Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Русская литература ХХ века. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
2
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Первоначально они называли себя «школой чинарей». Это было по­следнее литературное объединение в русле русского авангарда, насле­довавшее футуризму. Именно у футуристов обэриуты заимствовали деструктивные и эпатажные начала, увлечение фонетической и семан­тической «заумью». Основу их художественного метода составляла на­смешка над общепринятым, ироническое высвечивание очевидных нелепостей современности.
Продолжателем хлебниковской традиции создания «самовитого сло­ва» выступил К. Вагинов (Вагенгейм, 1899–1934). Он был участником многих малоизвестных групп, «Цеха поэтов» акмеистов. В 20-е годы К. Вагинов издал сборник «Путешествие в хаос», в начале 30-х – «Опыты соединения слов посредством ритма». Писал он и прозу. Из его проза­ических произведений сейчас переиздан роман «Козлиная песнь» (1927). О других членах группы и о ее разгроме – в главе о литературе 30-х годов.
Как убеждаемся, мотивы появления писательских объединений были разными. По классовому признаку группировались пролетарские, крестьянские авторы. Общность творческих принципов соединяла «се­рапионов», «перевальцев». Существовали и группы, ориентированные на определенный жанр. Одно из таких объединений 20-х годов – группа «Красные селениты», включавшая в свой состав фантастов. Первым советским фантастическим произведением стал опубликованный в Берлине в 1920 году роман А. Обольянинова «Красная луна». В на­чале 1921 года А. Лежнев выступил с программой нового объединения. О «Красных селенитах» подробно рассказано в книге Р. Каца «История советской фантастики» (Саратов, 1993).
Объединились в группу литературоведы и лингвисты, участники университетского семинара С. Венгерова, в 1923 году они учреди­ли Общество изучения поэтического языка (ОПОЯЗ). В его составе были Ю. Тынянов, Б. Томашевский, В. Шкловский, Б. Эйхенбаум. Члены общества выпускали сборники по теории поэтического языка. Рождавшийся в спорах метод изучения литературы идеологи РАППа окрестили «формализмом» и в течение нескольких лет громили как «чуждый советской литературной науке».
В журнале «Печать и революция» была объявлена «война формализ­му на уничтожение». Были, конечно, у опоязовцев ошибки и перегибы, но в истории отечественной литературы бесспорно значение литературо­ведческих книг Б. Эйхенбаума, мемуаров В. Шкловского, исторических
41
романов Ю. Тынянова. Многое из теоретических исканий «формальной школы» взято на вооружение современными учеными.
Характеристику литературы послеоктябрьского периода начнем с выяснения реакции поэтов и писателей на революцию, кардинальным образом изменившую жизнь страны и каждого человека.
Октябрьская революция по-разному была воспринята деятелями культуры и искусства. Для многих она была величайшим событием века. Для других – и среди них оказалась значительная часть старой интеллиген­ции – большевистский переворот был трагедией, ведущей к гибели России.
Сегодня нам важно не просто подчеркнуть эти расхождения, но об­ратить внимание на смысл, вложенный в приветствия и проклятия революции.
Естественно, что первыми на события Октября откликнулись поэты.
Пролетарские поэты выступили с гимнами в честь революции, оце­нивая ее как праздник раскрепощения. «Революция 17 года явилась для наших поэтов величайшим праздником, – писал один из них – В. Кириллов. – Мы снова запели восторженно, исступленно, кто как умел, а „умели“ мы плохо, но петь кроме нас некому, а надо было петь во что бы то ни стало».
«Им чудилось, – свидетельствовал один из современников, – что красногвардейские костры, что горели у Зимнего дворца и Смольного института, взлетают в небо алмазами северного сияния». Концепция переустройства мира оправдывала жестокость. «Кровь и слезы спаяют всю постройку вместо цемента. Но зато какое величие!»
Пафос переделки мира «до последней пуговицы в одежде» был вну­тренне близок футуристам, хотя само содержание переделки воспри­нималось ими по-разному – от мечты о гармонии и всеобщем братстве до стремления уничтожить порядок как в жизни, так и в грамматике.
Крестьянские поэты одними из первых высказали тревогу по поводу отношения революции к человеку. С грустью писал Н. Клюев о верши­телях новой жизни:
Вы обошли моря и сушу, К созвездьям взвили корабли, И лишь меня – мирскую душу, Как жалкий сор, пренебрегли.
