Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Неистория
.pdf
(Аполлодор, «Мифологическая библиотека»; следующие цитаты оттуда же). Не лучше и его родительница, Кроммионская
свинья, погубившая столько народу, что жители не осмеливались выходить из дома, чтобы пахать поля. Надо думать, что и
Эриманфский вепрь, который «опустошал окрестности города
Псофиды, устремляясь с горы», обладал соответствующим нравом и размером (в росписях на керамике при изображении означенных сюжетов эти кабаны нередко больше хорошего быка),
так что недаром для того, чтобы управиться с такими животными, потребовались сила и отвага Геракла, Тесея, а в Калидоне –
от двух десятков до полусотни героев и даже одной героини
(Аталанты). Киферонский лев, хотя и пожирает только коров,
страшен по определению; Немейский лев мало того что ужасен,
еще и обладает непробиваемой шкурой, так что Гераклу пришлось его задушить. Зато Критского быка он, доставив в Микены, отпустил на свободу, и вот результат: свирепый зверь явился
в Аттику и стал Марафонским, продолжая разорять поля и губить людей, убил вышедшего против него сына Миноса – Андрогея, и только Тесею удалось с ним справиться. Среди ужасных животных – не только млекопитающие: можно вспомнить,
с одной стороны, орла, клевавшего печень Прометея, и не брезговавших человечиной Стимфалийских птиц; с другой стороны,
гигантского рака Каркина, вцепившегося в ногу Геракла, когда
тот был занят борьбой с гидрой. Но и млекопитающие становятся отталкивающе отвратительными, когда физиологически-этологические сдвиги превращают их в угрозу для людей: трудно
даже сказать, что выглядит хуже – Кадмейская лисица, которой
фиванцы ежемесячно должны были отдавать одного юношу на
съедение («она пожрала бы множество людей, если бы это не
было сделано»), или кобылицы Диомеда, что «питались человеческим мясом», и, когда Геракл поручил Абдеру сторожить их,
«убили его, растерзав на части».
Еще большую реакцию отвращения можно получить путем
комбинации, когда химерическое существо соединяет в себе
черты/члены разных животных. Самым показательным в этом
ряду является, конечно, сама Химера – чудовище, одолеть которое оказалось под силу лишь Беллерофонту, что и понятно: «Передняя часть туловища Химеры была львиной, хвост – дракона,
из трех же ее голов находящаяся посреди туловища была головой козы и изрыгала пламя. Химера опустошала землю и губила
скот. Таким образом, это одно существо соединяло в себе чер-
122

ты трех зверей». (Следует заметить, что победил Беллерофонт
не без помощи Пегаса – крылатого коня, рожденного Медузой
от Посейдона. Как помощник героя он выглядит позитивно,
однако, когда тот попытался взлететь на нем на Олимп, Пегас,
укушенный посланным Зевсом оводом, сбросил седока, после
чего ему, хромому и слепому, оставалось лишь скитаться по долине странствий до самой смерти. Так что образ Пегаса неоднозначен, – впрочем, как и самого Беллерофонта, имя которого,
по одной версии, восходит к догреческому слову со значением
«чудовище».) Из той же породы пес Плутона – Кербер, которого и псом-то назвать сложно, ибо «у него были три собачьих
головы и хвост дракона, а на спине у него торчали головы разнообразных змей». Вообще, многоголовие – весьма популярный
прием при построении тератологического образа, пусть даже
речь идет не о специфически химерических созданиях. В наибольшей концентрации мы видим это в знаменитой Лернейской
гидре (водяной змее): «Эта гидра, выросшая в болотах Лерны,
ходила на равнину, похищая скот и опустошая окрестные земли.
У нее было огромное туловище и девять голов, из которых восемь были смертными, а средняя, девятая, – бессмертной»; идея
многоглавия подчеркнута еще и тем, что «Геракл, сбивая дубиной ее головы, ничего не мог с ней сделать: вместо каждой сбитой головы вырастали немедленно две». Менее выразителен в
этом плане пес Гериона – Ортр (Орт, Орф), у которого всего две
головы; зато сам Герион, имеющий не только три головы, но и
три туловища, удался мифологическому воображению на славу:
«Он обладал телом, сросшимся из трех человеческих тел, соединенных между собой до пояса, но разделявшихся от подреберья
и бедер», так что это антропоморфное чудовище впечатляло не
меньше любой химеры (здесь можно вспомнить еще гекатонхейров, «которые превзошли всех ростом и силой, имея по сто рук
и по пятидесяти голов каждый», а с другой стороны, киклопов,
«каждый из которых имел на лбу один глаз»).
