Avangard_v_kulture_KhKh_veka_1900-1930_Teoria_Istoria_Poetika_Kniga_1
.pdfСистемообразующие концепты культуры авангарда |
131 |
А. Стригалев отмечает, что в московском научно-художественном обиходе «к весне 1921 года вложилась теоретическая концепция “вещизма”, по которой любое произведение в любой области искусства рассматривалось и расценива лось как “вещь” с точки зрения формального и профессионального совершен ства» 208 В литературе и пластических искусствах 20-х годов вещи уже «жизнедействуют» и начинают замещать людей, в результате чего происходит «опред мечивание человека в вещь» (Е. Штейнер). Таким образом, изначальное «рас пыление» и распредмечивание мира оборачивается новым опредмечиванием, ведущим принципом становится конструктивность, предметом искусства — «факт»: достаточно упомянуть «Литературный факт» (1924) Ю.Н. Тынянова, лефовский сборник «Литература факта» (1929). Апокалиптическое восстание вещей, предвиденное Хлебниковым в поэме «Журавль» (1909) и развитое позд нее Маяковским^ станет затем характерологической доминантой всего русского авангарда. Правда, хлебниковский «Журавль» слишком многосложен: вся по эма представляет собой развернутую энантиосемичную метафору, имплици рующую в протомашинизированном образе комплекс икарийства.
Иначе, много трагичнее, звучал мотив вещи в творчестве М. Цветаевой, бо лезненно-остро ощущавшей «веществешюсть плоти», «существенность вещи», «вещественность сути». В отношении русской поэзии было справедливо отме чено: «Увлечению “овеществленным словом” отдали дань многие поэты рубе жа веков и более позднего времени. (В частности, “осязаемая” фактурность по эзии характерна для русских поэтов —- Пастернака, Ахматовой, Мандельштама, для каждого по-своему)». Причем этот интерес к «вещи» и «вещности» «не ис сякал вплоть до 30-х годов» 209 Но уже для Цветаевой «вещь» была больше, нежели только предмет интереса; она прямо писала: «...обусловливающее вещь свойство больше; самой вещи, шире ее, вечнее ее, единственная ее надежда на вечность» 210; Концепт вещи в поэтике авангарда и вообще в авангардистской картине мире был не эстетической, но онтологической категорией, что дает по вод исследователю'ставить проблему «вещного кода», характерного для эпохи авангарда 211 «Вещный код» был категорией универсальной, проявлявшей себя на всем пространстве 1авангардистской культуры. В частности, его функциониг рование отмечено на примере творчества испанского поэта X. Гильена, круп нейшего представителя «поколения 27-го года». «Гильен не персонифицирует вещи, а прозревает их глубинное бытие, в чем-то более основательное, «чем чет ловеческое. <...> Вещь становится ... субстанцией самого стиха. Она не просто существует (описывается) в пространстве стиха» а является его первоэлемен том, самим стюсом»Ж В мировой культуре н а ч а л а ' в . понятие вещи пол нилось воистину .бытийным смыслом, который! т редкость глубоко ощущал Р.-М. Рильке, посвятивший концепту вещи целый гимн в своей работе о Родене (1907). В вещи виделась им «особенная, почтиотчаянная серьезность», озна чавшая «нечто?длительное, очередную ступень возвышения» 213 ,
В 1922 г. Эль Лисицкий и И. Эренбург предиринимают в Берлине издание журнала «Вещь»,; ставившего своей задачей «международное обозрение совре менного искусствам. Ориентация журнала>б^ла подчеркнуто интернациона листской (его верстка была разноязычной) ^ синтетической:-«Вещь будет изу чать примеры и н д у с т р и и , новые изобретешь р а з г о в о р н ы » и газетный
132 ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ
язык, с п о р т и в н ы е же с т ы и пр. как непосредственный материал для вся кого сознательного мастера наших дней. <...> Общими силами рождается н о вый к о л л е к т и в н ы й международный стиль»2!4; Характерно, что в публи кациях журнала декларативно сополагались концепты вещи, языка, жеста и массы. В Испании поэтизации окружающих человека вещей посвятил себя Р. Гомес де ла Серна, сказавший: «Когда я понял, что люди стали заводными игрушками, я полюбил вещи». В Германии 20-х годов понятие «вещественно сти», а затем «новой вещественности» (Neue Sachlichkeit) стало характеристи кой всей эпохи, как об этом пишет автор подробного исследования, проводя щий параллели между деятельностью одноименной группы художников и творчеством Л. Фейхтвангера, Э.М. Ремарка, И. Бехера и практически боль шинства ведущих мастеров культуры215 Что же означала для художественного сознания того времени эта повышенная семантизация вещности мира?
