Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:О счастье и радости в мире Достоевского
.pdf
Бунтарство
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил
князь тихим голосом (8; 433).
201
Именно этот выход, так же «возвышенный» в шиллеровском
понимании, больной подвергает безжалостному осмеянию («Хаха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде!
Однако же вы... <...> Красноречивые люди!» — 8; 433), и для дополнительного осмеяния подобного решения приводит анекдот
про Степана Глебова, который «был посажен на кол при Петре
<...> Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер
с чрезвычайным великодушием» (8; 433).
21
Тем не менее сам Мышкин не склонен над ним смеяться, ибо
сей путь оправдан не только в перспективе возвышенного, но и
христианского смирения. Именно с этими мыслями будет отходить в мир иной (так же от чахотки) старший брат Зосимы Маркел —
благословляя остающегося жить брата и всю природу: «птичек,
деревья, луга, небеса» в их «красоте и славе» и созидая рай в своей собственной душе. Если перевести на шиллеровские понятия,
такое приятие смерти тоже является свободным и «возвышенным» поступком и позволяет Маркелу, оставаясь в гармонии с
природой, любовно восхищаться ее красотой.
В любом случае Мышкин находит в мыслях рукописи Ипполита «большое мужество» и «благородное основание, что бы там
ни казалось» (8; 432). С ним бы согласился и Шиллер, ибо все три
варианта согласуются с возвышенным в его представлении. Просто, как едко замечает Ипполит, раньше люди были «как-то об
21
В развитие данной темы Ипполит продолжает иронизировать над возвышен-
ным смирением перед смертью: «О, я ведь знаю, как бы хотелось князю и всем
им довести меня до того, чтоб и я, вместо всех этих “коварных и злобных” речей,
пропел из благонравия и для торжества нравственности знаменитую и классическую строфу Мильвуа: “О, puissent voir votre beauté sacrée/ Tant d'amis sourds a
mes adieux!/ Qu'ils meurent pleins de jours, que leur mort soit pleurée,/ Qu'un ami leur
ferme les yeux!”» (8; 343).
Данная ода принадлежит на самом деле не Ш. Мильвуа, а Н. Жильберу («J'ai
révélé mon cœur au Dieu de l'innocence…»). Примечательно то, что содержание
оды глубоко религиозно, а заканчивается она любованием красотами природы и
ее благословением:«Привет, поля, кои я любил, и ты, нежная зелень,/ И ты, веселый приют лесов!/ Небо, шатер человека, восхитительная природа,/ Привет в
последний раз! // О, да увидят вашу святую красоту/ Друзья, глухие к моему
уходу!/ Пусть они умрут на склоне дней своих,/ Пусть будет их смерть оплакана,/ Пусть друг закроет им глаза!» (перевод мой — А.
как «возвышенную» в духе Шиллера и написанную при его жизни: в 1870 году.
К.). Ипполит цитирует ее

202
Достоевский и Шиллер
одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о
двух, о трех идеях зараз... теперешний человек шире» (8; 433).
Если князю приписывается мысль о спасении и освобождении
мира через красоту (согласно ранним шиллеровским «Письмам
об эстетическом воспитании человека» 1795 г.), то Ипполит в своей трагической безысходности надеется обрести свободу через
другую эстетическую категорию — возвышенного (из более поздней статьи Шиллера «О возвышенном» 1801 г.). Достигнуть возвышенного он думает путем страдания (что роднит его с Настасьей Филипповной, в которой воплощена тайна красоты) и преодоления своей земной природы в самоубийстве (так же будет рассуждать Кириллов в следующем романе Достоевского «Бесы»).
Окончательная смерть Бога (на картине Гольбейна) убеждает его
в моральной свободе (согласно Шиллеру), или в свободе от морали (согласно развитию тех же идей Достоевским).
