Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

О счастье и радости в мире Достоевского

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
71
герой к смерти из-за несовместимости греховного состояния че­ловека с райской гармонией.
91
Поэтому все герои, приобщившиеся к опыту божественной радости на страницах «пятикнижия», да­лее уходят из жизни тем или иным путем, добровольно или выну­жденно. Так, все три героя, произнесшие заветную формулу о рае за миг, оказываются обречены: Кириллов осуществляет замыш­ленное самоубийство. Маркел приходит к открытию рая в душе, тяжело больной, за несколько недель до кончины. «Таинственный гость» ради примирения с Богом прилюдно кается в давнем убий­стве и — хотя по суду привлечь его уже не могут — заболевает от волнения горячкой и через месяц умирает, счастливый (этот весьма условный сюжетный ход делает особенно наглядной не­преложность структуры рассматриваемой идеологемы).
Наконец, Мышкин, дойдя в своей захлебывающейся пропове­ди до заветных слов о рае, падает в припадке, после которого сле­дует мрак безумия и беспамятства, равносильный смерти (именно такова и окончательная судьба князя в финале). Показательно, что лейтмотивом образа Мышкина является всё-таки грусть. Из 47 контекстов грусти 24 относятся к нему.
Итак, роман «Идиот» смело можно назвать переломным в становлении мировоззрения Достоевского. Здесь им представлены новые проекты истинного, но «невместимого в жизнь» счастья
.
В последующих романах главной задачей писателя станет лишить божественную «вечную радость» гибельности, приобщиться к «пиру и хору» природы не только лишь на секунды или «минуты блаженства», но на всю «живую жизнь». В то же время путь отка­за от собственного счастья и принятия на себя чужих страданий, утверждаемый как истинный в ПН, на примере Мышкина и На­стасьи Филипповны оказывается несостоятельным даже в край­нем случае жертвенного подвига.
«Кроткая»: счастье через отчаяние
Новый оригинальный поворот тема счастья в повести «Крот­кая» (1876), первый замысел которой относится к 1869 г., времени
91
Об экстатическом порыве как о высшем подъеме религиозного чувства в произведениях Достоевского см.: Альми И.Л. Поэтика образов праведников в поздних романах Достоевского (пафос умиления и характер его воплощения в фигурах странника Макара и старца Зосимы) // Достоевский. Материалы и ис­следования. Т. 15. Спб., 2000. С. 264–272.
72
Радость и счастье у Достоевского
работы над «Идиотом» и свидетельствует о мучительном поиске новых путей к идеалу счастья.
Художественный материал повести — продолжение и вместе с тем разрешение темы трагизма подпольного сознания, заданной в ЗП. Ростовщик стыдится себя и своего прошлого (его с позором выгнали из полка). Ввиду боязни осмеяния, любовь он мыслит только как безоговорочное нравственное подчинение другого. Его ущемленное самолюбие требует к себе не просто уважения, но преклонения и покорности. У героя, кроме того, развита «много­сторонность ощущений»: он способен эстетически наслаждаться как собственными, так и чужими унижениями и болью.
Вслед за героями раннего творчества, Ростовщик намерен за­воевать себе счастье страданием, но взваливает его бремя также и на ни в чем не повинную жену (раз и «счастье» предполагается совместным). Он нарочно создает полностью «безлюбовную», мертвую атмосферу в доме, и становится духовным тираном Кроткой, оправдывая себя тем, что, во-первых, он мстит в ее лице человечеству за перенесенные страдания, а во-вторых, при ее му­чении страдает сам (и даже видит своей мучительницей героиню).
Герой гордится подчинением себе Кроткой и упивается «мрачностью» их одиночества вдвоем, пока внезапно с ужасом не открывает для себя, что окончательно убил все чувства жены к себе, так и не добившись благоговейного преклонения; просто перестал существовать для нее как человек и воспринимается ско­рее как неотъемлемая часть гнетущей вечной тюрьмы. И тут од­новременно с отчаянием герой вдруг испытывает безудержный восторг истинной, самозабвенной любви.