В начале авангардистской эпохи в различных видах искусств наблюдается сильнейшая нагрузка на текст, на пластику, на материальную фактуру произве дения. Образно говоря, слово стало плотью, но перестало быть логосом — оно материализовалось в вещь. «Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя, — вот высшая заповедь акмеизма», — писал Мандельштам в «Утре акмеизма» (1919)216 Мандельштам не случайно искал опору в эллинизме, ставя это внеисторически трактуемое им понятие в качестве образца для современной культуры. Но даже и в субъективной интерпретации поэта эллинизм не лишен своих сущностных свойств: ведь это и архаика, и теллуризм, и синтез культурных традиций, и театральность, и драматизм бытия, но также и игра, и эстетизм, и совмещенность утонченности с простотой— т. е. все то, что было релевантно для современной ему культуры. А.Н. Толстой был художником совершенно иного склада, но его поэтика плотской чувственности принадлежит той же телесно-вещественной, жестуальной парадигме.
Итак, возникает «вещь». Случайно ли, что концепту вещи посвятил свое знаменитое эссе М. Хайдеггер, отчеканивший: «Вещью веществится мир»? Правда, в эссе Хайдеггера, написанном уже гораздо позднее, «вещь» в ориги нале именуется другим словом— Ding. И все же на онтологическом уровне важны не семантические оттенки, а значимость самого понятия. В этом смысле предметно означенные Ding-Gedichte Рильке совершенно адекватны парадигме авангардной поэтики. В поэтике авангарда концепт вещи обретал поистине он тологический статус. Это уже не артефакт, не продукт искусства, напротив— сама жизнь становится формой и предметом «творческого преображения», сам человек, бывший Homo faber, превращается в объект преобразования, иденти фицирует себя с вещью. Творчество больше не есть искусство в его традицион ном понимании — как самодовлеющее производство моделей мира — творче ством становится пересозидание самого мира. М, Хайдеггер напрямую прирав нивал «попытку явить и выразить в слове вещность вещи» с «творческой сутью творения»21?, с бытийственной сущностью мира в его «самозамыкании» и «воз вращении назад»: «Творение восставляет свой мир и составляет землю». То есть вещность состава бытия предполагает его имманентную теллуричность: «Восставление, воздвижение мира и составление земли суть две сущностные черты бытия творения творением»218
Системообразующие концепты культуры авангарда |
133 |
Этот процесс сопровождался выработкой нового типа образности, где ху дожественный язык переставал быть средством выражения духовной реально сти и становился самой творимой реальностью. Вот почему столь ощутимо ма териален, плотен, вязок, затруднен, даже косноват язык художника 1920-х годов, составляющий универсальную теллурическую константу. Таков был не только язык художника, но и сам тип мышления и мировидения, ярким свидетельством чего является стилистика самого немецкого художника, обнаруживавшего в собственно словесной фактуре, в вещественности корнесловия запечатленные смыслы бытия. В стремлении осознать смысл бытия в категориях самого бытия творцы новой эпохи делают предметом искусства, его средством и даже целью прежде внеположный ему вещественный состав мира, с восторженным ужасом наблюдая, как при этом деиндивидуализируется и соответственно дегуманизи руется сам образ субъекта творческого деяния— и художественного, и ис торического, — сопровождаясь эрозией элементарной человеческой душевно сти, чувства «другого». Против такого исхода и предупреждал, собственно, тот же Хайдеггер, указывавший: «Нам нужно избегать только одного — поспешно го превращения вещи и творения в разновидности изделия» 219. В результате закономерного эволюционного процесса, который претерпела авангардная эпо ха, в последнем акте великой драмы концепт вещи теряет свой изначальный бы тийный смысл и наделяется прагматикой бытовой утилитарности: «Искусство бытовой вещи» — характерное название книги Д. Аркина, вышедшей в 1933 г. С другой стороны, как полагает Г..Рид, именно тенденция, обозначенная «Но вой вещественностью» (или «Новой объективностью»), позволила пластическим искусствам остаться в рамках фигуративности, обеспечив свободное развитие абстрактным направлениям творчества под эгидой «новой субъективности». .
