Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Английский исповедально-философский роман 1980–2000. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Глава 1
161
она просила… не помогал… не интересовался ничем, кроме себя»1). В сущности, речь о полном равнодушии Джека к матери, но герой протестует, сначала громко, затем потише. Однако проникновенное слово Сью окончательно расставляет важные акценты: «Ты видел сон не о ней, а о самом себе». А далее следует запись из дневника,
2
в котором говорится о том, как «страшно воняет» от Джека
. Бес­чувственный эгоцентричный подросток, тем не менее, глубоко пере­живает смерть матери, стыдится своего тела и более всего желает вернуться назад, в невинность детства.
Почти онейрическая логика в «случайных» упоминаниях о мо­лочных бутылках раскрывает грани агонизирующего сознания Дже­ка. Герой вспоминает недавний случай, когда он, возвратившись до­мой, чтобы извиниться перед матерью, бежит, как только она видит его: «Потянувшись за пустой бутылкой молока, она вдруг поверну-
3
лась к окну. Я поспешно отступил и бросился бежать…»
. Пустая молочная бутылка – здесь навсегда оставленная простота и невин­ность изначальных уз с близкими. В финале романа герой, наконец осознавший всю боль утраты и вновь ставший ребенком, теряет ложный стыд перед своим взрослением и парадоксальным образом возвращается в невинность. «Ужасы» физического возмужания ста­новятся поводом для намеков, но теперь уже шутливых, почти паро­дирующих материнское беспокойство:
«Я изнывал от жары, и в какой-то момент мне пришлось остано­виться в тени автобусной остановки, чтобы от дышаться и прийти в себя. Джули заслонила меня от солнца…
– Что с тобой такое? – приговаривала она. – Ты, бедняжка, совсем ослабел! Что ты с собой сделал? – Тут мы с ней встретились взгляда­ми и оба расхохотались.»
4
Герой взрослеет, но он не ощущает стыда и отвращения к себе. Новое чувство невинности дано через образ чистого и благоухающе­го тела Джека, напоминающего Джули бело-розовое сливочное мо­роженое, очевидно, ассоциирующееся с невинностью детства. Мо­лочные бутылки, пустые бутылки, бутылки, наполненные кровью и,
1
Там же. – С. 127.
2
Там же. – С. 128.
3
Там же. – С. 30.
4
Там же. – С. 164.
162
Личный травматический опыт и культурно-исторический контекст
наконец, сливочное мороженое выступают как лейтмотивный ряд,
амбивалентно связанный с невинностью и виной, стыдом и телом.
Джек обнаруживает в себе невыносимые черты отца – агрессию, стремление доминировать над женщинами, требовать их беспрекос­ловного подчинения. Иными словами, возмужание трактуется геро­ем как отказ от чувствительности и сентиментальности.
Мотив цемента в данном контексте вновь связан с идеей утраты «человеческого измерения», здесь – утраты теплоты человеческих связей, но теперь он может быть осмыслен в «гендерном» аспекте. На первых страницах романа Джек досадует, что в руках его нет «отцов­ской газеты, раскрытой на репортаже со скачек или хотя бы с фут­больного матча», когда к их дому подъехал грузовик с пятнадцатью мешками цемента. Джек с наслаждением отмечает мужскую лаконич-
1
ность разговоров, с удовольствием пересчитывает мешки
и во всем подражает отцу. Любопытно, что идея зацементировать сад принад­лежит отцу, позже Джек находит ее восхитительной (fascinating).
Дословно повторятся слова, когда-то обращенные отцом к мате-
2
ри – «Все, разговор окончен» – но теперь устами Джека
.
На Джеке огромные отцовские садовые перчатки, когда он щеко­чет Джули, доводя ее до подлинного ужаса и изнеможения. Степень страха, испытываемого девушкой, обозначается косвенно – «В ком-
3
нате слабо пахло мочой»
.