Но восторг сиял в душе моей и пересиливал страх. <...> И я пони-
мал вполне мое отчаяние, о, понимал! Но, верите ли, восторг кипел
в моем сердце до того неудержимо, что я думал, что я умру. Я целовал
ее ноги в упоении и в счастье. Да, в счастье, безмерном и бесконечном,
и это при понимании-то всего безвыходного моего отчаяния! (24; 28).
Настойчивое акцентирование восторга свидетельствует о том, что первичен непосредственный порыв, который, однако, тут же осознается как найденный смысл и оправдание жизни. Но в случае Ростовщика он дан в сочетании с отчаянием и, более того, прямо обусловлен им (равно как самоубийство Кроткой будет обусловлено как предшествующим мучительством, так и внезап­ным раскаянием героя).
Нахлынувшее счастье осознается героем как «благая весть» свыше, чудо преображения души, и это ключевой, кульминацион-
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
73
ный момент рассказа. Болезненный удар разрушил морок скорби («пелена вдруг упала» — 24; 26) — в пролом хлынула радость и воцарилась как возвращенная первооснова бытия — райская гар­мония.
92
Страдание отпало от души, как корка. В первый раз в творчестве Достоевского герою удается буквально претворить свое горе (и даже отчаяние) в подлинное счастье — таким обра­зом, что последнее является не вознаграждением горького опыта, но симультанной сублимацией. Однако это запоздалое исцеление героя парадоксальным образом оказывается последним толчком к гибели Кроткой. Как мы помним, обыкновенно на страницах «пя­тикнижия» за «рай в душе» героя платит смертью он сам, здесь же — «спасшая» его жена.
Таким образом, счастье через отчаяние
Ростовщика, будучи несомненно подлинным, прозрением в истинный смысл бытия, оказывается в то же время катастрофичным и гибельным. Пять минут, на которые опоздал Ростовщик домой, соотносимы — с обратным знаком — с пятью минутами, оставшимися пригово­ренному перед казнью: если в «Идиоте» приговоренный за пять минут преображается для новой жизни, здесь — Кроткой прини­мается решение о смерти.
По оригинальной логике рассказа, страдание должно нако­питься, усугубиться, дойти до кризиса и отчаяния — и тогда оно может разрешиться радостью, когда под напором горя прорвутся, распахнутся двери к ней. Этот парадоксальный сценарий остался исключительным в прозе Достоевского, но он обозначил вектор эволюции его взглядов на последнем этапе творчества.
«Бесы» и «Подросток»: Нигилистическое и народное понимание счастья
В «Бесах» на первый план выходит политическая проблема­тика, взятая, однако, в религиозно-философском аспекте. Для Достоевского она сопряжена с чуждыми ему проектами счастья, которые, как некое коллективное бессознательное, обуславливают современные идейные течения. Это принуждение к счастью дру­гих (социализм, исповедуемый Петром Верховенским и Шигале­вым). В подготовительных материалах к «Бесам» контрастно про­тивоставлены два идеала счастья, от которых зависит устроение
92
См.: «Не знаешь ты, каким бы раем я оградил тебя. Рай был у меня в душе,
я бы насадил его кругом тебя!» (24; 35).
74
Радость и счастье у Достоевского
будущего: у социалистов и у христиан. У социалистов он достига­ется путем полной нивеляции личности: «Все будут счастливы, собственно, по самой системе, хотят или нет. <...> ибо всё будет направлено, чтоб устроить улей» (11; 209).
Для христиан — напротив, в высшем развитии личности, ко­торое состоит в обожении и подражании Христу, полностью от­давшего себя, принесшему себя в жертву другим: «Нравствен­ность Христа в двух словах: это идея, что счастье личности есть вольное и желательное отрешение ее, лишь бы другим было луч­ше» (11; 193);«Счастье всё в том, чтобы жертвовать ближнему всем, счастье ближнего есть всё счастье для меня, и таким обра­зом все счастливы в будущем обществе <...> главное — жертво- вать и жертвовать, тогда все взаимно и будут счастливы, ибо предположить, что все Христы (Шатов)» (11; 106); «Это не раб­ство, ибо, во-первых, [личность себя] отдает добровольно, следо­вательно, высшее проявление личности, а во-вторых, и те взаимно мне всё отдают» (11; 186).