Характерно, что в авангарде вещью оказывается не произведение искусст ва, идентифицируемое с миром, космосом, бытием, но репрезентирующий его отдельный фрагмент, графема, буква, знак. Маяковский не только назвал свою эпико-космогоническую поэму «150 000 000» вещью— он сменил ее первона чально дискурсивное название (вариантов было несколько) на графическицифровое. Через пять лет появляется «Процесс» Кафки, где индивидуальная целостность имени редуцируется в одной букве: Йозеф К. Миры Маяковского и Кафки полярны, но оба принадлежат единому «пучку смыслов» и оба говорят о преобразовании индивидуального Я в безымянность массы. Индивидуализированность имени сменяется деперсонализированностью знака.
Понятие вещи, отнюдь не случайно обретшее философское преломление в феноменологических интерпретациях Э. Гуссерля-и М- Хайдеггера, содержит в себе целый ряд взаимосоотносимых, но внешне раэдрпорядковых и даже проти воречивых мотивов. «Но что же такое вещь? -г- задавался вопросом- Ортега-и- Гассет. — Вещь *— это часть вселенной, в которойнет ничего абсолютно обособ ленного, застывшего, не имеющего подобий </.;;> Каждая конкретная вещь есть сумма бесконечного «шожества отношений»»?^ И© мюсли Ортеги, через вещь че ловек приобщается к миру вечных сущностей. -А поиск изначальных, абсолют ных, чистых форм бытия и составлял смысл всех авангардистских начинаний.
«Мы— поэта нового мироощущения и нового искусства» Мы— творцы не только нового поэтического языка, но и созидатели нового ощущения жизни и
134 |
ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ |
ее предметов. Наша воля к творчеству универсальна: она перехлестывает все виды искусства и врывается в жизнь, охватывая ее со всех сторон», — провоз глашалось в Декларации обэриутов. «Ощущать мир рабочим движением руки, очищать предмет от мусора стародавних истлевших культур», — такой видели свою творческую задачу обэриуты, предлагая «метод конкретного материали стического ощущения вещи и явления»221 Однако при этом в сознании совре менника концепт вещи по принципу энантиосемии может означать «чистое от ношение» (Ортега-и-Гассет), редуцироваться в «“чистые” формы искусства, его чистый язык <...>, отскобленные от толстого слоя слишком материальной мате рии» (Кандинский). Этим, кстати, объясняется и сильнейшая неоклассицист ская струя в поэтике авангарда, декларативно перечеркивавшего классическое наследие мировой культуры. Ведь утопия предполагает запредельный образ классически гармоничного и упорядоченного мира. Но образ этот, будучи уто пичным и ахроничным, диктует стратегию алогичности, т. е. пермутации, опре деляющей характер авангардистской картины мира.
Поскольку в авангардистской картине мира все смыслы смещены, выбро шены из своих ячеек и не равны себе, то возникает и новый тип соотношений между смыслом и объектом, равно как и между субъектом и объектом, когда субъект оказывается объектом собственного действия. Так и смысл теперь не предстоит вещи — он и есть сама вещь. В результате прежде смыслоносное слово (или пластически воплощенный смысл) превращается в чистый знак, в жест, в идеограмму, одновременно и овеществляясь и дематериализуясь. Точно так же прежде индивидуальное сознание становится ничейным — и одновре менно всеобщим, массовым, коллективным. Человек воспринимается — и вос принимает себя— как знак, как идеограмма, как буква в новом тексте культу ры, обладающем своим синтаксисом и своей грамматикой, подчиняясь общей парадигме «сдвига», «сдвинутого слова»: «Сдвиг — стиль современности», — утверждал А. Крученых.