По Шиллеру — выход может быть обретен в возвышении ду-
ши до всеобщей любви. Для Достоевского — прежде всего в вере,
однако к ней можно прийти тоже только деятельной любовью (по
проповеди старца Зосимы). Таким образом, Достоевский и Шиллер различаются лишь постановкой акцентов. Достоевский усиленно старается привести шиллеровскую философию к одному
знаменателю с христианством. В то же время, при сравнении теодицеи Достоевского с православной теологией, у Достоевского
отчетливо прослеживаются именно шиллеровские акценты и коннотации (в частности, мечта о земном рае всеобщей любви как
итоге развития человечества), что дало возможность К. Леонтьеву
упрекнуть Достоевского в утопическом идеализме.

Бунтарство
203
III. «Братья Карамазовы» под знаком Шиллера
«Разбойники» в «Братьях Карамазовых»
«Братья Карамазовы» явились кульминацией диалога Достоевского с Шиллером. Здесь Достоевский уже почувствовал себя
вправе открыто апеллировать к кумиру своей юности, проводя все
его философские и художественные темы, которые мы пытались
рассмотреть выше.
Начать следует с того, что сюжет романа строится как прямая
параллель к шиллеровским «Разбойникам» — отцеубийство,
котором оказывается виноват не старший сын, отлученный от наследства, а его младший, внешне добродетельный брат. Аналогия
с «Разбойниками» проводится в самом романе Федором Павловичем Карамазовым, причем он повторяет ту же ошибку, какую делает граф в пьесе, не отличая примерного сына от порочного:
— Божественный и святейший старец! — вскричал он, указывая на
Ивана Федоровича. — Это мой сын, плоть от плота моей, любимейшая плоть моя! Это мой почтительнейший, так сказать, Карл
Мор, а вот этот сейчас вошедший сын, Дмитрий Федорович, и против которого у вас управы ищу, — это уж непочтительнейший
Франц Мор, — оба из «Разбойников» Шиллера, а я, я сам в таком
случае уж Regierender Graf von Moor! Рассудите и спасите! (14; 66).
(Само обращение к Зосиме также является иронической цита-
той из «Разбойников» (в переводе М.М. Достоевского), где Карл,
не выдавая себя, просит отца: «Поцелуй меня, божественный
старец!» [I; 255]). Немного спустя Федор Павлович ссылается на
ту же драму вторично: «“Поцелуй в губы и кинжал в сердце”, как
в “Разбойниках” Шиллера» (14;83).
На самом деле, роль Карла (оклеветанного невинного) достается Дмитрию, а Франца (тайного убийцы) — Ивану. Кстати,
Франц тоже не убивает отца прямо, но до того желает его смерти,
что когда отец оживает в гробу после летаргии, он восклицает:
должен же ты когда-нибудь умереть! — силою закрывает гроб и
отправляет его в склеп. Также и Иван только желает смерти отца,
но оказывается вовлечен в сообщничество со Смердяковым.
1
в
1
Мотив отцеубийства мог быть навеян также «Скупым рыцарем» А. С. Пушкина.

204
Достоевский и Шиллер
Образ Франца, таким образом, раздваивается на идеолога и деятеля-преступника. Бастарду Смердякову находится в «Разбойниках»
частичное соответствие в лице Германа, «побочного сына одного
дворянина», который мучительно стыдится своего происхождения
(если про Германа шутят, что его «сделали между говядиной и
хреном» («zwischen dem Rindfleisch und Meerrettig gemacht
worden» [NA 3; 41], то о Смердякове говорят как о рожденном «из
банной мокроты» — 14; 114). Герман становится пособником
Франца в замышляемом им заточении отца в склепе.
Параллелизм систем персонажей дополняется и образами
священников (пастор Мозер и старец Зосима), и любовным треугольником: в «Разбойниках» оба брата любят Амалию, в «Братьях Карамазовых» — Катерину Ивановну. У Шиллера два брата
антагониста ни разу не встречаются за всю пьесу, их «поединок»
совершается заочно. Так же и у Достоевского — Иван и Дмитрий
избегают друг друга, не вступая в прямой диалог. Ненависть Ивана не направлена прямо против Дмитрия, как у Франца против
Карла, тем не менее он признается Алеше, что считает и отца и
брата «гадинами» и так же, как Франц, не прочь чтобы они сами
«уничтожили» друг друга.