Но такое взамоотношение — невозможно на данный момент, и поэтому пока жертвовать собой — значит обрекать себя, подоб­но Христу — на страдания и гибель. Опять страдание и счастье сплетаются в неразделимый узел, когда желать одного парадок­сальным образом означает желать противоположного. Поэтому там же, в черновиках «Ш(атов) говорит: “Человеку, кроме сча- стья, необходимо и несчастье, и много-много”» (11; 105).
Опасность состоит в том, что проект социалистов является симулякром христианского и внешне имеет много общих с ним сторон: отказ от свободы личности
(отдача ее принудительно всем в рамках системы или отдача ее всем добровольно при следовании Христу), жертвенность
идеологов,93всеобщее счастье рая.
93
Идеологи социалистов так же, как и жертвующие собой верующие, готовы выстроить свой проект ценой убийства собственного счастья мрачное, трагическое величие Великого Инквизитора, берущего на себя грех всеобщего обмана, или одержимость идущих на самозаклание бесноватых, по­добных бросившимся с обрыва свиньям (10; 499). Наиболее воинствующие со­циалисты-нигилисты лишены переживаний счастья в принципе: злобный Петр Верховенский демонстрирует лишь наигранную светская веселость, а Шигалев, создавая свой проект «земного рая», так и «не сумел слепить свою систему и пришел к отчаянию» (10; 311). (При рассказе о изобретении системы Шигалева лексема отчаяние маркируется семикратным повтором. В самом Шигалеве не­изменно подчеркивается мрачность, утрированная до комичности («В жизнь мою
. Это может быть
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
75
«Рай» социалистов Достоевский решительно отвергает. В «Днев­нике писателя» он фантазирует, что было бы с людьми, если бы они с помощью науки достигли полного материального изобилия, при избавлении от всякого труда, почувствовали себя «осыпан­ными счастьем, зарытыми в материальных благах» (22; 33):
Но вряд ли и на одно поколение людей хватило бы этих восторгов!
Люди вдруг увидели бы, что жизни уже более нет у них, нет свобо-
ды духа, нет воли и личности, что кто-то у них всё украл разом; что
исчез человеческий лик, и настал скотский образ раба <...>. И за-
гнило бы человечество; люди покрылись бы язвами и стали кусать
языки свои в муках, увидя, что жизнь у них взята за хлеб, за «камни,
обращенные в хлебы». Поняли бы люди, что нет счастья в бездействии,
что погаснет мысль не трудящаяся, что нельзя любить своего ближне-
го, не жертвуя ему от труда своего, что гнусно жить на даровщинку
и что счастье не в счастье, а лишь в его достижении (22; 34).
Почему же картина земного рая в «Сне смешного человека» не подвергается столь уничижительным оценкам, а наоборот, пленяет героя и вдохновляет на любовь к людям? Очевидно, по­тому что человечество в этом видении не теряет связи с Богом и не претендует на рукотворное устроение «рая». Однако изомор­физм двух идеалов преследовал Достоевского, начиная с «Бесов» и до конца творческого пути как одна из серьезнейших проблем и искушений современности.
Начинается в «Бесах» и философская разработка понятия ра- дости, первый образ которой можно назвать «народным». Ее но­сителем является юродивая Марья Тимофеевна Ставроги­на/Лебядкина. Прожив долгое время в монастыре, она усвоила от захожих странниц сокровенную мудрость:
Богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в том для
человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая сле-
за земная — радость нам есть; а как напоишь слезами своими под
собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возра-
дуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не
будет, таково, говорит, есть пророчество. <...> Стала я с тех пор на
молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама
целую и плачу. И вот я тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих
я не видал в лице человека такой мрачности, нахмуренности и пасмурности. Он смотрел так, как будто ждал разрушения мира…» — 10; 109).