С принципом пермутации, остранения, новой формы, а через них — и со всеми остальными агрегатными им концептами— связан концепт нового или иного зрения, что, как справедливо полагает исследователь, «было формой за умного видения»222 В этом новом типе субъектного мироотношения было су щественно, как-писал В. Шкловский, «создание особого восприятия предмета, создание “виденья” его, а не “у з н а в а н ь я ”» («Искусство как прием», 1917). Уже не раз было отмечено, что в новой картине мира перцептивно созерца тельное смотрение уступает место активно-трансформационному видению. «Отсюда и мотив всматривания, вглядывания в предметы и вещи, столь часто встречаемый у Стайн»,— отмечает Е. Петровская. «Незыблемости Языка как свода нормативных предписаний она противопоставляет гибкий и избиратель ный взгляд. Вот почему условием создания “портрета” является включение это го взгляда... в язык.: Именно “взгляд”, столь враждебен грамматике, требуя ее демонтажа. “Взглядом?’ творятся приуроченные к случаю грамматические пра вила, не имеющие применимости универсальной»222 И если взгляд на.мир «подстриженными глазами» был у А. Ремизова обусловлен чисто индивидуаль ными обстоятельствами (дефект зрения), так же как и у близорукого Н; За
Системообразующие концепты культуры авангарда |
135 |
болоцкого, равно акцентировавшего мотивы зрения и слепоты, то «открытые глаза» В. Кандинского, «знающий глаз» П. Филонова, «голые глаза» А. Вве денского, «утренние глаза» В. Каменского, «новое зрение» и смотрение «чис тыми глазами» В. Хлебникова (творчество которого Ю.Н. Тынянов назвал «словесным зрением»), «удвоенное зрение» Ф.Т. Маринетти (ср. его «умно женный человек»), «распяль глаза» А. Крученых, «Полутораглазый стрелец» Б. Лившица, группа «Зорвед» во главе с М. Матюшиным, проповедовавшим «расширенное смотрение», «дополнительное зрение» Б. Эндера, «живое смот рение» К. Петрова-Водкина (разработавшего принцип «сферической; Перспек тивы»), «широко раскрытые глаза» В. Шершеневича или, наоборот, «непротер тые очки» С. Третьякова, специальная статья «Глаз» в «Критическом словаре» журнала «Докюман», а также призывы «взирать бессмертным взглядом» (К. Эдшмид), «смотреть новыми глазами» (Х.Л. Борхес авангардистского пе риода), «видеть свободными глазами» (О. де Андраде) и т. д., и т. д., — все это было более чем метафорой. «Новое зрение..; оказалось новым строем слов и вещей»,— констатировал Ю.Н. Тынянов?24
Подобные устойчивые выражения-концепты были формой выражения той картины мира, о которой поэт возгласил: «Я одинок, как последний глаз / иду щего к слепым человека» (поэтический образ, вбирающий в себя жизненно конкретный образ Д. Бурлюка, не единожды' обыгранный Маяковским). На этом фоне особую значимость приобретают такие, казалось бы, частные казу сы, как эпизод с разрезанием глаза в «Андалузском псе» (1928), снятом Л. Бу нюэлем и С. Дали, или странный идефикс сюрреалиста В. Браунера, буквально напророчившего собственное одноглазие своей манией изображать лица, ли шенные глаза либо же с деформированными глазами; хорошо известен фото портрет Б. Пере с пылающим глазом. Кубистически рассеченный глаз устрем лен на зрителя в «Портрете И. Юнона» (1913) Ю Малевича. В этот же ряд вста ет иллюстрация М. Эрнста к сборнику «Повторения» (1922) П. Элюара, изобра жающая вынутое глазное яблоко с продетой сквозь него хирургической ниткой (впоследствии М. Эрнст еще не раз обращался к образу глаза). «Художник здесь добивается одного—- донести до нас жизнь, увиденную под самым ост рым углом, наделенную глубочайшей бессознательностью и осмысленностью разом. Впервые открывшаяся жизнь, реальностыоод новым углом зрения <...> Чудесный мальчик спустыми глазницами и тьцпроклинающий мир старик в очках, осязаемые, как правда», — писал о картинах М. Кислинга А. Арто225 В этом контексте и знаменитый «Старый еврей» (1903) Пикассо (известный как «Нищий старик с! мальчиком»), равно как и «Ужин слепца» (1903) «голубого периода» приобретают дополнительные, надживописиые смыслы. :
