Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Неистория
.pdf
кого потребления, а равный доступ к производству социально
значимых сообщений. Профессиональный skriptor уподобился
писцу в обществе всеобщей грамотности, так что вместо поучения и обличения его тексты, переставшие быть чем-то средним
между святыми дарами и престижными товарами, начали служить развлечению – единственному, что ценят люди, которым
стало скучно сразу же, как перестало быть страшно. Конечно,
фрустрация былой элиты смыслопроизводителей есть не более
чем ее собственная проблема, но равенство доступа к производству текста наглядно демонстрирует обратную связь качества и
количества. Нынешнее разрушение нормативной грамматики,
особенно орфографии (и даже иронически-игровая эстетика
этого), невероятная неграмотность, отличающая людей, которых учат десять лет в школе и пять в вузе, – все это неспроста.
Здесь вопрос больше связан с определением, квалификацией
данного явления, используемой при этом лексики. Орфография –
орто-графия (гр. orthos – правильный), ортное письмо, отрада
ортодокса: речь идет о правилах, их установлении и следовании
им. Чтобы предписывать нечто как правило, надо «право иметь»;
если нет носителя и самого источника нормативного авторитета,
не будет и никакого «право-писания», и не только «писания».
Писание восходит к Писанию, правило производно от права, а
право – от правды: с разрушением сакрального источника/ядра
письмо окончательно профанируется и тем самым разрушается
само. Грамматические предписания производны от авторитета –
науки, государства, церкви; чтобы предписывать, как писать,
знание должно быть в союзе с властью, притом, что и то и другое должны быть объектами (да и субъектами) веры. Это ситуация раннего модерна, – мы же в ситуации раннего постмодерна,
где «все разные, все равные» и никто ни для кого не авторитет.
Поэтому, когда старомодный «аристократ духа» укоряет когото в неграмотности, по старинке позиционируя себя как обладателя права на правило, ему вполне резонно могут возразить,
поставить на место и отправить по адресу. Чтобы говорить, как
власть имеющий, нужно эту самую власть иметь, иначе получится комедия, суть которой, как известно, в несовпадении – рудиментаризующаяся маргинальная субкультура пытается предписывать свои мнения и вкусы всему остальному обществу, не
имея для этого ни возможности, ни способности. Можно быть
носителем, хранителем, ценителем любой ортодоксии и орфографии – нельзя только навязывать это другим; orthos немыс-
22

лим без auctoritas, без последнего не будет и первого, – и уже
нет. Правда, хотя приказать уже нельзя, еще можно соблазнить:
будущее правописания – его единственно возможное будущее –
в статусных коннотациях, в искушении плебея престижем, в
фикционалистской подаче себя как «высокого» – низкому, истомившемуся жаждой превосходства (собственно, так оно и было
всегда; равенство – эвфемизм превосходства и второе не может
бесконечно мимикрировать под первое).
Впрочем, не будем растекаться мыслию по древу; этот разговор начался с конца истории и, кажется, пора его закончить.
Данный обзор, беглость которого соперничает с сумбурностью,
понадобился нам для того, чтобы дать представление о контексте, в котором автор собирается провести изыскание возможных
способов представления/описания/объяснения общества во
времени, альтернативных истории. Именно этим, еще смутным
чувством истончения, разрежения, ослабления исторического
данная попытка обусловлена и стимулирована. Наверное, не
стоит ни бояться, ни надеяться, что небо свернут как свиток и
звезды попадают на землю; конец истории означает не более чем
изменение способа ее ощущать и мыслить. Для того чтобы понять, как это возможно, нам следует неисторически представить
неисторическое общество; но о том, что имеется в виду и как это
сделать, следует поговорить отдельно.
Угол зрения
Объектом наших штудий станет античность – древнегреческое и [частью] древнеримское общество, о пространственно-телесных интуициях и примечательной неисторичности мышления которого писали многие. За достаточной известностью этих
наблюдений я считаю возможным обойтись без выписывания
цитат, хотя в целях иллюстративных некоторые места из собственно источников привести/прокомментировать будет небесполезно. Однако предварительно нам требуется сделать определенное усилие воображения, без чего все выкладки и выписки
пропадут втуне, ибо лягут в привычное русло исторического
представления.
В этом стандартном для нашего мышления случае наблюдатель помещает себя в определенную точку прошлого, обращая
ее тем самым в условное настоящее, и начинает движение от
23

