Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Английский исповедально-философский роман 1980–2000. Монография

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
06.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Глава 2
линская девушка находится перед судьбоносным выбором – остать­ся верной семье или тайком отправиться в далекий Буэнос-Айрес с моряком по имени Фрэнк. Однако если в романе Исигуро Сашико жертвует семейными обязательствами ради любви к заокеанскому военному, то у Джойса Эвелин оказывается не способной покинуть отчий дом. Особенно интересно, что в обоих текстах возлюблен­ного героини зовут Фрэнк (англ. frank – «искренний, открытый»), искренность намерений которого, однако, ставится под сомнение в романе Исигуро.
Но противоположная развязка в этих текстах продиктована не
тем, что Фрэнк из романа Исигуро не раз обманывал ожидания Са­шико. Как раз напротив, Сашико сознательно делает выбор уехать из Японии с возлюбленным, которому не вполне доверяет, в то вре­мя как Эвелин решает пожертвовать любовью «очень доброго, му­жественного, порядочного» Фрэнка. Функции данного интертексту­ального хода много шире совпадения имен и ситуаций.
Исигуро, возможно, имитирует стиль раннего Джойса, который
активно вводил в «Дублинцах» различные приемы, создающие сугге­стивный фон, но отсылает к Джойсу не по форме, а по сути. Исигу­ро пишет такой же формально малособытийный сюжет, где в фокусе оказывается психологическая коллизия. Писатель играет на несовпа­дении ситуационных деталей для того, чтобы показать то главное психо логическое содержание, которое связывает его историю с исто­рией Джойса. Оба текста можно назвать историями об иллюзиях.
На первых страницах произведений упоминается пустырь. Од-
нако в случае Джойса пустырь – место игр детей, у Исигуро – это пространство одиночества маленькой Марико, пространство боли и отчужденности, представленное почти как адский топос (мутная вода в рытвинах, назойливая мошкара, зловонный воздух). Подоб­ным образом ключевой для обоих текстов мотив дома появляется в противоположных контекстах: дом у Джойса – место, которое невозможно покинуть, место, навсегда связанное с человеческим уделом, увы, по Джойсу, печальным. Исигуро же развивает эту идею иначе, показывая, что отъезд из дома не способен сам по себе осчастливить героиню. Но как бы ни развернулся сюжет, в нем ак­центируется эффект иллюзорности, несбыточности мечты об иной, счастливой жизни.
211
212
Поэтика постмодернистской исповедальности
Еще более любопытным кажется то, что иллюзорность эта введена в обоих произведениях через значимые упоминания о художествен­ных текстах определенного характера. Так, в новелле Джойса услов­ность счастья дана посредством отсылки к опере М. У. Балфа «Цы­ганочка» на сюжет одноименной новеллы Сервантеса, а также через упоминание о том, что Фрэнк пел Эвелин «Подружку моряка» Чарль­за Дибдина. Подобно этому, в романе Исигуро иллюзия счастливой жизни вводится через ссылку на «Рождественскую песнь» Диккенса, которую мечтала прочесть Сашико. Неслучайные детали, в которых акцентируются тексты прекраснодушно-сентиментального настроя, самим фактом их манифестации как метатекстов представляют еще одно измерение темы иллюзорности. Более того, условно счастли­вый мир дан и ситуацией самой Эцуко, покинувшей Японию ради новой жизни в Англии.
Для читателя мнимость счастья Эцуко очевидна: ее прекрасный английский дом пуст, в него никогда уже не вернется старшая дочь. Примечателен разговор между матерью и младшей дочерью, ког­да Ники заявляет о том, что живут они не в настоящей провинци­альной Англии и настаивает, чтобы мать, наконец, увидела то, что сама она называет настоящим («real countryside»). Эпизод мог бы показаться случайным, если б много позже, в самом конце романа, Эцуко, обращаясь к дочери, не проронила следующее: «Когда твой отец привез меня сюда, я помню, как думала о том, что все выглядит
1
по-настоящему английским»
. Эта игра настоящим и иллюзорным, книжным, диккенсовским счастьем – то, что заявляет о ключевом психологическом сюжете романа Исигуро – желании рассказчицы оставаться в спасительных иллюзиях о благополучии. Так джойсов­ский интертекст в романе Исигуро служит не только перекличке ситуационных и формальных приемов, но связывает тематические узлы текстов вокруг идеи иллюзорности счастья.