Очевидно, слепота полагалась своего роди иррвидением, если,шапример, Де Кирико в 1914 г. разрабатывает образ: слешвошоэта, К. Бранкузцв 1916 г. выставляет на обозрение «Скульптуру для слещ>ит,а фотохудожник: П. Стренд в этом же году^создает монументальный образ$4пюну «Слепая^. «Сюрреалисти ческий художник и оказывается добровольным слепцом, готовым выколоть се бе глаза, чтобы обратить свой внутренний взгляд а образамущедоступным фи зическому зрению ттбудь это сновидения ияи столь часто появляющиеся*® сюрреалистических текстах призраки» safe.Для сюрреалистов образ глаза нкн^
136 ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ
ще был каким-то наваждением, представая «общепринятой эмблемой сюрреа лизма» (И. Кулик),— достаточно вспомнить «Глаз» («Ложное зеркало», 1928) Р. Магритта с проплывающими в нем облаками. «Глаз существует в диком со стоянии», — утверждал А. Бретон в работе «Сюрреализм и живопись», посту лируя суверенность стихийно-автоматического творчества, позволяющую не видимое сделать видимым. Скандальная «История глаза» (1928) Ж. Батая по существу отрицает за органом зрения изначальную функциональность, но зато превращает его в некую концентрацию стихийной, культуроотрицающей орга ники. Впрочем, мотив «глазоубийства» на мифологическом уровне коррелирует с еще более характерным для авангардистского типа сознания мотивом солнцеборчества, обладающего, в свою очередь, целым пучком космогонических кор релятов (ср. у Маяковского: «Крикнул аэроплан / и упал туда, / где у раненого солнца / вытекал глаз»).
Вышеуказанной образности изоморфен двойственный мотив слепоты (незрячести) у О. Мандельштама. Вообще же, для мифомышления «представление о том, что избыток зрения равнозначен слепоте, вполне закономерно»227 Ха рактерно, что в метафизике К. Малевича архетипической природы «слепота» художественного творчества означала присутствие интуитивно-подсознатель ного начала и расценивалась положительно. Физически полуслепой А. Ремизов интерпретировал свой дефект как поэтический дар: «Мои подстриженные глаза развернули передо мной многомерный мир лун, звезд и комет, и блестящие об лака, аура вокруг живых человеческих лиц <...> “Подстриженные глаза” еще означает мир кувырком, евклидовы аксиомы нарушены, из трех измерений пе реход к четырем. Эти глаза подняли меня в мир сновидений, а также открыли дорогу в подземную глубь черной завязи жизни»228 Концепт нового (иного) видения мира подразумевал отказ от рационалистического познания его и ме тафизическое стремление к интеграции с природно-космическим бытием на внекультурных основаниях, к растворению в «распыленной» тотальности, сопряга ющей вещную и духовную материи. Б. Бобринская справедливо отмечает: «Отказ от перспективы как от рационалистической схемы, иллюзорной и ложной, иска жающей органику зрения, упрощающей и деформирующей живую картину ре альности, был одним из центральных моментов в новых моделях зрения. С этой точки зрения авангардистский “разрушительный” пафос можно рассматривать как попытку вернуться к первичной, естественной модели видения»229 В. Ка менский совершенно точно выражал позицию художника нового типа, когда писал: «Он страстно жаждет увидеть природу новыми глазами, глазами наивно го ребенка, глазами дикаря» 220 Вполне очевидно, что в концепте «инозрения» также оказываются поставлены в энантиоморфную взаимосвязь основные кон цепты авангардистской поэтики (см. выше о концепте сечения/рассечения/диссоциации). В сущности, принцип «затрудненного зрения», равно как и принцип «затрудненного чтения» реализовал общеавангардистский принцип затруднен ного восприятия, обусловленный тотальной поэтикой сдвига, пермутации.
' ' ' ■ ■ ■ i
Вообще, мотив измененного (или отмененного) зрения архетипичен и сви детельствует о провидческой функции поэта-творца. «Поэтическая деятель ность связана со зрением, с ясновидением, с прорицанием»,— отмечается в
Системообразующие концепты культуры авангарда |
137 |
связи с устойчивостью этих мотивов в творчестве Хлебникова, что, как спра ведливо подчеркивается, «может ассоциироваться с началом творения»231 То, что концепт «иного видения» отсылает к космогоническому началу («Создание произведения есть мироздание», — В. Кандинский), представляется тем более несомненным, что сама мифологема «глаза» или «зрения/видения» имплициру ет в себе активное, магически-преобразующее мироотношение. «Я киноглаз...