76
Радость и счастье у Достоевского
слезах дурного; и хотя бы и горя у тебя никакого не было, все равно
слезы твои от одной радости побегут. <...> припаду к земле, плачу,
плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не
знаю я тогда ничего (10; 116–117).
Итак, радость заключена в Земле, но познается она в горе, через которое только и можно соединиться с матерью-Землей. И надо дойти в горе до последнего предела, приложив к этому все уси­лия, чтобы постичь и вместить высшую и уже неотъемлемую ра- дость (показательный и чуть ли не единственный случай в «пяти­книжии», когда лексема счастья неупотребима в принципе, а ра- дость и счастье оказываются разведены по значению: счастья нет и быть не может, а радость есть). Слезами
радость и скорбь настолько соединены, что уже обретенная радость питается скор­бью и возможно даже погоревать от радости («…и хотя бы и
горя у тебя никакого не было, все равно слезы твои от одной ра­дости побегут»). Перед нами теперь не путь к счастью через стра-
дание и даже не взаимообусловленность их, но фактически тож­дество, радость горя. Это полностью укладывается в формули- ровку из очерка «Влас» о духовной потребности в страдании как коренной в русском народе.
Хромоножка — самая загадочная и наиболее мифологизиро­ванная героиня «пятикнижия», ощущающая в себе призвание к глубочайшему, священному горю. По логике ее идеи,
94
она «спаса­ет» своим страданием некий сокровенный идеал — обрученного с ней богоравного «светлого князя» (подобно тому как Кириллов надеется победить смерть своим самоубийством, а Иван мечтает совершить «геологический переворот»). Помимо горя внешнего (слабоумная и увечная, она брошена и отвержена мужем, её тира­нит, до побоев, брат), она страждет от некоей духовной раны — тоскует о якобы утопленном в пруду ребенке — выдуманном и добровольно взятом на себя смертном грехе (как тут не вспомнить Миколку-красильщика!). Рискнем провести аналогию со Христом, взявшим на Себя все грехи мира, и испытавшего перед смертью самое страшное для человека — богооставленность.
95
Она живет
94
Хромоножку несомненно можно причислить к героям-идеологам, но в ее идее, благодаря народному сознанию, отчетливее проступает мифологическая основа, наличествующая, впрочем, у идей всех героев Достоевского.
95
Имеется в виду предсмертный возглас Христа: «а около девятого часа возо­пил Иисус громким голосом: Или, Или! лама савахфани? то есть: Боже Мой, Бо­же Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мф. 27: 46).
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
77
своим горем, питается им духовно и претворяет его в просветлен­ную радость. Примечательно, что когда Ставрогин предлагает ей публично объявить о браке и удалиться вместе в Швейцарию (столь памятную Мышкину), она отказывается от сей «идиллии» — дабы не предать свое страдание (подобно Настасье Филипповне, отказывающей Мышкину в 1 части). Взаимопроникновение радо-
сти и страдания Достоевский видел и у «великой из великих ра­достной страдалицы, боговидицы и христоносицы матери Марии
Египтяныни» (14; 267), аллюзии на которую в образе Марьи Ти­мофеевны уже отмечались исследователями.
96
Кроме сцены объяснения со Ставрогиным, Хромоножка изо-
бражается всегда радостной, по-детски веселой: «…что-то мечта­тельное и искреннее светилось в ее тихом, почти радостном взгляде. Эта тихая, спокойная радость, выражавшаяся и в улыб­ке ее, удивила меня после всего, что я слышал о казацкой нагайке и о всех бесчинствах братца» (10; 114). Похожее чувство, соглас­но словам старца Зосимы, должен был испытывать ветхозаветный Иов, утешившись от, казалось бы, неодолимой скорби после дей­ствительной потери детей («Но можно, можно: старое горе вели­кою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость» — 14; 265). Однако не кажется ли законо­мерным теперь, что Марья Тимофеевна принимает мученическую смерть — от рук Федьки-каторжника (большого почитателя Ки­риллова)?