В начале рассказа упоминается агрессивная ревность отца к млад­шему сыну – шестилетнему Тому, до сих пор настойчиво требующе­му внимания матери. Ситуация зеркально повторится в отношени­ях между Джеком, Джули и Томом. Вновь косвенные упоминания о систематической агрессии Джека, направленной на Тома, сопро­вождаются целым рядом сцен, в которых Том, будто вернувшись в младенчество, добивается «материнской» ласки Джули. В финаль­ных сценах его детская кроватка переносится из подвала в комнату сестры. Джек в своей «исповеди с лазейкой» упоминает о ревности к Джули, но о своем брутальном поведении по отношению к малень-
1
Возможно, их количество значимо – герою скоро исполнится пятнадцать, он ста­нет мужчиной, его пока невинный сад души будет навсегда укрыт от сентименталь­ных чувств плотным слоем цемента.
2
Макьюэн И. Цементный садик. – С. 9, 11.
3
Там же. – С. 37.
Глава 1
163
кому сопернику с удивлением узнает от сестер. Грубость проявляет­ся и в отношении к Сью: Джек выхватывает у нее дневник, вызывая ярость. Сцену венчает разговор через закрытую дверь и желание ге-
1
роя «смыть с рук засохший цемент»
.
Интересно появление мотива кувалды, найденной Джеком в саду
сгоревшего дома по соседству. Сопряжение образов утраченного рая (сад, дом) с образами смерти и безжизненности (кувалда, сгоревшая мебель, обломки) неожиданно трансформируется в гендерном кон­тексте – Джек, становящийся мужчиной, заберет кувалду и станет разрушать дорожки собственного сада. Шум от ударов кувалды вы­зовет неудовольствие сестры и доставит боль матери. Кувалда станет атрибутом мужской силы Джека. Негодующий, он долго смотрит на «свою кувалду», когда подозревает Джули в желании помыкать им. Джек начинает «мужской» разговор, но Джули просит его о помощи, он очарован ее красотой – и в тот же вечер он забрасывает молоток
2
в подвал
. Физическое влечение к сестре здесь, несомненно, присут­ствует, но по-настоящему важно другое – способность отчужденного героя ощущать нежность и тепло человеческого контакта с Джули.
В финале романа кувалда оказывается в руках у Дерека, несо­стоявшегося «папаши». Неоднократно подчеркивается взрослость Дерека – и именно он разрушает едва возникшую идиллию, раска­лывая цементный саркофаг и вызывая полицию.
При кажущейся готовности Джека к разрыву с детскостью, ему неимоверно сложно принять на себя роль мужчины. Читателю ясно, насколько несостоятелен он в ней. Бездумное созерцание себя в зеркале здесь сродни попыткам разглядеть в себе черты мужчины. Вызывает невольную иронию то, что лишь пренебрежение личной гигиеной, бесконечная фиксация на юношеских прыщах – не раз отмеченные матерью и сестрами как мужские отвратительные при­вычки – в конечном счете, оказываются определяющими мужской статус Джека. Он не способен защитить младшего брата от школь­ных задир, не умеет разговаривать с рабочими, у него нет девушки, он плачет и, наконец, он не умеет смешивать бетон. Последнее, ко­нечно, метафора – метафора скрытой ранимости героя, несостоя­тельности его мужского позиционирования.
1
Там же. – С. 93.
2
Там же. – С. 55.