42
С. Клычков предсказывал перспективы «озверения»: «Не за горами пора, когда человек в лесу всех зверей передушит, из рек выморит рыбу, в воздухе птицу переловит и все деревья заставит целовать себе ноги – подрежет пилой-верезгой».
В. Маяковский пытался удержаться на патетической волне: «Какими фантастическими зданиями покроем мы место вчерашних пожарищ!»
В стихах таких поэтов, как А. Ахматова и З. Гиппиус, разных и по мировосприятию, и по судьбе, звучала тема грабежа, разбоя. З. Гиппиус воспринимала происходящее как гибель свободы:
Какому дьяволу, какому псу в угоду, Каким кошмарным обуянный сном Народ, безумствуя, убил свою свободу, И даже не убил – засек кнутом.
Так писала она 29 октября 1917 года.
Через три года А. Ахматова стремилась осознать ситуацию, долю поэта и особенности его положения в новом мире, где
Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано…
А. Блок увидел в русской революции то высокое, жертвенное и чи­стое, что было ему близко. «Страшная мысль этих дней – несмотря на кровь, которой обагрены руки двенадцати, Христос все-таки с ними, пока с ними». А. Блок не идеализировал народную стихию, видел ее разрушающую силу, но пока принимал. В другом контексте сказанные слова могли бы прозвучать и здесь: «Да, и такой, моя Россия, ты всех краев дороже мне». Когда для А. Блока стало невозможным существо­вание в мире большевизма, он умер.
Трагедию кровавой революции, противостояния внутри нации, отказ выбирать между белыми и красными передавал в стихах М. Волошин:
А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме, И всеми силами своими Молюсь за тех и за других.
Высокая миссия Поэта-Человека осознана и принята как неизбеж­ность, долг, судьба:
43
Ты не актер и не зритель, Ты соучастник судьбы,
раскрывающий замысел драмы. В дни революции быть человеком, а не гражданином. Помнить, что знамена, партии и программы То же, что скорбный лист для врача
cумасшедшего дома. Быть изгоем при всех царях и народоустройствах. Совесть народа – поэт. В государстве нет места поэту.
Добровольные и вынужденные эмигранты обвиняли большевиков в гибели России. Разрыв с Родиной осознавался как личная трагедия: «Было смутное чувство пропада, – писал А. Ремизов в автобиографи­ческом повествовании «Взвихренная Русь», – но не представлял себе, до чего можно дойти… Это такое проклятие – вот уж подлинное не­счастье – оставить родную всколыхнутую землю, Россию».
«Всякая революция, – утверждал Н. Бердяев, – это несчастье. Счастливых революций не бывает».
В публицистике первых послереволюционных лет часто звучала не­примиримость с жестокостью, с бессудными расстрелами, с репрессиями против невинных людей. Наиболее яркие примеры – «Несвоевременные мысли» М. Горького и письма В. Короленко к А. Луначарскому.
«Всего больше меня поражает и пугает то, что революция не не­сет в себе признаков духовного возрождения человека», – сетовал М Горький. Он размышлял о несовместимости политики и нравствен­ности, о кровавых путях борьбы правительств – от Ивана Грозного до Владимира Ленина – с инакомыслием.
Конкретные примеры жестокости подтверждали обращения, прось­бы, призывы В. Короленко. «Вся эта суета вокруг коммунизма, – утверж­дал писатель, – нисколько не знаменует его победы». Во многом про­видческие мысли В. Короленко и М. Горького, высказанные сразу после революции, стали достоянием читателя России уже на исходе 80-х годов.
В прозе начала 20-х годов делались попытки сатирического изобра­жения достижений революционного порядка: модель идеального об­щества в антиутопии Е. Замятина «Мы», фантастические похождения Хулио Хуренито И. Эренбурга, блестящие фельетоны А. Аверченко. Правда, книга Замятина увидела свет не на родине. В России в течение десятилетий она была недоступна для чтения, но использовалась как
44
пример пасквиля на революцию. Книгу А. Аверченко «Дюжина но­жей в спину революции», как и некоторые воспоминания участников белого движения, в 20-е годы опубликовали в расчете на саморазо­блачение врагов революции. Исчезнувшие вскоре с прилавков и из библиотек, эти произведения перекочевали в спецхраны до 90-х годов. Сегодняшний читатель не по разоблачительным ярлыкам, а по перво­источникам может судить и об искренней любви авторов к Родине, и о глубине их исторического анализа.