прошлого этого настоящего к его будущему. Таким движением
задается представление истории как процесса, в котором нечто
происходит, изменяется и развивается, где то, чего еще не было,
становится тем, что уже было. Иными словами, мы проецируем на историю собственную ситуацию, в которой из настоящего
нам видно прошлое, но не видно будущее; историческое видение
и есть эта проекция, способ представления или модель, по которой мы организуем (структурируем, если уж не конструируем)
имеющееся знание. Этим приемом задается и само объяснение
неизвестного [будущего] известным [прошлым], где первое выводится из второго, определяющего первое.
Однако этот способ не единственный и уж тем более не единственно правильный. По сути, историческое описание есть условность, базирующаяся на проекции отношения настоящего к
будущему: одно прошлое мы уподобляем первому, другое – последнему, делая вид, что одно уже есть, а другого еще нет, хотя
для нас оба прошлых уже есть, и нам они известны. (Аутентичным примером того, что получается, если этого вида не делать,
может послужить Вергилиева «Энеида», в шестой песне которой
Анхиз рассказывает Энею будущую римскую историю, а в седьмой Вулкан изготовляет щит, где вся эта будущая история изображена.) Куда бы мы себя ни проецировали, мы остаемся в своем «настоящем» настоящем, по отношению к которому все точки
прошлого являются равноудаленными, как бы они ни соотносились между собой. Для нас все, что было, уже есть, есть сразу и
полностью, и мы можем мысленно помещать себя в некоторый
избранный пункт прошлого и представлять себе движение к другому, столь же произвольно избранному пункту лишь потому, что
и тот и другой уже существуют. Развивая эту позицию дальше,
можно сказать, что есть только то, что было, ничего другого нет,
а все возможные «до» и «после» возникают в результате устройства виртуального наблюдательного пункта в чем-то заинтересовавшем нас месте времени. Понятно, что как таковые они определяются именно по отношению к нему и в этом плане совершенно
равноправны. Каждый живет в своем времени, и для внешнего
наблюдателя все эти времена одновременны; для его «сейчас»,
расположенного вне структуры последовательности, все прочие
«сейчас» – сейчас (эту одновременность отношения временного
к вневременному традиционно обозначают как вечность). Для
такого наблюдателя все происходящее в 2010 г., в 2010 г. до н.э.
и в 4020 г. происходит сейчас, а «прошлое» и «будущее» суть
24

условные соотношения, возникающие лишь при условии вхождения внутрь этого диапазона, при котором любое «настоящее»
утрачивает привилегированный статус внеположности (пока мы
в настоящем исследуем прошлое, его обитатели в своем настоящем представляют нас как будущее, тогда как жители будущего в
своем настоящем вспоминают нас в качестве прошлого).
Так вот, если мы выносим свой наблюдательный пункт из
временной последовательности и смотрим на историю «сбоку»,
то сами, естественно, выключаемся из нее, зато вся она, от начала до конца, для нас как на ладони. Мы видим все и сразу, и для
нас все начала и концы так же очевидны, как и любая середина.
Выйдя из времени, мы смотрим на него как на пространство, так
что дление предстает протяжением; все последовательное для
нас параллельно, так как наша позиция перпендикулярна. Процессы здесь предстают телами, событийность выглядит вещностью, а время – не более чем пространство, в котором размещены события-вещи.
Для большей наглядности можно представить себя посетителем музея, осматривающим экспонаты. Он обходит их с разных
сторон, подходит ближе, чтобы лучше рассмотреть детали, и отходит дальше, чтобы одним взглядом охватить вещь в целом;
движется посетитель – экспонаты покоятся. Он исходит из того,
что если у пластического объекта не видна одна сторона, пока
смотришь на другую, это не значит, что первой нет – просто из
данного положения ее не видно; эту, положим, статую можно
обойти кругом и осмотреть со всех сторон, увидев то, что еще
или уже не видно с других точек. Вы переходите из зала в зал, будучи уверены, что зал, куда вы входите, не появляется из ничего
по мере вашего движения, а зал, из которого вы выходите, в этом
ничто тем временем не исчезает; здание завершено постройкой
(иначе какая экскурсия?), и ничего никуда не денется, даже если
вы выйдете, чтобы осмотреть его снаружи. Все «до» и «после»,
все «еще» и «уже» относятся только к вашему движению, а не к
тому, мимо чего вы проходите; то, мимо чего вы проходите, стоит
на своих местах – все вместе все сразу, и ничуть не изменится от
того, что вы остановитесь, свернете или пойдете назад.
Примерно так мы должны смотреть на историю неисторических обществ – неисторически. Время здесь – не более чем пространство осмотра, необходимое для того, чтобы иметь возможность перемещаться вдоль интересующей нас вещи в разных
направлениях, обходить ее со всех сторон как по, так и против
25