164
Личный травматический опыт и культурно-исторический контекст
Сюда же подключается и мотивный ряд, связанный с одеждой, переодеванием и наготой. Не раз осуществленное желание Тома пе­реодеться в девочку сначала вызывает у Джека протест и отвращение. Более того, Джек трактует это желание как позорное для мальчика и тогда наталкивается на аргументированную отповедь сестер, обви­няющих его в мужском шовинизме. Затем Джек усматривает в пове­дении Тома зачатки сексуальных девиаций. Но смысл переодевания Тома в том, что, став девочкой, он не должен будет драться. Фрагмент главы завершается акцентом на личностной полноценности малень­кого Тома – мать получает письмо из школы, в котором его называют
1
«украшением … класса» «…ужаснул меня и в то же время как-то заворожил» ражило и отталкивало»
. Интересна амбивалентная реакция Джека:
2
3
. Герой теряется между легкостью соблазни-
, «это и будо-
тельного соскальзывания в свободу от однозначной гендерной маски в простую человечность и необходимостью соблюдения мужского стандарта. Позже Джек позволит повязать себе на шею бантик, а в конце романа избавится не только от атрибутов подросткового анар­хического взросления – грязной одежды, но и от самих социальных знаков принадлежности к полу – он снимет с себя одежду. Шокиру­ющий критиков и ревьюеров инцест в конце романа лишен всякого сексуального подтекста. Страсть к сестре, обнаруживаемая Джеком на протяжении всего рассказа, здесь многозначно отсутствует. Герои практически впервые говорят, теплота и нежность их разделенных мыслей значат гораздо больше. О чем они говорят? О том, счастлив ли Том, будет ли тренироваться Джули, об ощущении времени, о снесен­ных домах в квартале, о матери… Парадоксально, но инцест стано­вится знаком разделенного опыта, разделенных мыслей и обретения собственной идентичности (вновь в отсутствии полового контекста), опознании другим и собой своего «Я». Наконец, «зеркало» – то, каким видит его Джули – отражает наготу и невинность Джека.
«Я взял ее руку и приложил к своей. Ладони у нас оказались почти одинаковые. Мы сели и сравнили линии на ладонях – они оказались совсем разные. Тогда мы начали долгое исследование наших тел. Лежа на спинах бок о бок, мы сравнивали свои ноги. Пальцы ног у нее ока-
1
Макьюэн И. Цементный садик. – С. 61.
2
Там же. – С. 59.
3
Там же. – С. 99.
Глава 1
165
зались длиннее, чем у меня, а ступни – меньше и стройнее. Мы изме­ряли руки, ноги, шеи и языки, но самыми похожими оказались пупки: две одинаковые впадинки, чуть скошенные на сторону, с одинаковы­ми завитками в глубине. Только когда я сунул пальцы Джули в рот, чтобы пересчитать ей зубы, оба мы засмеялись над тем, что делаем»
Разделенные чувства боли и счастья, разделенные детьми воспо-
минания венчают роман, создавая кратковременное и иллюзорное ощущение хэппи-энда.
«Долго никто не произносил ни слова. А потом, словно проснув-
шись, мы начали шепотом говорить о маме. Мы говорили о ее бо­лезни, и о том, как несли ее по ступенькам вниз, и о том, как Том пытался забраться к ней в постель. Я напомнил о том, как мы оста­лись одни на весь день и дрались подушками. Оказалось, что Сью и Джули совершенно об этом забыли. Мы вспоминали поездку за город – давным-давно, еще до рождения Тома, – и спрашивали себя, что сказала бы мама о Дереке. Все сошлись на том, что она бы его и на порог не пустила. Мы не чувствовали горя – лишь какое-то бла­гоговение. Если кто-то начинал говорить громко, остальные на него шикали. Мы говорили о том, как праздновали мой день рождения у маминой постели и как Джули сделала стойку на руках. Уговорили
2
ее сделать то же самое еще раз»
.
Макьюэн не раз обратится к страшным сценам смерти и насилия
в своих романах. Их кажущаяся сенсационность не становится ни гневной отповедью современным нравам, ни мрачной иллюстра­цией к отвлеченным размышлениям об антропологии человека, ни сюжетным поводом к экзистенциальной «пограничной ситуации», ни, тем более, популярным ингредиентом в постмодернистском жанровом коктейле. Вернее будет сказать, что Макьюэн, весьма не­равнодушный ко всему вышеперечисленному, осознает тщету слова и мысли, готовых жанров и сюжетов, любого нарратива перед «ни­что» – неумолимым абсурдом бытия, его «фундаментом». Нерефлек­сирующий герой Макьюэна нащупывает основополагающую истину тотального человеческого отчуждения от смыслов, его приговорен­ность к грубой материи тела. Так, навсегда лишенный Слова, Эдем­ский сад превращается в Цементный.