Своеобразие литературы каждого периода проявляется в особенно­стях концепции личности, в представлениях о герое времени. Рассмотрим, как эти представления складывались и реализовались в художественных произведениях послеоктябрьских лет.
Увлечение изображением «масс», «множеств» сочеталось с утверж­дением коллективизма как основы мироощущения «нового человека». Отказ от «я» в пользу «мы» ощущался и в поэзии, и в прозе. Герой был не сам по себе, неважна была его неповторимость, непохожесть, он был представителем.
Схематизм, нежизненность персонажей дали толчок к выдвижению лозунга «За живого человека». В героях ранней советской прозы подчер­кивалась жертвенность, способность отказаться от всего личного ради общей пользы. Один из ярких примеров – повесть Ю. Либединского «Неделя» (1921). Намеренное сужение времени и пространства произ­ведения (всего несколько дней в маленьком провинциальном городке) помогает автору передать крайнюю напряженность момента. Явная перегрузка физических сил совпадает с нравственным максимализмом персонажей. «Для коммуниста каждый день – испытание, искус… Когда голову мутит от усталости, или работа плохо идет, или расстреливать нужно, тогда я в уме подумаю мое теплое слово – коммунизм. И ровно кто мне красным платком махнет».
Ю. Либединский в одной из своих статей раскрыл принцип создания героев новой литературы, отвечающих требованиям революционной идеологии: «Вот комиссар такой-то. Ему надлежит обладать такими-то определенными чертами. Мы и давали ему такие-то черты и пускали в действие. Дальше буржуа – ему надлежит обладать вот такими-то чертами. Интеллигент – то же самое, определенный трафарет – и идет в действие. Штампы, – я это утверждаю, – есть неизбежная, совершенно неизбежная стадия, первоначальная стадия развития литературы вся­кого класса» («На литературном посту», 1927, № 1).
45
Характерны раздумья Д. Фурманова при работе над книгой о Чапаеве. Писатель ввел часть своих сомнений в текст произведения, сделал чи­тателя соучастником в осмыслении того, как стихийное, необузданное в Чапаеве все больше подчинялось сознанию, идеям.
В дневниках эти раздумья звучат значительно острее и с оттенком горечи: «Дать ли Чапая действительно с мелочами, с грехами, со всей человеческой требухой, или, как обычно, дать фигуру фантастическую, т. е. хотя и яркую, но во многом кастрированную».
Литературный образ героя-коммуниста строился с учетом целой системы «отчуждений». Этот герой, по наблюдениям автора работы о романе А. Неверова «Гуси-лебеди», отчужден от потребностей, от близких, от крестьянского труда, он отказался от религии. Черты его личности «уже стерлись о революцию. Он мог бы с убежденностью сжечь все недвижимое имущество на земле, чтобы в человеке осталось одно обожание товарища».
Герой-коммунист представал не только в борьбе за советскую власть с оружием в руках, но и на трудовом фронте. Эталонным произведе­нием о рабочем классе с новым положительным героем стала книга Ф. Гладкова «Цемент» (1925). Писателю удалось сделать во многом привлекательным своего Глеба Чумалова. С иронией он характеризовал прямолинейность представлений и лозунгов. Проверял на человечность не по заверениям, а по отношению к детям таких, например, персо­нажей, как жена Глеба Даша. Однако заданность конфликта с интел­лигентом и чрезмерная идеологизация мыслей героев резко снижают художественный уровень произведения.
При изображении героя-интеллигента писатели шли, как правило, двумя путями: показывали сложный, но обязательный приход героя к пониманию и признанию идей революции, или герой оказывался че­ловеком несостоявшейся судьбы. В творчестве К. Федина есть оба вари­анта. В «Городах и годах» (1924) Андрей Старцов при всех своих положи­тельных качествах (восприимчивость к чужой боли, чужому страданию, отвращение к насилию) способен на предательство (и по отношению к любимой женщине, и к Родине). Не избежал он и авторского «при­говора» – убитый рукой Курта Вана, он и писателем обречен на смерть. Противостоящий Старцову тип личности – Курт Ван – истинный чело­век революции. Все его чувства подчинены рассудку. «Самое большое» в его жизни – это «классовая революционная ненависть». В созданном в 1928 году романе «Братья» К. Федин не только противопоставляет
46
человека творческого и идейного, но утверждает неизбежность прихода композитора Никиты Карева к созданию революционной музыки.