Интертекстуальные переклички в романе не несут самодоста­точного значения и не указывают на модную «игру с читательскими ожиданиями», они функциональны, хотя и этот термин отдает неко­торой механичностью, не приемлемой для глубоко личностного тона романа. Самым парадоксальным образом Кадзуо Исигуро создает
1
Ishiguro K. Pale View of Hills. – Р. 182.
Глава 2
213
пронзи тельный роман о неизлечимой боли, переживаемой рассказ­чицей. Создавая из фрагментов текстов прошлого – своих, чужих, текстов культуры – воображаемую иллюзорную картину, Эцуко ри­сует то, что искусствоведы бы назвали trompe l’oeil – точную и вполне правдоподобную копию того, что могло бы быть. За этим фасадом чу­жой судьбы, однако, скрывается проглядывающая «смутная» правда о личной трагедии, о невозможности забыть вину и боль.
2.3. ПАРАДОКС
Очевидно, что сама фикциональная природа романной испове-
дальности уже парадоксальна, ибо установка классической ис­поведи на открытие правды о себе сталкивается в сознании героя­рассказчика с желанием поведать «историю» о себе, эстетизировать ее и неизбежно солгать. Парадоксальность мышления – одна из эф­фектных риторических стратегий «исповеди с лазейкой».
Но значимо и то, что семантика парадокса, отличающаяся проти-
воречивостью, авторефлексивностью и циркулярностью, как нельзя более точно характеризует процессуальность вопрошания, ибо па­радокс указывает на колебание между «истинами», требует разгадки и одновременно противится ей. Неразрешимость парадокса, приво­дящая в серьезных текстах к выражению эпистемологической неуве­ренности и агностицизму, тем не менее является одним из ресурсов саморефлексии и вопрошания, не изъятых из культурного опыта постмодернизма, а вновь воскрешенных им. Установка на «скры­тый» смысл и есть вектор исповедально-философской рефлексии «Я», ее движущий элемент, не приводящий, впрочем, к новым «док­сам», а напротив, выявляющий примат саморефлексивной «правды» ненадежного рассказчика.
Постмодернистские романы нередко акцентируют парадоксаль-
ность, лежащую в основании современной рефлексии (эпистемо­логическое и онтологическое сомнение) и собственно текстовой конструкции (метапрозаические стратегии). Рассматриваемые нами тексты в разной степени используют прием парадокса.
1
1
См. также параграф 3.1 настоящего исследования.
214
Поэтика постмодернистской исповедальности
Романы Джулиана Барнса – исключительно яркий пример по­этики, построенной на парадоксальности. Философский тезис его романа «Глядя на солнце» («Staring at the Sun», 1986) может пред­ставиться ироническим перифразом известного философского па­радокса Эпикура, согласно которому смерти для человека не суще­ствует, ибо, пока он жив, смерти еще нет, а когда она наступила – нет самого человека. Но парадокс выступает здесь, прежде всего, в своей риторической ипостаси, заигравшей философскими гранями эпи­стемологического сомнения в эпоху постмодернизма. Прописные истины-мнения легитимных сообществ подвергаются остроумной десакрализации, низлагаются как вербальные конструкты.