1
Там же. – С. 185.
2
Там же. – С. 187.
1
.
Глава 2
ПОЭТИКА ПОСТМОДЕРНИСТСКОЙ
ИСПОВЕДАЛЬНОСТИ
«Информация сообщает о симпозиуме боли. Боли всех вероисповеданий и достоинств. Среди них есть маленькие и есть симпатичные. Привыкайте к их голосам. Они бу­дут становиться все громче и настойчивее, пока не запол­нят все вокруг.
Это явление повседневное и обыденное.<…> Инфор­мация – это ничто. Ничто – это ответ на столь многие наши вопросы».
М. Эмис. «Информация»
Единство и противоположность информации и боли в приведен­ном эпиграфе к главе представляется нам удачной метафорой пост­модернистской исповедальности.
Постмодернистское убеждение в том, что язык упраздняет субъ­ект, лишая его бытия, как нельзя лучше иллюстрируется тезисом «информация – это ничто». То же постмодернистское представле- ние о неотменимости бытия, делающего тщетными всякие попытки сравнить и упорядочить реальное и воображаемое, сообщает о не­избывном симпозиуме боли. И все же связь между постмодернист­ской наррацией и опытом, доступная анализу интерпретатора, мо­жет быть найдена.
Каковы препятствия для выявления данного аспекта в постмодер­нистском романе? Предубеждение против самой возможности коге­рентного и целостного прочтения. Лишение романа единого смыс-
1
Эмис М. Информация. – М.; СПб., 2008. – С. 525.
1
Глава 2
лового узла автоматически располагает к бесконечной и свободной индукции смыслов, рождающихся вне ценностного порядка и темати­ческого каркаса. Но нами уже неоднократно отмечалось, что постмо­дернистский роман как явление, демонстрирующее онтологическую и эпистемологическую неуверенность, в своих лучших образцах не отчуждает эту «неуверенность» от субъекта. Иначе говоря, фокусом постмодернистского исповедально-философского романа становится не распадающийся на дискретные фрагменты и условные конструк­ции мир, а субъект, посредством саморефлексивного вопрошания со­зидающий всегда незавершенную целостность собственного «Я».
Это исповедальное «Я» может быть по-постмодернистски противо-
речиво и множественно, но несомненно и то, что агонизирующее со­знание героя неизменно возвращает его к индивидуальному набору травматических сюжетов и мотивов. Опыт заявляет о себе вновь и вновь, побуждая к саморефлексивному вопрошанию, но не прямому, а будто зашифрованному в структурах двойничества, приемах нена­дежного повествования, риторике парадокса, саморефлексивных прак­тиках mise-en-abyme, структурах замыкания, монтажной композиции, интертекстуальных отсылках и других формах конструирования ис­поведи. Иначе говоря, подлинная исповедальность становится предме­том эстетизации. Поэтика романа в той или иной степени соотносится с исповедальным «заданием» рассказчика, постоянно пребывающего в ситуации между самообнажением и сокрытием правды о себе самом.
Более того, литературная исповедь в постмодернизме всегда со-
знает свою сделанность, сконструированность, насильственную раз­веденность с реальностью опыта. Именно поэтому указанные выше приемы, как правило, функционируют как эскапистский ресурс – лазейка для ускользания исповедального «я».
Но каков поэтический ресурс обратной тенденции, устремлен-
ной к исповедальной завершенности и обнажению? Если вышеука­занные средства используются как формы эскапистского сокрытия и трансформации травматического опыта в исповедальном романе, то принцип лейтмотивной связности повествования выступает главным ресурсом исповедального (часто невольного) самообнаже­ния и концептуального единства текста.