Но наибольшее впечатление из возможных производят не
животные и не люди, как бы уродливы они ни были, а миксантропы – зверолюди и человекоживотные. Особенно характерны
в этом плане комбинации человека и пресмыкающегося – многочисленные порождения Земли-Геи и ее потомства. (Змея –
маркер нижнего, водноземного мира, связанный с плодородием
и женским началом; хтонически-матриархальная символика с
наступлением эпохи металла и утверждением патрилинейного
123

родства закономерно приобретает негативно-зловещий характер, примером чего могут послужить строки эсхиловых «Хоэфоров»: «Злых зверей, лютых змей /Мало ль ты родишь, Земля? Страшных чад, мрачных гад /Хляби вод /Питают: /Кишат
моря /Чудищами. Грозные /Рыщут в небе пламени. /Птицы
воздушные, /Твари ползучие /Знают, /Как крутится черный
смерч».) Таковы гиганты, обладавшие «огромным ростом и необоримой силой. Они внушали ужас своим видом, косматыми
густыми волосами и длинными бородами. Нижние конечности
их переходили в покрытые чешуей тела драконов». Еще страшнее «имевший смешанную природу человека и зверя» Тифон,
порожденный Землей не от Урана, как гиганты, а от Тартара:
«Он превосходил всех существ, которых родила Гея, ростом и
силой. Часть его тела до бедер была человеческой и своей огромной величиной возвышалась над всеми горами. Голова его часто
касалась звезд, руки его простирались одна до заката солнца,
другая – до восхода. Они оканчивались ста головами драконов.
Часть его тела ниже бедер состояла из огромных, извивающихся кольцами змей, которые, вздымаясь до самой вершины тела,
издавали громкий свист. Все тело его было покрыто перьями,
лохматые волосы и борода широко развевались, глаза сверкали
огнем. Будучи существом такого вида и такой величины, Тифон
забрасывал раскаленными скалами небо и носился с ужасающим шумом и свистом. Буря огня вырывалась из его пасти».
Ему помогает полуженщина-полузмея Дельфина («она была
полузверем»). Мотив женского/змеиного вообще весьма популярен: это полудева-полузмея Ехидна, породившая от Тифона
и Гериона массу разной нечисти, змееволосые Эринии, несущие
месть и безумие, Горгоны, у которых мало того что змеи вместо
волос, – «головы Горгон были покрыты чешуей драконов, у них
были клыки такой же величины, как у кабанов, медные руки и
золотые крылья, на которых они летали. Каждый, взглянувший
на них, превращался в камень».