Лучше других «заказ времени» выполнил А. Фадеев. В образе Левинсона («Разгром», 1926) ему удалось показать интеллигента, пре­одолевшего свою физическую слабость и обретающего внутреннюю силу для служения революционной идее. В герое «Разгрома» соедини­лось искомое и должное. А противостояние Морозки и Мечика проде­монстрировало превосходство рабочего человека перед «чистеньким» интеллигентом по всем статьям. Не помешала этому ни политическая неподготовленность, ни нравственная грубость Морозки.
На долгие годы «Разгром» стал числиться первым и лучшим со­циально-психологическим романом в истории советской литературы, «опережая» и «Белую гвардию» М. Булгакова, и романы И. Эренбурга, Ю. Олеши, в которых герои-интеллигенты оказывались идеологически не соответствующими требованиям новой жизни. В лучшем случае они могли понять обреченность старого мира (так говорили о Турбиных) и почувствовать свою непричастность к новому (а это уже о Николае Курбове Эренбурга или Николае Кавалерове Олеши).
Глазами интеллигента Кавалерова Олеша показал главного героя новой жизни – делового человека Андрея Бабичева. Это человек, ли­шенный рефлексии и расслабленности, избавленный от лишних эмо­ций, превратившийся в функцию дела.
Среди интеллигентов писатели чаще всего находили врагов новой жизни, вредителей – невольных и идейных. По умению вовремя рас­познать их проверялись «положительные» герои.
В произведениях разных авторов отразилась тревога по поводу ми­роощущения нового человека. Е Замятин в своей антиутопии вывел людей с номерами вместо имен, вполне довольных жизнью в Едином государстве. Если же у них возникают сомнения – фантазии, то с этим легко справлялась новая медицина, несложной операцией избавляя от фантазий и всего, что можно определить словом «душа».
Главное, что соглашаются номера на эту операцию добровольно. В тех случаях, когда кто-то растеряется, его заставляют силой.
Эренбург в «Хулио Хуренито», используя фантастические образы и ситуации, обращал внимание на вполне реальные обстоятельства современной действительности, связанные с необходимостью оправды­вать насилие и жестокость, если они совершаются во имя высокой идеи. «Это ужасно. Но что же делать – приходится!» – утверждает его герой.
47
В. Кин в повести о гражданской войне («По ту сторону») обращал внимание читателей на значимость для героев преодоления «интелли­гентской слабости», «лишних» переживаний. Они готовы посмеяться над Раскольниковым, который мучился после убийства старухи. «Мир для Безайса был прост. Он верил, что мировая революция будет если не завтра, то уж послезавтра наверное. Он не мучился, не задавал себе вопросов и не писал дневников. И когда в клубе ему рассказывали, что сегодня ночью за рекой расстреляли купца Смирнова, он говорил: „Ну, что ж, так и надо“».
Семь изданий выдержала в 20-е годы повесть В. Вересаева «В тупи­ке». Писатель изобразил героев, усомнившихся, осмелившихся не по­нять новой жизни, не разобраться в революционных идеях.
Среди литературных героев прозы 20-х годов особое место занимают персонажи рассказов М. Зощенко, П. Романова. Бесконечно множество мелких людей, часто малообразованных, не отягощенных грузом куль­туры, но осознающих себя «гегемонами» в новом обществе.
М. Зощенко настаивал на праве писать об «отдельном незначитель­ном человеке». Именно «маленькие люди» нового времени, составляю­щие большинство населения страны, с энтузиазмом отнеслись к задаче разрушения «плохого» старого и построения «хорошего» нового.
Критики не хотели «узнавать» в героях М. Зощенко нового че­ловека. По поводу этих персонажей то говорили об анекдотическом преломлении «старого», то о сознательном акценте писателя на всем, что мешает советскому человеку стать «новым». Порой упрекали М. Зощенко, что он вывел не столько «социальный тип, сколько при­митивно мыслящего и чувствующего человека вообще». Были среди критиков и такие, что обвиняли М. Зощенко в презрении к «рожден­ному революцией новому человеку». Невыдуманность героев не вы­зывала сомнения. Очень уж не хотелось связывать их с новой жизнью. «Синебрюховых-то немало, – замечал А. Воронский, – но непонятно: не то это накипь, не то сама революция».