Я создаю человека, более совершенного, чем созданный Адам, я создаю тысячи разных людей по разным предварительным чертежам и схемам... Я — глаз ме ханический», — писал Дзига Вертов в 1918 г. В этом характерно декларатив ном заявлении-манифесте присутствуют в столь же характерной агрегатной связи, помимо концепта глаза, и концепт усовершенствования человека, и его утысячерения, и его машинизации. И совершенно не случайно на излете аван гардистского движения творчески наполненная мифологема видения транс формируется в свою противоположность — так, в поэтике Д. Хармса она свя зывается с мотивом исчезновения232 Так или иначе, в культуре авангардной эпохи мифологема поэта продолжала соответствовать своей основной функции пророка, провозвестника грядущего мира, что и порождало специфическую семантику вестничества.
Приведенная выше формула Маяковского, в которой поэт-провидец проти вополагает себя, свое гипертрофированное Я безликой массе «слепых», приме чательна и в другом отношении: здесь значимы образ Я и образ массы — два взаимосоотносимых в мифопоэтическом сознании авангардистской эпохи кон цепта. Образ художника-творца («всечеловек» К. Малевича, «утысячеренный человек» М. Цветаевой, не говоря уже об «умноженном человеке» Маринетти и «тотальном человеке» В. Уйдобро) вписывался в парадигматическую для ду ховного климата эпохи «религию человекобожия и самообожения» (С. Булга ков). В этом контексте традиционная — и полагающаяся безусловной — при* вязка осознанного самоукрупнения творческой личности к ницшевскому сте реотипу, восходящему к романтической эстетке* выглядит факультативной и недостаточной. Именно мультипликация частно-человеческого Я подразумева ет — в отличие от субъектно замкнутой мифологемы «сверхчеловека» — не гигантизм индивидуальности, но слипание трибально-роевого многоликого Я в общий надличностный мифообраз, принадлежащий;одновременно и теллурикоархаическим и утопическим горизонтам. Удивительным образом герои романов итальянца Ф. Маринетти «Футурист Мафарка» (1910), бразильского писателя М. де Андраде «Макунаима» (1928) и серба С; Петровича «Бурлеск господина Перуна бога грома» (1919, опубликован в 1921), если ограничиться только эти ми примерами, оказываются созданными по одной и ш й же модели всевременной сверхличностиДело здесь в том, что идеология и мифологвдавангарда, как и любое мировоззрение, включающее в себя элементы телеологии или уто пизма, по неизбежности выдвигает образ конечного, совершенного* тотального, универсального и т. п. человека. Авангард же утопичен по сшей своей приро де, и мифологема космизированного всечеловека, вбирающая в себя субъек тивно-личностное, индивидуально-интимное начало, представляет собой не столько продолжение, сколько отрицание; *антитезу гипертрофированного ш -
138 |
ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ |
дивидуализма самодостаточной ницшеанской личности, принадлежащей иной культурной парадигме. Мифообраз авангардистской личности возникает не из нутри, но извне личностного Я, что и обусловливает принципиально иной, ин вертированный по отношению к прежнему, тип мироотношения:
Слава тебе, миллиардоголовый |
|
Поджигатель миров — Герострат!233 |
, |
Парадоксальным образом Я авангардистского сознания внеличностно, оно не совпадает с индивидуально-психологической самостью— отсюда и раз дробленность, расщепленность образа личности, соответствующей столь же смещенному, «распыленному» образу мира, но отсюда же и планетаризм, кос мизм этого Я в его соотнесенности с безмерностью наново творимого мира. «“Владимир Маяковский” означает не только имя автора, не только название художественного произведения, не только имя какого-то собирательного “я” футуризма, а гораздо шире — это, подобно квадрату Малевича или хлебников скому Лицу, имя мировой энергии, но в отличие'от них это имя собственное, имя живого человека, имя осуществления смысла в реальной личности и судь бе» 234 В применении к творчеству К. Малевича об этом феномене хорошо ска зала А. Шатских: «...его Человек — доисторически-архаическая мифологема, в ней представлен Человек доличностный, до-персональный. Самоидентифика ция супрематиста с этой мифологемой парадоксальным образом трансформи рует до-личностного Человека в сверх-личностного, и авторское Я, слившееся с космосом, обретает форму сверхличностного всеобъемлющего субъекта» 233