Иную, но тоже «великую радость» переживает Шатов — при рождении ребенка (даже чужого), и одновременно это ликование при обретении им семьи:
— Веселитесь, Арина Прохоровна... Это великая радость... —с
идиотски-блаженным видом пролепетал Шатов, <...> — Тайна по-
явления нового существа, великая тайна и необъяснимая!” <...> Ша-
тов бормотал бессвязно, чадно и восторженно <...> то плакал, как
маленький мальчик <...> Он говорил [Marie] о Кириллове, о том,
как теперь они жить начнут “вновь и навсегда”, о существовании
Бога, о том, что все хороши... (10; 452–453).
97
96
См.: Смирнов И. П. Древнерусские источники «Бесов» Достоевского //
Русская и грузинская средневековые литературы. Л., 1979. С. 212–220.
97
«Марья Шатова вдруг опять в его доме, опять пред ним... этого почти невоз-
можно было понять! Он так был поражен, в этом событии заключалось для него столько чего-то страшного, и вместе с тем столько счастия, что конечно он не мог, а может быть не желал, боялся опомниться» (10; 435).
78
Радость и счастье у Достоевского
Данная сцена перекликается с финалом «Преступления и на­казания» и попутно подтверждает «богоданность» прозрений Ки­риллова. Даже пришедший за Шатовым Эркель замечает с любо­пытством: «А вы, кажется, очень теперь счастливы» (10; 455).
О радости при рождении ребенка еще в «Идиоте» говорила Мышкину крестьянка: «…точно так, как бывает материна ра- дость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у Бога радость всякий раз, когда он с не­ба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на мо­литву становится». По мнению князя, здесь (то есть в радости) «вся сущность христианства разом выразилась, то есть всё поня­тие о Боге как о нашем родном отце и о радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя, — главнейшая мысль Христова!» (8; 183–184). Отметим, во-первых, что в этом контексте радость резко возвышается по значимости над счастьем, оказываясь бо­жественной эманацией. И во-вторых, в контексте народного ми­рочувствия речь идет только о радости, а не о счастье, и именно к нему при рождении ребенка приобщается Шатов (к которому всегда особенно была расположена Марья Тимофеевна).
Контрастной по отношению к сцене воссоединения Шатова с женой оказывается сцена любовной самоотдачи Лизы Тушиной Ставрогину, лишь приближающей гибель обоих героев. Жестокая ирония Ставрогина утром («Так зачем же вы дарили мне… “столько счастья?”» — 10; 399) подтверждает, что женская любовь перестает быть в «пятикнижии» последним, «сюжеторазрешающим» вопло­щением счастья (как это наметилось уже в «Идиоте»). Есть неко­торый смысловой сдвиг по сравнению с ПН: там Свидригайлов сводит счеты с жизнью, получив отказ от Дуни. В «Бесах» Став­рогину, столь же глубоко погрузившемуся в пучину зла, любовь, напротив, дается, но не приводит к спасению души и жизни. Иде­ал женской любви, конечно, сам по себе у Достоевского не отри­цается, но становится следствием обретения иной высшей истины. При возвращении жены к Шатову катартическим моментом люб­ви (с акцентом на лексему радости, а не счастья) оказывается ро­ждение Марией чужого ребенка, что знаменует и чистоту чувства, и самоотречение мужа.
Ради объективности следует отметить, что вскоре после дан­ных сцен обе пары погибают, но в случае Ивана и Марьи Шато­вых это происходит по вине сугубо внешних, демонических сил.
(Заодно обратим внимание, что и в ПН, и в БК (то есть и в первом, и в последнем романе «пятикнижия») счастье женской любви (спа-
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
79
сающей, а не «мучительной») дается героям, идущим на каторгу — в качестве некоей компенсации за подъятый ими «путь зерна»).