Характеристика нового «маленького человека» существенно до­полнялась в произведениях М. Булгакова. Очевидно, поэтому они или запрещались после журнальной публикации, или вообще не попадали в печать, как «Собачье сердце».
Герои М. Зощенко и П. Романова погружены в быт. А. Платонов в той же среде увидел задумавшегося, «сокровенного» человека, пытав­шегося понять смысл жизни, труда, смерти. «Работающих пролетариев
48
много, а думающих мало, – говорит „усомнившийся“ Макар. – Я на­метил себе думать за всех».
Всеволод Иванов в начале десятилетия был увлечен изображением человека «массы». Его партизаны – люди, не привыкшие думать, не уме­ющие высказать своих чувств, но обладающие явным социальным чутьем.
В 1925–1927 годах Вс. Иванов написал сборник рассказов «Тайное тайных». Писатель обратился к исследованию человеческой природы; его героев теперь тревожили высшие и вечные проблемы – смерть, любовь, жалость. Критика этот отказ писателя от изображения со­циального переворота расценила как явный шаг назад, и это мнение закрепилось на многие годы.
Своеобразие литературного развития выявляется не только в осо­бенностях концепции личности и типах литературных героев, вы­двинутых в центр повествования. Важно разобраться и в характерах конфликтов, их трактовке.
В первые годы после революции главный конфликт связывался с борьбой нового и старого миров. Но ко времени окончания граждан­ской войны, а особенно с началом НЭПа можно говорить о периоде осмысления противоречий между идеалом и реальной жизнью, ожида­емым и действительным. Особенно остро эти мотивы звучали в поэзии.
Как я буду твоим поэтом,
коммунизма племя,
Если крашено рыжим цветом,
а не красным время?
(Н. Асеев)
Э. Багрицкому, Н. Асееву, В. Маяковскому казалось, что обыватели становятся хозяевами жизни. Судьба лирического героя Э. Багрицкого соотнесена с птицей в клетке. Не ожидая ответа, он обращается к соловью:
Куда нам пойти? Наша воля горька. Где ты запоешь, Где я рифмой раскинусь? Наш рокот, наш посвист Распродан с лотка, Как хочешь — Распивочно или на вынос? Мы пойманы оба, Мы оба – в сетях! Твой свист подмосковный
49
не грянет в кустах. Не дрогнут от грома холмы и озера… Ты выслушан, Взвешен, Расценен в рублях… Греми же в зеленых кустах коленкора, Как я громыхаю в газетных листах.
Острее других неприятие нового быта выразил Н. Заболоцкий. В его стихах, как и у раннего Маяковского, выставлен на обозрение жрущий, жующий, объедающийся обыватель, «самодержец пышный брюха»:
Там от плиты и до сортира Лишь бабьи туловища скачут.
Омертвение охватывает все сферы жизни. На рынке сочится «жир любви».
И всюду сумасшедший бред, Листами сонными колышим, Он льется в окна, липнет к крышам…
Гибла мечта о «голубых городах», ломались судьбы тех, кто привык бороться за идею и не боялся крови в этой борьбе, но не был готов к «преодолению» быта (повести А. Толстого «Голубые города», «Гадюка»). По мере отдаления гражданской войны в ее изображении все острее воспринималась неестественность кровавой бойни среди «своих», на­стойчивее звучали обоснования и оправдания «крови за идею».
Не в унисон звучала «Конармия» И. Бабеля, не было в ней ни пафоса, ни романтики. Писатель искал проблески человеческих чувств, мыс­лей, приглядывался и прислушивался к тем, кто жил войной. Он видел не «массу», а человека, его глаза, движения души, вместе с ним задавал вопрос о «доброй революции». Рапповская критика, не увидев героизма в «Конармии», поспешила обвинить автора в незрелости мировоззре­ния, а замечательная книга даже после реабилитации уничтоженного автора все еще расценивалась много ниже героических повествований А. Серафимовича, Д. Фурманова, А. Фадеева.
«Железный поток» А. Серафимовича был в ряду «образцовых» произведений, отразивших преодоление стихийности в пользу со­знательного участия в революции. Писателю действительно удалось создать образ «движения», мощного «потока», управляемого жесткой комиссарской волей.
50
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]