Подобные женско-химерические существа могут обходиться и без змеиного компонента, что, впрочем, не делает их симпатичнее. Вот Сфинга (аутентичный Сфинкс женского рода/
пола): «Она имела лицо женщины, грудь, лапы и хвост льва, а
крылья птицы», задавала фиванцам свою знаменитую загадку, и,
«когда они не могли этого сделать (разгадать. – А.Ш.), Сфинга,
схватив одного из них, пожирала». А вот Скилла, нападающая на
моряков: «У нее были лицо и грудь женщины, а по бокам шесть
124

собачьих голов и двенадцать собачьих ног». (Слог Аполлодорова справочника по необходимости суховат, но в данном случае
мы можем обратиться к полнозвучному великолепию Гомера:
«Страшная Скилла живет искони там. Без умолку лая, /Визгом
пронзительным, визгу щенка молодого подобным, /Всю оглашает окрестность чудовище. К ней приближаться /Страшно не
людям одним, но и самым бессмертным. Двенадцать /Движется
спереди лап у нее; на плечах же косматых /Шесть подымается
длинных, изгибистых шей; и на каждой /Шее торчит голова, а
на челюстях в три ряда зубы, /Частые, острые, полные черною
смертью, сверкают». Скилла хватала с проходящего мимо судна
по полдюжины человек зараз; не повезло и спутникам Одиссея:
«Тою порой с корабля шестерых, отличавшихся бодрой /Силой
товарищей, разом схватя их, похитила Скилла; /Взор на корабль
и на схваченных вновь обративши, успел я /Только их руки и
ноги вверху над своей головою /Мельком приметить: они в высоте призывающим гласом /Имя мое прокричали с последнею
скорбию сердца. <...> Там перед входом пещеры она сожрала
их, кричащих /Громко и руки ко мне простирающих в лютом
терзанье. /Страшное тут я очами узрел, и страшней ничего
мне /Зреть никогда в продолжение странствий моих не случалось».) Гарпии и сирены – полуженщины-полуптицы («начиная
с бедер они имели тело птицы»), тоже хороши в своем роде: первые похищают человеческие души, а вторые представляют угрозу любому путнику (и еще раз – Гомер во всей его силе: «Кто,
по незнанью, к тем двум чародейкам приближась, их сладкий
/Голос услышит, тому ни жены, ни детей малолетних /В доме
своем никогда не утешить желанным возвратом: /Пением сладким сирены его очаруют, на светлом /Сидя лугу; а на этом лугу
человечьих белеет /Много костей, и разбросаны тлеющих кож
там лохмотья»).
Конечно, есть и зверолюди-мужчины, хотя их не так много и образы их не так ярки: здесь можно вспомнить Минотавра и кентавров, композиции которых зеркально симметричны
(у Минотавра верхняя часть тела звериная, нижняя – человеческая, у кентавров – наоборот). Тем не менее и эти персонажи трактованы достаточно однозначно: Минотавр пожирает
приносимых ему в жертву афинских девушек и юношей, а кентавры (кроме Хирона и Фола) славятся буйством и алкогольно-сексуальной невоздержанностью, маркирующей животную
часть их природы.
125

Не только миксантропия как таковая, но даже временное
приближение к животной сущности рассматривается в архаику,
как правило, отрицательно; разворачиваясь в сюжетную форму,
эти оборотнические соприкосновения с иным ведут к негативным последствиям. Речной бог Ахелой, сражаясь с Гераклом за
руку и сердце Деяниры, принимал образ то змея, то быка, но герой обломал ему рога – точнее, один-единственный рог, который
незадачливый претендент смог получить обратно, лишь обменяв
на рог изобилия. Охотник Актеон пострадал из-за того, что увидел купающуюся Афродиту: богиня «мгновенно превратила его
в оленя и вселила ярость в сопровождавших его собак, которых
было пятьдесят. Не узнав своего хозяина, собаки его растерзали». Охотница Аталанта, вскормленная молоком медведицы, вышла замуж за Меланиона; «эти супруги однажды, охотясь, зашли
в храм Зевса и там насладились любовью; за это они были превращены во львов». (Пикантность ситуации лучше передана у
Гигина, рассказывающего, что «Юпитер превратил их во льва и
львицу, которым боги отказывают в радостях Венеры». Согласно
Сервию львы никогда не спариваются со львами, а только с леопардами, так что наказанием супружеской пары стало лишение
возможности предаваться любовным утехам, а не только то, что,
словами Овидия, «тотчас рыжею гривой /Шеи у них обросли, а
пальцы в когти загнулись. /Стали плечами зверей человечьи их
плечи. Вся тяжесть /В грудь перешла, и хвост повлачился, песок
подметая. /Злость выражает лицо; не слова издают, а рычанье».)
Наконец, Кирка с помощью волшебного зелья превращает людей
в горных львов и лесных волков, а товарищей Одиссея – и вовсе
в свиней: «когда же /Ею был подан, а ими отведан напиток, ударом /Быстрым жезла загнала чародейка в свиную закуту /Всех;
очутился там каждый с щетинистой кожей, с свиною /Мордой
и с хрюком свиным, не утратив, однако, рассудка. /Плачущих
всех заперла их в закуте волшебница». Лаэртиду в конце концов
удалось договориться с Цирцеей о возвращении человеческого
облика своим спутникам, которые отреагировали на пережитое
скорбными рыданиями; опыт по превращению в животное несколько раз назван здесь «бедствием» – именно так оценивается
потеря человеческого облика, несущая с собой забвение «отчизны», утрату противостоящей дикой природе культуры.