Таким образом, в «Бесах» способность героя быть счастли­вым прямо пропорциональна его вере в Бога, и этот принцип фи­лософски формулирует в финале Степан Трофимович Верховенский:
Одна уже всегдашняя мысль о том, что существует нечто безмерно
справедливейшее и счастливейшее чем я, уже наполняет и меня
всего безмерным умилением и — славой, — о, кто бы я ни был, что
бы ни сделал! Человеку гораздо необходимее собственного счастья
знать и каждое мгновение веровать в то, что есть где-то уже совер-
шенное и спокойное счастье, для всех и для всего... Весь закон бы-
тия человеческого лишь в том, чтобы человек всегда мог прекло-
ниться пред безмерно великим. Если лишить людей безмерно вели-
кого, то не станут они жить, и умрут в отчаянии (10; 506).
98
Здесь единственный контекст, где не человек приобщается к божественному началу — радости, а наоборот — Богу придается человеческий атрибут счастья, то есть Он очеловечивается и ста­новится ближе к людям.
При этом окончательно формируется сюжетная закономер­ность, что испытавший счастье герой погибает. Конечно, как раз в «Бесах» и так гибнет абсолютное большинство героев, однако именно Петр Верховенский и Шигалев, чуждые счастья, в финале остаются живы.
В «Подростке
» новых мотивов и идеологем счастья не появ­ляется, хотя в целом между радостью/горем складывается и уве­личивается положительный баланс (1,132). Связано это со смы­словым акцентом на молодость героя, которая влечет его к «жи­вой жизни», как ни пытается он вначале укрепиться в своей обиде на мир (из-за незаконнорожденности) и жить страданием (в чем и состоит его идея).
Как мы помним из таблицы 2, эмоциональный фон ПК вы­страивается вокруг лексемы веселости (как облегченного, мень- шей интенсивности синонима радости), и именно здесь она обре- тает свой идейно значимый контекст, когда Макар Долгорукий на шутливый вопрос доктора, безбожник ли он, неожиданно отвеча-
98
Более коротко и ёмко формулирует ту же мысль Макар Долгорукий (ПК): «Жить без Бога — одна лишь мука. И выходит, что чем освещаемся, то самое и проклинаем, а и сами того не ведаем» (13; 302).
80
Радость и счастье у Достоевского
ет: «Нет, ты — не безбожник <...>, — ты — человек веселый». Повтором формулировки Достоевский заостряет на ней особое внимание: («А кто веселый, тот уж не безбожник? — иронически заметил доктор. — Это в своем роде — мысль, — заметил Версилов, но совсем не смеясь» — 13; 302). Здесь путь богопознания через радость становится универсальным принципом, применимым ко всем людям, независимо от их убеждений, и не только в «высшие минуты», но в любой момент жизненного времени: так, у «подро­стка» Аркадия вся жизнь впереди. И все же Макар произносит свой афоризм о веселии фактически на пороге смерти, становясь жертвой ради счастья Версилова и Софьи. Версилов эту жертву принимать не хочет — и разбивает венчальную икону.
Таким образом, народное сознание оказывается восприимчи­вым к широчайшему спектру переживаний радости: от блаженства самоотреченной спасающей скорби, через ликующую природную ра­дость материнства до жизнеутверждающей повседневной весело­сти. Через каждую из них, как мы видим, познается Бог.
По общему количеству словоупотреблений лексем горя/радости «Подросток» достаточно сдержан, что наблюдается у Достоевско­го всегда, когда остросюжетность романа преобладает над его фи­лософской проблематикой. Из имеющихся контекстов большин­ство проходящи.
Итак, в «Подростке» делается попытка адаптировать прежние «фантастические» и «гибельные» концепты счастья к обыденной «живой жизни». Но в рамках данного романа это приводит скорее к их ослаблению.
Но один фрагмент ПК имеет первостепенную идейную зна­чимость — это исповедь Версилова с сюжетом сна о золотом веке, перенесенном сюда почти дословно из главы «У Тихона» («Бе­сы»), после того как последняя так и не была опубликована при жизни писателя. Однако наиболее развернутое воплощение этот сюжет нашел в рассказе «Сон смешного человека
», который, вме­сте с БК, может быть рассмотрен как последний, заключительный этап религиозно-философских исканий Достоевского. Поэтому нам представляется логичным предварить разбор БК анализом «Сна смешного человека».