Франц: И все-таки мне не хотелось бы самому это сделать — лю-
дей ради. Мне бы хотелось не убить его, но только пережить. Я хо-
тел бы смастерить это. как искусный врач, но наоборот. Не загора-
живать дороги природе, а побуждать ее только идти скорее [I; 206].
— А зачем сохрани? — все тем же шепотом продолжал Иван, злоб-
но скривив лицо. — Один гад съест другую гадину, обоим туда и
дорога! <...> — Я, разумеется, не дам совершиться убийству, как
не дал и сейчас (14; 130).
Эпизод, когда Иван, перед отъездом в Чермашню, ночью подкрадывается к половине отца и прислушивается к его шарканию и
бормотанию, не случайно воспринимается им потом как самый
гадкий поступок в его жизни — это объясняется аналогией с поведением Франца, тайком наблюдающего за болезнью отца и
«подкарауливающего» его преждевременную кончину.
Прямая ассоциация Ивана и Франца, тем не менее, только
этим и ограничивается. В остальном Франц сближен (и в гораздо
большей степени) со Смердяковым. Иван неизменно сохраняет
внешнее благородство: не злоумышляет против отца, помогает
попавшему под суд брату и, узнав о преступлении Смердякова,
идет доносить на себя, чтобы «спасти «изверга». Но с ним нераз-

«Братья Карамазовы» под знаком Шиллера
205
рывно связываются «лакейские» образы Смердякова и черта, что
обличает его внутреннюю причастность ко злу.
Франц — холодный, расчетливый циник и утилитарист, как
это явствует из его «сатанинских монологов»:
Мне до того прожжужали уши о так называемой кровной любви,
что у порядочного человека голова бы затрещала. <...> это твой
отец! он дал тебе жизнь, ты его плоть, его кровь и потому — да бу-
дет он для тебя священ! <...> Хотелось бы мне знать, зачем он меня
произвел на свет? Ведь не из любви же ко мне, который еще только
должен был стать «мной». Знал он меня до того, как произвел на
свет? Или задумал сотворить меня таким, как я стал? или угадывал,
что из меня будет? Этого я бы не пожелал ему, потому что мог бы,
пожалуй, наказать его за то, что он все-таки сотворил меня. <...> Где
же тут священное? Разве в самом акте, через который я получил бы-
тие? Как будто это было что-нибудь особенное, а не скотский про-
цесс удовлетворения скотской похоти? <...> Или разве за то мне
быть благодарным, что он меня любит? Но это одно его тщеславие,
общий грех всех художников, которые кокетничают своим произве-
дением, будь оно даже отвратительно. <...> И так — смелее! Я вы-
рву с корнем вокруг себя все, что мне преграждает дорогу к власти.
Я хочу быть полным властелином и постараюсь силою добыть то,
чего не мог добыть своими достоинствами [I; 195–196].
Подобно Францу, Смердяков, alter ego Ивана, отрицает всякий свой долг перед отцом и законными братьями, считая, что
был обижен природой при рождении и, ненавидя себя, имеет право ненавидеть близких:
… если бы не жребий мой с самого моего сыздетства. Я бы на дуэли
из пистолета того убил, который бы мне произнес, что я подлец, по-
тому что без отца от Смердящей произошел, а они и в Москве это
мне в глаза тыкали, отсюда благодаря Григорию Васильевичу пере-
ползло-с. Григорий Васильевич попрекает, что я против рождества
бунтую: «Ты, дескать, ей ложесна разверз». Оно пусть ложесна, но я
бы дозволил убить себя еще во чреве с тем, чтобы лишь на свет не
происходить вовсе-с (14; 204).
2
Таким образом, образ Франца Моора у Достоевского раздваивается на Ивана — возвышенного теоретика, и Смердякова —
2
Д. И. Чижевский отмечает, что материалистическую аргументацию Франца в
«Братьях Карамазовых» воспроизводит также «либеральный» адвокат Фетюкович, признавая законность ненависти сыновей к «такому» отцу, несмотря на физиологическое родство [Чижевский: 30
–
31].