часовой стрелки. Все произошедшее уже произошло, так что для
нас это все – сразу; дискретные события и континуальные процессы, точки и волны, действия и структуры – все это на одной
вневременной плоскости, внешней по отношению к внутренней
последовательности (тем более что любая «внутренняя» последовательность задается нами извне).
Почему мы снаружи? Потому что принадлежим к другому обществу, у которого другая история; мы способны увидеть другое
только потому, что мы – другие, ибо себя себе ни нам, ни им не видно. Мы живем не в ньютонианском едином, универсальном и нейтральном времени как бесконечной среде размещения событий, а
в прото/постмодерном мультихроникуме времен, производных от
событий. Время – не субъект, а предикат, не то, «в чем», а то, «чем»,
свойство, а не сущность; единым его делает количество, тогда как
качество обращает во множество. Ситуация внешнего наблюдения
требует не субстанциального, а атрибутивного времени: если все мы
оказываемся внутри, друг друга нам не разглядеть, так как это можно сделать лишь снаружи. Проще говоря, нам требуется история
общества, а не общество истории, истории обществ, а не общества
истории: история здесь производное, а не производящее, качествование, а не чтойность, и этих историй столько, сколько обществ.
При таком подходе ключевое значение приобретает установление пределов представляемого в качестве вещи общества. Хронология становится хорологией, терминальный анализ выдвигается
на первый план, предметом исследования выступает геометрия
социального. Мы видим общество как продолговатое тело, история которого есть не более чем эта продолговатость, обычно понимаемая как продолжительность; любые «начало» и «конец» здесь
наполняются не темпоральной, но спатиальной семантикой, а
«движение времени» подобно прокрутке текста в окне с помощью
бегунка. «Развитие» или «эволюция» несут в себе значение развертывания свитка или раскручивания волюты; [уже] развернут
или [еще] свернут свиток – это один и тот же свиток, и текст не
меняется в зависимости от того, в каком месте его мы находимся. Общество – это вещь, вытянутая во времени, тождественная
себе в любой точке, являющаяся только собой и ничем другим;
для него быть – это отличаться, быть собой – отличаться от иного,
не отличаясь от себя. Тождество и различие – вот пара категорий,
необходимых для того, чтобы представить это общество; его намеренно следует мыслить в пространственных ассоциациях и дериватах, ибо именно так оно и мыслило.

СПЕЦИФИКА АНТИЧНОСТИ
Пространственная ассоциативность
Конечно, говорить о пространственной ассоциативности как
специфической характеристике античного мышления можно
лишь с определенной долей условности. Во-первых, пространство здесь не дифференцируется от тела, так же как время от
события; более того, они образуют единый хронотоп, сопротивляющийся аналитическому расчленению. Во-вторых, античность не знает пространства в нашем понимании простирания,
образующего простор: topos и locus, chora и spatium – все это
означает лишь место, занимаемое телом, его размер, промежуток между ними или поверхность, ощупываемую специфически
осязательным зрением. Этот мир тактилен, а не оптичен, и не
случайно Шпенглер противопоставляет аполлоническую замкнутую на себя телесность фаустовской пространственности
безграничного простирания, Лосев подчеркивает пластичность
и статуарность греческого мировосприятия, а Библер говорит
об античном разуме как о-пределивающем. Наконец, античное
пространство не только физично, но еще этично и эстетично, что
требует постоянного усилия понимания и никогда не должно
упускаться из виду.
Все это действительно так. Давно подмечено, что Гомер изображает одновременные события, словно они происходят последовательно («закон хронологической несовместимости»), а
трехмерные объекты описывает сторона за стороной («монокулярное зрение»). Ни время, ни пространство не существуют для
него в качестве объемной среды, содержащей в себе действия/
предметы, а выступают чем-то вроде оболочек вещей и актов, неотделимых от последних и потому являющих собой аддитивное
множество вместо системной целостности. В аристотелевской
физике («Физике») место и время по сравнению с архаикой
растождествлены с телом и движением, однако не существуют
независимо от них. «Первая неподвижная граница объемлющего [тела] – это и есть место», – говорит Стагирит, добавляя,
что «место [существует] вместе с предметом, так как границы
27