Бегло поясним ряд вопросов, связанных с лейтмотивной связ-
ностью текста, представляющих значимость в аспекте рассматри-
167
168
Поэтика постмодернистской исповедальности
ваемого нами постмодернистского исповедального романа. Среди них: сюжет и (лейт)мотив, событийность и мотив, генезис мотивов, функционирование мотива, повторяемость мотива как условие его реконцептуализации, мотив как единица интерпретации.
Как известно, мотив – одна из кроссуровневых единиц художе­ственного текста, активно причастная его сюжету, теме и концеп­ции. Мотив рассматривается по-разному в рамках сравнительно­исторического литературоведения и теоретической поэтики. Первая объемлет целый ряд исследований, рассматривающих повествова-
1
тельный мотив преимущественно в его сюжетогенной функции
и традиции употребления. Вторая область научных изысканий выяв­ляет тематическую функцию мотива, а в настоящее время обращена к разработкам описания его композиционной и концептуализирую­щей функций в рамках отдельного произведения. Иначе говоря, мо­тив рассматривается либо как единица нарратива, либо уже как еди- ница, способная к «вторичной семантизации» (Е. Фарыно), то есть имеющая собственную парадигму внутри отдельного текста.
Несомненно, мотивный сюжетогенный принцип легко демон­стрируется произведениями любого исторического периода, что с блеском демонстрируют масштабные работы архетипической и те­матической школ немецкого, французского, американского и рус-
2
ского сравнительно-исторического литературоведения
. Но так же несомненно и то, что с началом эпохи романтизма (в русле которого формируется «личный» роман – нем. personale Roman), знаменую-
1
Так, в системе координат сравнительно-исторического литературоведения мотив и мотивные группы (А. Веселовский), функции (В. Пропп), мотивы как ситуаци­онные обобщения (А. Бем) и пр. оказываются тем устойчивым репертуаром лите­ратурной памяти, «памяти жанра», который наследуется новейшей литературой и диктует ей свои законы. Мотивный анализ в рамках данной традиции указывает на связность текста, исходя из сюжетной событийности, формируемой разнообраз­ными повествовательными мотивами. В известном смысле «мотив программирует и обусловливает сюжетное развитие» (Б. Путилов). Г. А. Левингтон, Б. Н. Путилов, Е. М. Мелетинский, И. В. Силантьев – каждый по-своему указывают на сюжетоген­ную природу мотива, особо выделяя его предикативность – способность двигать сюжет (первоначально, мотив от ит. moveo – двигать). Мотив, понятый в рамках данной традиции, – это повторяемая единица в истории литературы (или корпуса текстов автора и пр.), но не в границах отдельного текста.
2
Мелетинский Е. М. Поэтика мифа. (Серия «Исследования по фольклору и мифо­логии Востока»). – М., 1976.
Глава 2
169
щей примат индивидуально-творческого художественного созна­ния, мотивные комбинации оказываются настолько разнообразны­ми, что в целом ряде случаев становятся объектом романтической иронии, саморефлексии и перестают отвечать за событийность сю­жета. Уже в романтизме сюжетогенная функция мотива в формиро­вании связности текста не является самодовлеющей.
1
Формируется иной тип связности текста – когерентность
. Не столько элементы внешнего событийного ряда, сколько (по Ц. Тодо­рову, горизонтальная и вертикальная одновременно) реляции вну­тритекстовых элементов сообщают тексту органическую связность авторского замысла. Сюжет подтекста (часто личный сюжет), фор­мирующий свою собственную смысловую парадигму, становится так же значим, как и перипетии внешнего событийного ряда.