Титанизм авторского Я вырастал из ощущения поэтом своей равновеликости с Творцом вселенной, вернее, своей ему альтернативности или даже пре восходства^ Творческая личность выступала в роли спасителя, Сотера в мисте рии спасения/пересотворения мира. Отсюда и вызывающий, шокирующий мас совое сознание «слепых» эгоцентризм и одновременно ощущение собственной ответственности за судьбу масс, концентрирующейся в индивидуальной, пер сонализированной судьбе творца новой истории, отвергающего и прежнюю историю, и прежний мир, и все прежнее мироустройство, причем во вселен ском, космическом масштабе. В этом контексте эгофутуризм предстает не столько полукомическим эпизодом истории русского авангарда, сколько верси ей типологически общей тенденции мифологизации поэтического Я, драмати чески реализовавшейся в мифологизированном автобиографизме Маяковского, его поэтической реализации собственного имени. «Заглавие было не именем сочинителя, а фамилией содержания»,— писал Б. Пастернак. В свое время Троцкий проницательно оценил автомифологизацию' Маяковского: «Чтобы поднять человека, он возводит его в М-го. Как грек был антропоморфистом, наивно уподобляя себе силы природы, так наш поэт, Маякоморфист, заселяет самим'собою площади, улицы и поля революции»23* Через поэта сказывалась действительность: это был, по выражению Цветаевой* «заказ множества 'Мая ковскому: скажи нас%У
Мифологизированный образ поэта оказывался больше его индивидуально сти: «Я -*— Всепоэт»,^- возглашал В. Уйдобро. Поэт мифологизировал собственный'Образ, вправляя его в жизненный текст и тем самым подчиняя себя не
Системообразующие концепты культуры авангарда |
139 |
умолимой логике последнего. Вызывающая самоподача Маяковского означала понимание им семантичности своего жизненного образа как символа массового сознания, жаждавшего воплотиться в эпической мифологеме— не случайно первоначальными вариантами названия поэмы «150 000 000» Маяковского бы ли: «Воля миллионов», «Былина об Иване», «Иван Былина. Эпос Революции». Воссоздание образа эпического героя (Разина, Пугачева) происходило в твор честве основных выразителей умонастроений эпохи — достаточно назвать Есе нина, Багрицкого, Цветаеву, Хлебникова, Каменского. Причем образ вовсе не обязательно оказывался нагруженным «положительным» смыслом— именно поэтому произошла спонтанная ценностная переакцентуация в «Улялаевщине» Сельвинского. Смысл эпизации был совершенно в другом, и прав исследова тель, отмечающий у Каменского «введение в поэму фольклорного сознания как одной из основ вселенского устройства», отчего и «стремится поэт к единению, а иногда и отождествлению себя и героя»237 То же самое можно сказать и в отношении испанцев Ф. Гарсиа Лорки, Р. Альберти, М. Эрнандеса и латино американцев Н. Гильена, П. Неруды, С. Вальехо, В. Уйдобро. Характерно по всеместное обращение к поэтике «сказа», эпическому жанру поэмы, «песни», в том числе и в англоязычной поэзии — «Cantos» Паунда. Причем ориентация на эпически архаизированную поэтику подразумевала одновременно и культ «сдвинутого» слова и реализацию архаико-примитивистской тенденции, ис ключающей присутствие субъектно-личностного начала.
Вместе с тем неустойчивость авангардистской картины мира и неукорененность человека в собственном Я отливаются в характерных мифообразах цирка, площадного действа, массовой жестуальности, прямо вытекающих из театрального мироощущения и эстетики жизнетворчества предшествующей эпохи. В новых обстоятельствах зыбкость символистских смыслов материали зуется, трансцензус оказывается дискредитированным, мир — обезбоженным, и ответственность за мироустроение падает на человека. Лишенный полноты и цельности мир порождает в рефлектирующем сознании образы, связанные с понятиями всеобщей сдвинутости, неустойчивости, динамизма, но вместе с тем и провоцирует онтологическую озабоченность поисками иных, космического масштаба, мирооснований, ёжащих* за предащодм умопостигаемой данности. Автор входящей в* данный труд работы ТЖ»Балашова справедливо отвечает характерную для авангардного мироощущеншг$Вязь коллективного; «мы» со сферой бессознательно-иррационального.