Маркировать фигурами монстров и миксантропов принадлежность разного рода маргинальных и трансграничных топосов к миру враждебной человеку природной дикости вообще
126

является стандартным приемом не только в архаическую, но
и в поздние эпохи (в последнем случае уже больше по традиции). У Гомера где-то на краю земли, у Океана, живут «мужи
малорослые, пигмеи», воюющие с журавлями, у Эсхила близ
«Плутонова потока золотого» скачут «одноглазые конники из
рати аримаспов», и так вплоть до римских энциклопедистов и
компиляторов занимательных сведений периода второй софистики. Нормой здесь являются отклонение от нормы, всяческие
переворачивания и инверсии, среди которых териоморфизм занимает не последнее место. Так, у Гесиода наряду с пигмеями
и длинно-большеголовыми людьми фигурируют «полусобакиполулюди», они же «люди полупсы» (источником в данном случае выступает Страбон), у Эсхила, кроме одноглазых и «людей
с глазами на груди», встречаются «песьеглавцы», у Алкмана –
«люди с перепонками на ногах»; Геродот, рассказывая о западной Ливии, говорит, что там живут не только «дикие мужчины
и женщины», но и «люди-песьеглавцы и совсем безголовые».
Из авторов сравнительно поздних целую галерею подобных существ выводит Мегасфен в своем описании Индии – по крайней
мере, так это пересказано в Страбоновой «Географии»: здесь и
пигмеи ростом в три пяди, «из которых иные даже безносые с
двумя дыхательными отверстиями надо ртом», и люди, «спящие
на своих ушах», и дикари, у которых «пятки спереди, а ступни
и пальцы сзади. <...> Питаются они только испарениями жареного мяса и запахами плодов и цветов, так как вместо ртов у
них лишь дыхательные отверстия: они страдают от зловония и
поэтому с трудом выживают, в особенности в военном лагере».
Но это далеко еще не все: «О других диковинных людях, по словам Мегасфена, ему рассказывали философы: так, они описывали окиподов, которые убегают быстрее лошадей; энотокетов с
ушами до ног, так что они спят на ушах и обладают такой силой,
что вырывают деревья с корнями и рвут тетивы от лука; затем
упоминалось другое племя – одноглазых с собачьими ушами, с
глазом посреди лба; волосы у этих людей торчат дыбом, а грудь
покрыта косматой шерстью…» Подобных примеров можно привести еще много, но и без того ясно, что в данном контексте миксантропия, морфологическое или/и этологическое сближение
человека с животным имеет однозначно негативное значение
того, чего не должно быть, а если все же есть, то это неправильно/ненормально и потому выступает опознавательным знаком
соответствующих носителей.
127

Если в архаическую эпоху человек утверждает себя негацией животного, то в постклассическую картина выглядит прямо
противоположной: здесь способом порицания пороков людей
становится превознесение добродетелей животных. Хорошей
иллюстрацией этой инверсии может послужить сравнение
«Трудов и дней» Гесиода с «Дистихами Катона». В первом случае читаем: «Звери, крылатые птицы и рыбы, пощады не зная,
/Пусть поедают друг друга: сердца их не ведают правды. /Людям же правду Кронид даровал – высочайшее благо»; во втором: «Если ты страхом объят перед зверем диким, то вспомни:
/Страшно одно – человек; его лишь и надо бояться». В одном
из апокрифических писем Гераклита (по всей видимости, эпохи
второй софистики) также читаем: «Насколько лучше эфесцев
волки и львы! Они не обращают в рабство друг друга, орел не
покупает орла, лев не служит виночерпием у льва, и собака не
оскопляет собаку…» Для классики ситуация, когда животных
ставят человеку в пример, есть комический прием (как известно, Аристотель в «Поэтике» усматривал природу комического
в несоответствии данного – должному: «смешное есть некоторая ошибка и уродство, но безболезненное и безвредное»): в
«Облаках» Аристофана набравшийся в сократовской «мыслильне» софистического ума-разума Фидиппид колотит своего
отца, аргументируя это в том числе и так: «Возьмите с петухов
пример и с тварей, им подобных, /Ведь бьют родителей у них, а
чем они отличны /От нас?» А вот у Овидия в «Любовных элегиях» юмора уже заметно меньше, чем сатиры, переходящей в
обличения и поучения: «Лучше в пример для себя неразумных
возьмите животных. /Стыдно, что нравы у них выше, чем нравы
людей. /Платы не ждет ни корова с быка, ни с коня кобылица,
/И не за плату берет ярку влюбленный баран. /Рада лишь женщина взять боевую с мужчины добычу, /За ночь платят лишь
ей, можно ее лишь купить». Что же касается Плутарха и Элиана, то они пишут о моральном превосходстве животного над
человеком уже без малейшей тени улыбки, пафосно и гневно,
пространно и многократно – и у того и у другого это чуть ли не
любимый конек.