Пришедшая на смену романтикам реалистическая поэтика, реа­билитирующая традиционную сюжетность и событийность, вместе с тем, уже немыслима и без связности на уровне когерентности под­текста. Модернистский роман демонстративно уйдет от сюжетности, указывая на приоритет особых связей, формирующих интроспек­тивный мир героя и только ему понятный масштаб событий. Хре­стоматийным стало утверждение о малособытийности (понятой в традиционном смысле) произведений таких ярких представителей модернизма, как Дж. Джойс, М. Пруст, В. Вульф, и так же хрестома­тийно признание лейтмотивного принципа организации их текстов. Говоря же о постмодернистской поэтике, необходимо помнить о том, что сюжетность здесь становится одним из объектов художественной
1
Ц. Тодоров, подводя итоги в главе «Когерентность», посвященной романтиче­ской эстетике, отмечает: «Мотивированные знаки, органическая форма и форма внутренняя, когерентность и взаимосвязь элементов поэтического произведения, герменевтический круг – вот лишь несколько разных, но общих в своей основе проявлений одной и той же идеи о необходимости внутренней когерентности» (То - доров Ц. Теории символа. – М., 1999. – С. 216) раз мы убеждаемся, что характерные особенности эстетики романтизма, хотя и вытекают одна из другой, могут оказаться несогласованными и даже противоре­чить друг другу; например, высокая оценка когерентности произведения не всегда гармонирует с высокой оценкой его незавершенности» (Там же). Поэтика роман­тизма прямо соотносится с эстетическим открытием когерентности немецкими и английскими романтиками. Фрагментарные, не всегда завершенные с точки зрения внешней событийности тексты оказываются когерентными с точки зрения сюжета подтекста, вырастающего из событийности иного порядка.
. Далее Тодоров продолжает: «Еще
170
Поэтика постмодернистской исповедальности
саморефлексии и деконструкции. Литературный постмодернизм де­кларирует свободу и/или в использовании связного повествователь­ного сюжета, часто вводит сюжет/ы как семиотические коды в излю­бленной конструкции с «двойным кодированием» не ради них самих, а как иронию над «всегда готовым сюжетом» и его рецепцией.
Суммируя вышесказанное, отметим: начиная с эпохи авторской поэтики романтизма, традиционная сюжетогенная функция повество­вательных мотивов востребована в весьма разной степени; преиму­щественно с начала XIX века формируется иной феномен связности, в котором рождается сюжет подтекста (часто личный сюжет) со своей событийностью и смысловой парадигмой в рамках отдельного произ­ведения. Говоря же о рассматриваемом нами постмодернистском испо­ведальном романе, мы должны подчеркнуть значимость событийности не внешних сюжетных схем, а скрытого личного сюжета о травмати­ческом опыте. Таким образом, не отрицая возможности трактовки мотивов в исследуемых нами романах с позиций сравнительного лите­ратуроведения, мы используем преимущественно второй путь, позво­ляющий увидеть мотивный повтор как концептуально, функциональ­но значимый фактор при анализе отдельного художественного текста.
Вопрос о генезисе (лейт)мотивов в авторском творчестве решается по-разному. Можно говорить о мотиве как своего рода «памяти жан­ра», архетипическом, надындивидуальном начале, наследуемом лите- ратурой и творцом, и о мотиве, генетически связанном с индивидуаль- ным опытом, с особенностями воображения художника. Возможно и
1
объединение данных тенденций
. В контексте нашего исследования ис­поведальности, безусловно, более эффективной становится трактовка, актуализирующая значимость авторского начала в ракурсе биографи­ческой, психологической, психоаналитической, феноменологической
1
Данный подход весьма популярен. К примеру, широко признаны работы T. Циол­ковского, среди которых «Varieties of literary thematics» (1983). В одной из глав ис­следователь обращается к мотиву говорящей собаки (Сервантес, Гофман, Гоголь), в другой – к мотиву зубов (Манн, Кестлер, Грин, Грасс), подключая к анализу огром­ный объем литературно-художественных и культурно-философских связей, вклю­чающих библейские и фольклорные мотивы. В отечественном литературоведении классическими признаны работы Е. Мелетинского. Однако следует подчеркнуть, что за исключением сознательно обыгрываемых автором традиционных моти­вов (например, как это делает Дж. Джойс в «Улиссе» или Т. Манн в «Волшебной горе») речь здесь, как правило, идет о мотиве как о феномене генетически над- индивидуального, почти архетипического свойства.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]