[существуют] вместе с тем, что они ограничивают». Он критикует Демокрита за понятие пустоты, «так как пустота, [если бы
она существовала], была бы местом, лишенным тела», а это не то
чтобы непредставимо, но как-то неправильно: хотя «невозможно, чтобы место было телом, потому что тогда в одном и том же
[месте] оказались бы два тела», но тем более нельзя допускать
«какое-то протяжение как нечто существующее помимо перемещающегося тела» (т.е., собственно, модерно-ньютонианское пространство). «Отделенной [от вещей] пустоты не существует», –
утверждает Аристотель (сравни с высказыванием Мелисса:
«И нет ничего пустого, ибо пустое ничто, а ничто не могло бы
быть»). В свою очередь, «время не есть движение, но и не существует без движения», ибо «время есть не что иное, как число
движения», «число перемещения», «мера движения».
Это классика античного мышления не только в хронологическом, но и в содержательном плане – примерно так высказывались и до Стагирита, и много позже, и не только физики-догматики, но и самые что ни на есть радикальные софисты и скептики. Так, для Антифонта «времени самого по себе не существует; это только отвлечение или мера других вещей», а для Секста Эмпирика «если есть тело, то есть и место», пространство
(chora) «само по роду своему есть место» (topos), а «расстояние
не является ничем, кроме отстоящих друг от друга вещей». Наконец, Небо у Аристотеля есть шар, звезды движутся по кругу,
а Земля пребывает в центре, потому что так правильнее ипрекраснее всего; можно привести массу высказываний, характеризующих пространственные объекты, измерения и перемещения в эстетических и этических терминах. Например, «космос
шарообразен и при этом выполнен с такой изумительной точностью, что ничто рукотворное, да и вообще ничто, явленное
нашему взору, не может с ним сравниться»; «как из двух прямолинейных движений движение в сторону верхнего места имеет
более высокое достоинство (поскольку верхнее место превосходит по божественности нижнее), так движение вперед имеет
более высокое достоинство, чем движение назад»; «самое лучшее – двигаться простым и безостановочным движением, направленным в более ценную сторону»; «природа ничего не
делает бессмысленно или бесцельно», а, наоборот, «всегда осуществляет наилучшую из всех возможностей».
Тем не менее, учитывая данные особенности, я считаю возможным говорить о пространственной ассоциативности мыш-
28

ления античности. Соматичность/статуарность по сути тоже
пространственность, хотя и весьма специфичная; это, так сказать, вид в пределах рода, если последнему противопоставить
противоположный. А таковым для нас является время – точнее,
темпоральная ассоциативность и хрональная парадигмальность,
в которой «когда» обусловливает «где», а не наоборот. Привычный [до какой-то степени] нам историзм исходит из интуиции
примата времени над пространством: последнее мы способны
контролировать, первое – нисколько, поэтому не только страсть
к умножению и ускорению средств и способов передвижения,
но даже военно-политическую активность, направленную в конечном счете на захват/удержание территории, можно интерпретировать как сублимационную (мы вымещаем на пространстве то, что хотели бы, да не можем сделать с временем). Неподвластное не только внушает боязливое почтение, но и вызывает неподдельный интерес; зачарованный загадкой – как
это возможно, что вот что-то только что было, а теперь его уже
нет, модерный человек обладает обостренно-изощренной темпоральной чувственностью, способностью и вкусом в восприятии малейших хронологических оттенков. Историзм и есть эта
абстрагированная до логического требования хроносенситивность, когда мы ощущаем качественную уникальность каждой
сколь угодно непродолжительной эпохи, и потому так раздражает, словами Люсьена Февра, «постоянная и досадная склонность
к неосознанному анахронизму, свойственная людям, которые
проецируют в прошлое самих себя, со всеми своими чувствами,
мыслями, интеллектуальными и моральными предрассудками».
Конечно, подобная рафинированная взыскательность присуща
далеко не всем, но сама возможность этого задается общими
параметрами социокультурного континуума, принципиально
отличного от античного своим восприятием/мышлением пространства/времени: для нашей цивилизации время значимее
пространства, для греко-римской – наоборот.
Давно уже стала тривиальностью характеристика модерной
линейной модели времени как комбинации его иудеохристианского понимания в качестве необратимого направленного
движения, имеющего точку отсчета и конечную цель, с прогрессистски-эволюционистским пониманием, выводимым из кумулятивистской идеологии новоевропейской науки, где движение
вперед мыслилось обеспечиваемым удержанием и накоплением
достигнутого, так что каждое новое состояние знания рассма-
29