Воспевание «пафоса множества» подразумевает чувство единения с чело веческой массой^ солидарности с универсальным 'товариществом, в-котором преображается маленькое индивидуальное «я». Императив массы был самооче виден, отличия пролегали в отношении к дивтоотирбезоглядному самогипнозу заклинаний типа «Единица— вздор, / едйивщкйфшоль» противополагалась стоическая неколебимость индивидуального ов&шния: «Сомневающийся.../ — не стержень/ли к нулям?» (Цветаева)* Поэтомугслияние с массой несет с собой жертву самоотречения личности; возникае^^дихотомия «трагического» и «эпи ческого» человека: «Эпическое идет на .общую потребу и в круговую поруку жизни преимущественно <...> трагаческое же ^ социально, каЩцочин сдвига й вещая тревога» 238 Здесь следует сказать б том, что в авангарди$тбкой картине
140 |
ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ АСПЕКТЫ |
мира произошла валоризация таких взаимосвязанных, но не синонимичных концептов, как общность, коллективизм, интернационализм, солидарность,
товарищество, лдесса, коммунитарность вообще. Нет ничего удивительного в том, что выросшая на богатой почве западного социального утопизма идеоло гия коммунизма в начале XX в. оказалась универсально значимой — она была впитана, как губкой, общественным сознанием, подготовленным к этому ком плексом факторов общекультурного характера. Мир, как живой организм, зачал коммунизм, потому что был к нему приуготовлен всем своим развитием. В Рос сии мифологема нового— всеобщно-тотального— человека, расширяющая общетипологический концепт массы, имела за собой целую традицию, вклю чающую в себя философию всеединства, соборности и русского космизма (из которых уже в среде философов-экспатриантов возникла идея «симфонической личности»). «Вся острота проблемы в том, что нужно и общество, и личность принять онтологически-космически» 2399— писал Н. Бердяев в книге «Смысл творчества» (1916).
Особенно ярко и своеобразно эволюция идеи личности индивидуальной в мифообраз личности коллективной претворилась в религиозно-мистической философии символиста Вяч. Иванова. Если в 1906 г. в статье с характерным названием «Предчувствия и предвестия» он только смутно предполагал, что «мистический сверхиндивидуализм перебрасывает мост от индивидуализма к принципу вселенской соборности, совпадая в общественном плане с формулой анархии» Щ тов1916г. в работе с не менее красноречивым названием «Леги он и соборность» уже убежденно утверждал: «Итак, личность законом этого мира обречена на умаление и истощение <...> Есть неложные признаки, указы вающие на то, что индивидуалистическое разделение людей — только пере ходное состояние человечества, что будущее стоит под знаком универсального коллективизма <...> человеческое общество, ставя своим образцом Легион, должно начать с истощения онтологического чувства личности, с ее духовного обезличения. Оно должно развивать, путем крайнего расчленения и специали зированного расчленения, функциональные энергии своих сочленов и медлен но, методически убивать их субстанциальное самоутверждение <...> Собор ность есть, напротив, такое соединение, где соединяющиеся личности достига ют совершенного раскрытия и определения своей единственной, неповторимой и самобытной сущности, своей целокупной творческой свободы, которая дела ет каждую изглаголанным, новым и для всех нужным словом» 241 Со своей сто роны, такой философски мыслящий художник, как К. Малевич, утверждал в 1919 г.: «Таким образом, устремления к коллективу — поступь великой систе матизации личности с ее сокровенными “я” [в] порядок единоличия мирочеловеков, наступит “ВСЕ-Я” коллектив всего индивидуализма; Это будет наивыс шей точкой сути мира, завершение в огромном “я” миллионов единиц, приоб щение всего к образу “существа”, явившегося через коллективное единство, наступает совершенство единоличия и единовещия или, может быть, вещи от падут, ибо будут ничем другим как неразрывным организмом “всечеловека” единосущего, всесильного и всемогущего, всезнающего»242 Этот тип я-коллек- тивной личности Б. Пастернак поначалу обозначил как «сверхчеловеческийколлективный [стиль] Маяковского».