Рассматриваемый в расширительном значении парадокс, так же как абсурд и нонсенс, противостоит не смыслу как таковому, но смыслу, понятому в качестве окончательного, не допускающего своего дальнейшего варьирования и прироста (Ж. Делез). Пара­доксальность становится формой экзистенциального вопрошания с оглядкой на разрушение разного типа «докс» (Р. Барт), включая соб­ственно экзистенциализм как серьезную доктрину. Однако при этом деконструкция пафоса серьезности, разрушая и пафос, и мнение, оказывается не способной уничтожить сам повод к парадоксальным рефлексиям – вопрошание о смыслах. Именно здесь пролегает, по мнению исследователей феномена, фундаментальное различие меж­ду парадоксом и абсурдом.
Тезис о том, что парадокс – это проблема не бытия, но наблюдате­ля, подчеркивается в обобщающей работе В. Шмида: «Парадокс часто описывает не объективное противоречие в наблюдаемой действитель­ности, а вытекает в большинстве случаев из точки зрения субъектив­ного, сосредоточенного на каком-либо особом аспекте наблюдателя. Взаимоисключающими являются не столько стороны самой дей-
1
ствительности, сколько применяемые к ним точки зрения»
. Простая история недалекой Джин Сарджент, героини романа Барнса, до конца своей жизни задающей вопрос о «чрезвычайной живучести норок», неожиданно обретает экзистенциально-философское измерение.
Уже своим заглавием роман вводит выделенные выше важней-
шие составляющие парадоксальной рефлексии: процессуальность
1
Шмид В. Заметки о парадоксе // Парадоксы русской литературы: Сб. статей под
ред. В. Марковича, В. Шмида. – СПб., 2001. – С. 11.
Глава 2
215
вопрошания, колебание «истины» и ярко выраженную личную пози­цию наблюдателя. В романе многократно варьируется мотив невоз­можности смотреть на солнце, не моргая. Однако композиционная рама текста – пролог и заключительная глава – дают опровержение этого аксиоматического утверждения. Летней ночью 1941 года сер­жант Томас Проссер, находясь в истребителе, заворожено следит за восходящим солнцем, а многие годы спустя этот опыт переживет главная героиня романа – столетняя Джин: «Пальцы облаков больше солнца от нее не заслоняли. Она оказалась лицом к лицу с солнцем. Однако она не подала ему ни одного приветственного знака. Она не
1
улыбалась и изо всех сил старалась не моргать»
. Но дело не только в этом. Проссер увидел восходящее солнце дважды и именно это на­звал чудом. Впрочем, это чудо – «быть дважды обожженным» – за-
2
ставило его осознать себя человеком «конченым»
.
Движение к открытию экзистенциального мортального сюже­та у Барнса сопровождается многочисленными реляциями образа солнца и идеи смерти, пока почти в самом конце романа футуристи­ческий Компьютер Общего Назначения – машина тотального зна­ния – не сформулирует главное: «Невозможно смотреть на солнце
3
или на смерть, не моргая»
. Посмотреть в лицо смерти можно лишь
единожды, жить с сознанием смерти человек не может.
Лейтмотив солнца, по логике Барнса, связан с философской эпи­фанией смерти. Подобно солнцу, смерть всегда «здесь и сейчас», она бытийствует независимо от того, что видит человек. Осознав экзи­стенциальную суть смерти, человек теряет рациональные основа­ния движения к так называемой «достойной смерти», ибо смерть не бывает «достойной» – она просто есть.
В одном из интервью неверующий Барнс говорит о том, что Бог – это рука, которую мы подносим к лицу, потому что не можем выдержать
4
прямого взгляда на солнце, хаос бытия и его равнодушия к нам
. Так, концептуально Барнс следует экзистенциальным тезисам Камю, изло­женным в «Мифе о Сизифе», а значит, разрушает «доксу» о надежде.
1
Барнс Дж. Глядя на солнце. – М., 2004. – C. 253.
2
Там же. – С. 70.
3
Там же. – С. 204.
4
Saunders K. From Flaubert’s Parrot to Noah’s Woodworm // Sunday Times. – 18 June
1989. – P. 9.