Плутарховский Грилл, не желающий вернуть свой прежний
облик, доказывает, что быть свиньей лучше и достойней, чем человеком. Животное не стремится к богатству и роскоши: «теперь
я свободен от всех этих предрассудков, с презрением, как по камням, ступаю по золоту и серебру и, клянусь Зевсом, когда сыт,
128

для меня не слаще валяться на всяких покрывалах и коврах, чем
в глубокой и мягкой грязи». По своей природе зверь куда целомудренней человека: самка ворона после смерти супруга вдовствует на протяжении девяти человеческих поколений, «так что
твоя прекрасная Пенелопа, – обращается свинообразный Грилл
к Одиссею, – в девять раз уступает целомудрием любой вороне».
Животные превосходят людей и в отношении мужских добродетелей – благородства, мужества и отваги: «Борьбе животных
друг с другом и с человеком чужды хитрости и коварные уловки –
животные сражаются, полагаясь единственно на свое бесстрашие и силу. Не по велению закона, не в страхе перед наказанием за бегство с поля боя делают они это, но по своей природе
они не могут мириться с поражением, держатся до последней
крайности и добиваются победы. <...> Никогда лев по недостатку мужества не становится рабом льва или конь рабом другого
коня, а человек рабствует перед человеком, охотно принимая
рабство, получившее свое наименование от робости. <...> Вы,
люди, проявляете храбрость лишь по требованию законов, против воли, нехотя, покорствуя обычаям, опасаясь упреков, чужих
мнений и пересудов. Труды и опасности вы преодолеваете не из
смелости, но потому, что другие вещи страшат вас еще сильней.
<...> А если так, то ваша отвага – не что иное, как умная трусость, а воля к сопротивлению – страх, приспособившийся спасаться от одного зла посредством другого». И так далее, и тому
подобное: обличение человека и апология животного выступают здесь двумя сторонами одной медали, и чем лучше выглядят
звери, тем хуже по сравнению с ними смотрятся люди.
«Горько мне стало, – восклицает Элиан, – что приходится неразумных животных хвалить за благочестие, а людей порицать
за нечестие», однако делает это вновь и вновь. Ведь люди – это
не то что, например, лошади, – они «всегда сами повинны в постигающих их бедах, потому что либо совершили нечестивые
дела, либо осквернили себя богохульными речами, а разве может конь ограбить храм, совершить убийство или произносить
кощунственные речи?». О нет, животные на такое не способны;
зато они способны на другое – быть честными, верными и вообще во всех отношениях добродетельными, – не то что люди.
Чуть ли не в каждой новелле «О природе животных» повествование о высоких нравственных качествах и заслуживающем
подражания поведении последних завершается сердечными
сокрушениями автора по поводу людской порочности. Вот, на-
129

пример, история об индусе и его слоне: когда с хозяином случилась беда, «слон не отходил от него, как не отходит от друга любящий друг, и всячески выказывал свою привязанность.
О исполненные пороков люди, у вас вечно трапезы, вечно звон
посуды и хождение в гости; а в опасностях вы предаете ближнего и только кричите о дружбе!». А вот кое-что из области
моральной ихтиологии: «Есть рыбы, способные к добропорядочной жизни. Когда, например, самец этнейской рыбы вступает в брачный союз со своей подругой, он перестает обращать
внимание на всех других самок и при этом не нуждается ни в
залогах верности, ни в приданом, не боится преследования за
дурное обращение, не трепещет перед установлениями Солона.