тривалось как более совершенное по сравнению с предыдущим.
В таком времени воспроизведение одних и тех же событий невозможно, что и придает внутренне исторический характер
существованию человека и общества. Антагонистом данной
модели выступает свойственное обобщенному традиционному
обществу циклическое время в качестве принадлежности не
только доцивилизационной архаики, но даже и послеосевых
цивилизаций. Здесь подлинно реальным считается лишь то,
что воспроизводит неизменный образец, тогда как все неповторимое и единичное рассматривается как не имеющее значения.
Более того, невоспроизводимые события и явления наделяются
негативным статусом, а история как совокупность таких явлений и событий выступает антиценностью: люди боятся истории,
и коллективное сознание автоматически реструктурирует информацию о прошлом в соответствии с мифологическими архетипами, упорядочивая ее в рамках замкнутого цикла от рождения до возрождения. Соответственно любое и каждое состояние
мироздания мыслится бесконечно воспроизводимым, ни одно
событие не может рассматриваться как уникальное, а история
в целом понимается как что-то такое, в чем нет ни замысла, ни
промысла, ни смысла, – как внешнее изменение, не приводящее
к возникновению нового качества.
Под эту модель в качестве одного из ярких примеров подводится и античность, которая даже в лице самых выдающихся
своих мыслителей не вышла за рамки понимания времени/истории как вечного круговорота. Указывается, например, что в учении Демокрита изменчивые вещи состоят из неизменных атомов, поэтому миры возникают и гибнут, но вселенная пребывает
вечно. У Платона существование физической реальности обеспечивают смысловые сущности – идеи, главным свойством
которых является вечность и неизменность; идея – это то, что
не знает «ни роста, ни оскудения», «не рождается и не умирает», а время философ понимает как «некое движущееся подобие
вечности». Аристотель считает время числом движения, имея
в виду равномерное вращение небесной сферы, при этом само
время оказывается вечным; Эпикур утверждает, что «какова
Вселенная сейчас, такова она вечно была и будет»; у стоиков
мир периодически возникает, гибнет и снова возрождается в том
же самом виде (один источник приписывает это мнение еще
Анаксимандру, который «утверждал, что совершается гибель
[небосводов], а намного раньше – [их] рождение, причем испо-
30

кон бесконечного веку повторяется-по-кругу все одно и то же»)
и т.д. и т.п. В результате и история предстает если не как беспорядочная, бесцельная и бессмысленная чехарда случайностей,
то как простое чередование различных социально-политических форм (олигархия порождает демократию, демократия порождает тиранию etc.), у которого есть причины, но нет целей;
существование человечества делится на периоды большего и
меньшего совершенства, но эти периоды чередуются все с той
же железной равномерностью, а у самого процесса чередования
нет конца – все, что будет, уже было, а все, что было, еще будет.
В общем, все это верно, – нас же интересуют частности. Действительно, античный человек, по сравнению с нами, не чувствует если не истории, то историчности, не видит и не понимает уникальности и неповторимости каждой эпохи. Плутарх
вслед за Корнелием Непотом ничтоже сумняшеся сопоставляет
греческих и римских героев, разделенных не менее чем тремя
столетиями, обращая внимание на изоморфность ситуаций и
игнорируя несоизмеримость периодов. (Его понимание исторической достоверности можно проиллюстрировать следующим
местом из жизнеописания Солона: «Что касается свидания Солона с Крезом, то некоторые авторы на основе хронологических
соображений считают доказанным, что это вымысел. Однако это
предание, как известно, засвидетельствовано столькими лицами и, что еще важнее, так соответствует характеру Солона, так
достойно его высокого образа мыслей и мудрости, что я не решаюсь отвергнуть его из-за каких-то “хронологических основ”,
которые уже тысячи ученых исправляли, но встречающихся в
них противоречий до сих пор не могут согласовать».) Точно так
же Диоген Лаэртский рассказывает о философах, а Афиней или
Авл Геллий – обо всем на свете; бесконечные «Застольные беседы» и «Мнения философов» эпохи второй софистики, равно
как эллинистические справочники и позднеримские словари,
выглядят [для нас] настоящими свалками учености, где, даже
если прослеживается хотя бы приблизительно хронологический
принцип упорядочения, не найти и тени ощущения/понимания
особости, самоценности и неповторимости каждого времени.
Конечно, то у одного, то у другого автора встречаются замечания, в которых они соотносят ту или иную древность со своей
современностью – взять того же Плутарха: «и в наши дни» –
показывают дуб у реки Кефис, где стояла палатка Александра
во время битвы при Херонее, а потомство Арата процветает в
31
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