216
Поэтика постмодернистской исповедальности
Самым любопытным образом с мотивом солнца связан мотив игры в гольф. В начале романа солнце сравнивается с мячиком для гольфа. Сопоставление это значимо еще и потому, что первый опыт предательства взрослых, то есть разрушения веры в предустанов­ленную гармонию бытия, в жизни Джин связан с проращиванием гиацинтов. Отдавая маленькой Джин шарики для гольфа, ее дядя Лесли выдумал байку о гиацинтах, которые должны появиться из них весной. Смерть надежд – стойкая ассоциация с шариками для гольфа. Крах надежд на счастливое супружество вновь воскрешает в памяти Джин эпизод с так и не проросшими гиацинтами. Джин впервые чувствует себя взрослой, то есть лишенной иллюзий: «Она смотрела в зеркало <…> почувствовала, что теперь знает все секре­ты, все секреты жизни <…>. Подставки под гольфовые мячики <…> Только ребенок мог принять их за гиацинты. Только ребенок мог
1
ожидать, что они прорастут»
. Иронично и то, что начало ухажива­ний ее будущего супруга Майкла и связанные с этим надежды Джин сопровождаются деталью: «Он стоял у пропитанной креозотом ка-
2
литки с резьбой вверху, изображающей восходящее солнце»
. Смерть
надежд и есть человеческий удел.
Поднявшийся в небо Проссер наблюдал «оранжевый шар, липко-
3
желтую полоску, подставку горизонта» сравнивается с «чертовым громадным апельсином»
, важно и то, что солнце
4
, что визуально также напоминает мячик для гольфа, имеющий негладкую поверх­ность. Специфическая, мортальная, связь солнца и мячика для голь­фа с очевидностью просматривается в отчаянном воспоминании Проссера о том, что голова разбившегося пилота была похожа на одуванчик. Этот «одуванчиковый шар» неожиданно трансформиру­ется в мячик для гольфа, когда Проссер продолжает свою тревож­ную речь словами: «Идешь по лугу и палкой или еще чем стараешься
5
сбить одуванчиковые шары»
.
Неожиданная связь гольфа и смерти – очередной парадоксаль-
ный поворот Барнса, который он использует также в романе «Исто-
1
Барнс Дж. Глядя на солнце. – C. 88.
2
Там же. – С. 48.
3
Там же. – С. 9.
4
Там же. – С. 40.
5
Там же. – С. 42.
Глава 2
217
рия мира в 10 ½ главах». Игра в гольф возникнет в его заключи­тельной главе как квинтэссенция совершенного удовольствия при описании проекта рая, больше напоминающего современный раз­влекательный комплекс. Рассказчик, заядлый игрок в гольф, многие годы добивается предельного мастерства в этой игре, но смысл ее теряется не потому, что отсутствие смерти в раю обесценивает саму идею движения к самосовершенствованию. Игру в гольф невозмож­но завершить, сделав меньше семнадцати ударов клюшкой. Поняв это, герой начинает желать смерти.
Воображение итога, будь то смерть или состоявшаяся идеальная
игра в гольф, делает бессмысленными жизненные усилия. Именно поэтому человек, по Барнсу, так нуждается в «доксе», игре с иллю­зорной надеждой на выигрыш.
Но есть и другой поворот. Логика Барнса сталкивает два языка –
язык философов с его воображаемой диалектикой и резюмирующий язык бытовых мнений, – но и тот, и другой, в конечном счете, не более чем «докса» – вербальный конструкт. Барнс стремится к де­конструкции всякого серьезного пафоса, при этом не переставая быть серьезным. «Смелость», «достойная смерть», «надежда» – темы рефлексий на страницах романа, но и разделяемое немногими ка­ноническое экзистенциальное, и разделяемое всеми каноническое бытовое их прочтение систематически лишаются пафоса.