О, благородные и достойные уважения законы, которыми бесстыдно пренебрегают порочные люди!» Наконец, животные не
только живут добродетельно, они еще и умирают с таким достоинством, что остается лишь позавидовать; в данном случае это
птицы: «У лебедя есть величайшее преимущество перед человеком: он знает, когда придет конец его жизни, и от природы наделен прекраснейшим даром – с легким сердцем принять его; ибо
он уверен, что в смерти нет ничего болезненного или горестного,
люди же пугаются неизвестного и считают ее худшим из зол».
Таким образом, и звери, и птицы, и даже рыбы – все животные
обладают безусловным аксиологическим превосходством над
человеком, так что ценностные полюсы в оппозиции «человек –
животное» по сравнению с эпохой архаики здесь меняются местами, и плюс достается последнему, тогда как за первым закрепляется жирный минус.
Однако ничего подобного не обнаруживается в период, для
которого архаическая и постклассическая эпохи выступают
пределами: там, где одно и иное различны, единое и целое тождественны. Сравнительный максимум противопоставления человека и животного подразумевает/обеспечивает сравнительный минимум различения типов этого противопоставления, т.е.
полагания одного путем отрицания иного и полагания иного
путем отрицания одного. Здесь в оппозиции «человек – животное» минимальна как критика первого, так и инфернализация
последнего; негация зверя уже, а человека – еще, не интенсивна
так, как до и после, – два типа различения практически неразличимы, сливаясь в тождество тождеств (тождество единого и
тождество целого, совпадающие в противопоставлении одного и
иного; единство и целостность одного и иного отождествляются
130

в их различении). Как и было намечено выше, различив одно и
иное, мы обратились к их тождеству в едином и целом, а различив затем единое и целое, обращаемся теперь к их тождеству
в одном и ином, которое выглядит столь же очевидным, как и
послужившее нам отправной точкой различие.
Действительно, для классики панический страх перед зверем
характерен не более, чем надменное презрение к человеку; люди
противопоставлены животным, но ни первые не уподобляются
от этого героям, а последние – чудовищам, ни наоборот: спокойная констатация, равно далекая как от ужаса, так и от иронии.
Вот самый классический из классиков – Софокл («Антигона»):
«Много в природе дивных сил, /Но сильней человека – нет. <...>
/И беззаботных стаи птиц, /И породы зверей лесных, /И подводное племя рыб /Власти он подчинил своей: /На всех искусные
сети /Плетет разумный муж. /Свирепый зверь пустыни дикой /
Силе его покорился, и пойманный /Конь густогривый ярму повинуется, /И царь гор, тур неукротимый». Человек – господин,
но это не значит, что животное как оппонент заслуживает абсолютной негации: у Платона в «Пире» речь идет о том, что звери,
хотя и неразумны, способны испытывать любовное влечение,
«ведь у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной», а в «Софисте» Теэтет говорит собеседнику: «я думаю, чужеземец, что
мы ручные животные», и немудрено, что «существует охота за
людьми». Для Аристотеля человек безусловно выше животного,
однако это значит не то, что последнему можно/нужно приписывать негативные интеллектуально-этические характеристики, а то, что первый несет соответствующие обязательства: «мы
не называем зверей ни благоразумными, ни распущенными иначе, как в переносном смысле, – у них ведь нет ни сознательного
выбора, ни расчета», зато «порочный (kakos) человек натворит,
наверное, в тысячу раз больше зла (kaka), чем зверь» («Никомахова этика»); «Человек, нашедший свое завершение, – совершеннейшее из живых существ, и, наоборот, человек, живущий
вне закона и права, – наихудший из всех, ибо несправедливость,
владеющая оружием, тяжелее всего; природа же дала человеку в
руки оружие – умственную и нравственную силу, а ими вполне
можно пользоваться в обратную сторону» («Политика»). И если
стоики, как мы помним, отрицали наличие у животных речи и
разума, то они же приписывали им знание знаков (Хрисипп) и
стремление к прекрасному. (Секст Эмпирик, оспаривая стои-
131
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