Вот, к примеру, не раз возникающий в романах современников
Барнса – Гр. Свифта, И. Макьюэна и М. Эмиса – экзистенциальный мотив равнодушия бытия, лишь именующего самое себя, но лишен­ного какого бы то ни было провиденциального смысла. Бытие бесче­стит человека и фактом дарованной ему жизни, и фактом его всегда «внезапной» смерти, фактом данной человеку способности мыслить и осознавать тщету своей мысли перед телесным распадом и асис­темностью жизни. Несколько критиков обращают внимание на чер-
1
ты притчи в романе «Глядя на солнце»
. Весьма точно определяет
интеллектуальный контекст Мосли, в своей интерпретации романа
2
упоминая о концепции Камю
. И все же хотелось бы подчеркнуть
другое.
1
Hulbert A.  e Meaning of Meaning // New Republic. – 196 (11 May, 1987). – P. 38;
Eder R. «Staring at the Sun» // Los Angeles Times Book Review. – 5 April 1987. – P. 3.
2
Mosely M. Understanding Julian Barnes. – Columbia. South Carolina, 1997. – P. 99.
218
Поэтика постмодернистской исповедальности
Экзистенциальный предел может восприниматься человеком и как его трагический удел, но и как комическая насмешка над его ни­чтожностью. Так, в «Глядя на солнце» Барнс все же остается остро­умным ироником, переводящим сартровскую тошноту или соляр­ную власть Камю на свой язык, отвергающий трагедийный пафос как очередную, теперь экзистенциальную «доксу».
Один из «экзистенциальных» героев Барнса – летчик Проссер Солнце-Всходит – был способен видеть «только солнце, встающее из
1
моря – величаво, неумолимо, почти комично»
. Проссеру открылась комичная в своей неумолимости к человеку власть бытия, диктующе­го абсурдные, ибо необъяснимые, жизнь и смерть. Неслучайно именно эпизод прозрения Проссера дает философский зачин роману, составля­ет его смысловое ядро. Неслучаен и следующий за ним эпиграф к пер­вой части романа – выдержка из письма Антона Чехова Ольге Книппер: «Ты спрашиваешь меня, что такое жизнь? Это то же, как спросить, что
2
такое морковь. Морковь это морковь, а больше ничего не известно»
.
Сведенный к простому физическому наличию (сартровскому
«бытию») человек обесчещен, лишен «хоть какого-нибудь ядрено-
3
го достоинства»
. Именно так, трагикомично, выглядит история о разбившемся испытателе, останки которого собрали в коробку из­под галет. Парадоксальным образом метафорическая «жестянка с галетами», теперь уже самолет с пассажирами, переживающими предсмертную агонию, предстанет гораздо позже, уже в мыслях сына Джин Грегори. Возвышенно философский пафос неизбежно­сти смерти разрушается именно как пафос: «…увидеть свой уход из жизни как нечто трагичное, или даже значимое, или даже осмыс-
4
ленное? Это будет смерть-насмешка»
. Так, по Барнсу, выходит, что
именно пафос привносит в жизнь человека достоинство.
Парадоксальное сохранение пафоса возвышенного в ситуации разрушения возвышенного канона – любимый прием Барнса, доста­точно вспомнить его разбор «Плота “Медузы”» Жерико из романа «История мира в 10 ½ главах». Совершенно очевидно, что в анализи­руемом романе писатель обыгрывает «иконический» образ Икара.
1
Барнс Дж. Глядя на солнце. – C. 8.
2
Там же. – С. 12.
3
Там же. – С. 43.
4
Там же. – С. 130.
Глава 2
219
Ноты экзальтации отчетливо слышны в словах Проссера, укориз-
ненно поправляющего Джин: «Это не аппарат, – сказал Проссер. –
1
И никогда аппаратом не был. Это аэро-план. АЭРОПЛАН»
. Одержи­мый идеей полета летчик-одиночка Проссер предстает в воображении Джин устремленным к солнцу на своем аэроплане, эдаким новым Ика­ром. Однако Икаром «павшим», то есть отстраненным от полетов.
Как представляется, Барнс обыгрывает сюжет знаменитой кар­тины Питера Брейгеля старшего «Падение Икара», когда Проссер говорит о своем будущем полете к солнцу и неминуемом падении, оговаривая то, что «сделать это надо, естественно над морем, иначе
2
можешь упасть на чей-то огород»
. Как мы помним, на первом плане картины нидерландского мастера – крестьянин за плугом, а далеко за ним, над морем, едва видны ноги падающего Икара. Художник иронизирует не только над в прямом смысле слова приземленно­стью соплеменников Икара, но прежде всего над бессмысленностью такого геройства как повода для пафоса.
Прямая отсылка к образу Икара возникнет лишь в середине ро­мана, но теперь уже в совершенно определенном контексте. Неве­рующий Грегори, находясь в церкви Св. Марии в Шрусбери, узнает о «полете» некого Кэдмена в 1739 году: «Этот современный Икар соорудил для себя пару крыльев, влез на колокольню и прыгнул» На сей раз Барнс развенчивает и религиозную модификацию трак­товки образа Икара, показывая ее смехотворность, сталкивая факт, по-видимому, страшной смерти Кэдмена с пафосом «озаренной ре­лигиозным чувством возвышенной строфы»:
3
.
Не оттого, что не было уменья Иль храбрости, случилось то паденье. Веревка выдержать натуги не сумела, И ввысь его душа одна лишь улетела, Внизу здесь навсегда свое покинув тело»
4
.
Подтверждением выявленного нами мотивного ряда, связываю­щего образы падающего самолета и Икара, окажется воспоминание
1
Там же. – С. 37.
2
Там же. – С. 46.
3
Там же. – С. 147.
4
Там же.
220
Поэтика постмодернистской исповедальности
Грегори о падении смонтированной им в детстве модели самолета
«Вампир». «Самолет упал вниз, как тело Кэдмена, а двигатель про-
1
свистел над садом, точно душа Кэдмена на пути к Небесам»
. Детский травматический опыт первой неудачи, которую до сих пор пережи­вает Грегори, однако, не сопоставим ни с какими каноническими сюжетами. Нелепость, по Барнсу, вопиет не в самом «безумном» поступке, а в лишении его личностного смысла, превращении его в «икону», в требовании готового пафоса.
Роман Барнса обыгрывает и канонический образ экзистенциаль­ного героя. Грегори, со всей очевидностью несет на себе груз откры­тий «тоски» экзистенции. Даже беглый взгляд на героя позволяет диагностировать все приметы философского недуга. Смерть абсо­лютна? Религия чепуха? Самоубийство допустимо? – фундамен­тальные смыслы, о которых вопрошает Грегори, в той же последова­тельности будоражили мысль автора «Мифа о Сизифе». Плачущий Грегори, возможно, усеченная до гротеска фигура, иллюстрирующая известную философскую формулу Сартра «мы и есть тоска». Испе­пеляющая сознание философская свобода, не дающая никакой опо­ры человеку, ввергает его в тревогу, отчуждает от людей, со всей очевидностью указывает на то, что смысл вносится лишь самим че­ловеком. Как говорят экзистенциальные философы, «бытие-в-себе» может обосновать свое Ничто, но не свое бытие.
Обоснование или заполнение Ничто часто приобретает привыч­ный, разделяемый многими формат: человек может видеть смысл в пополнении знаний, в получении удовольствия, в сексуальных отношениях и т. д. Все эти возможности, как формы самообмана,
2
последовательно отвергаются Грегори
3
тезис – жизнь абсурдна
. Оттого, перепробовав много работ, он при-
, принимающего лишь один
ходит к выводу, что никакой особой разницы между ними нет: «Все
4
они были скучными»
.
И все же существование в экзистенциальном Ничто Грегори на­ходит в работе клерка, страхующего жизнь. Бессмысленность фило­софская оправдывается у Барнса парадоксальным удовольствием от
1
Барнс Дж. Глядя на солнце. – С. 148.
2
Там же. – С. 143–147.
3
Там же. – С. 145
4
Там же. – С. 144.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]