206
Достоевский и Шиллер
приземленного практика. Смердяков, как и Франц, кончает с собой, не дожидаясь суда и разоблачения, безуспешно пробуя перед
смертью обратиться к Богу. Иван на суде доходит до наигранного,
под стать Францу, цинизма: «Кто не желает смерти отца?» (15; 117).
В свою очередь, волюнтаризм Карла находит отражение в необузданности Дмитрия Карамазова. Карл, как и Митя, такой же
стихийно-эмоциональный, предельно откровенный в добре и зле,
действующий под влиянием непосредственного порыва.
В предыстории и Карл, и Дмитрий ославили себя беспорядочными кутежами и дерзкими, почти противозаконными выходками.
Оба в пьяных компаниях поносили отца. Шпигельберг напоминает Карлу: «Иль забыл, как тысячу раз за бутылкою вина подтрунивал над своим старым хрычом и еще говаривал: “пусть его копит и скряжничает, а я буду пить так, что небу станет жарко”»
[IV; 198]. Точно так же Дмитрий «кричал по трактирам» о своей
ненависти к отцу и намерении его убить, что и способствовало
впоследствии его осуждению.
Узнав о проклятии отца, в ответ на письмо с искреннейшей
просьбой о прощении, Карл восклицает, что у него «нет больше
отца», и решает стать разбойником: «Как будто бельмо спало с
глаз моих. Какой же глупец я был, что порывался назад, в клетку!
Дух мой алчет подвигов, дыхание — свободы! Убийцы, разбойники! Этим словом я попрал закон ногами. Люди застили мне человечество, когда я взывал к человечеству — прочь же от меня
симпатия и человеческое сострадание! У меня нет больше отца,
нет больше любви — и кровь и смерть да научат меня позабыть
все, что я любил когда-то! Идем! Идем! О, я создам для себя
ужасное развлечение! Решено — я ваш атаман! И благо тому из
нас, кто будет неукротимее жечь, ужаснее убивать!» [I; 202–203].
Похожим образом Дмитрий идет в скит к Зосиме, чтобы примириться с отцом, но когда отец театрально грозит ему сначала
проклятьем, а потом вызывает на дуэль, преисполняется такого
гнева, что желает отцу смерти: «Я пошел с тем, чтобы простить,
если б он протянул мне руку, простить и прощения просить! <...>
Я думал, <...> что приеду на родину с ангелом души моей, чтобы
лелеять его старость, а вижу лишь развратного сладострастника и
подлейшего комедианта! <...> Зачем живет такой человек? <...>
Можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю?» (14; 68–69).
Как в «Разбойниках», так и в «Братьях Карамазовых», сюжетный мотив убийства является внешним выражением религиозной

«Братья Карамазовы» под знаком Шиллера
207
проблематики: бунт против природного отца прямо соотнесен с
бунтом против Бога как отца небесного и прямо перетекает в монологах обеих пар братьев в вопрос о смысле мироздания, по
справедливому наблюдению А. Лингстад [Lyngstad: 57]. Пьеса
Шиллера выступает в роли некой экспериментальной площадки
для титаномахии идеологов — необузданного идеалиста и отчаянного материалиста, которые последовательно раскрываются
перед нами вплоть до катастрофы. Один мстит за себя всему миру, от которого он так много ждал; второй свирепствует в мире,
который ему ничего не дал и поэтому ни к чему его не обязывает.
Именно Шиллер ставил в «Разбойниках» все нравственное поведение человека в прямую зависимость от решения вопроса: «Есть
Бог или нет Бога».
Если Дмитрий, при внешнем гневе на отца, не восстает на
Провидение, то Иван осмеливается на это и уподобляется, таким
образом, уже Карлу Моору, считавшему, что, грабя и убивая богатых, он «корректирует» божественную справедливость на Земле.
Но и Карл, и Иван в конце концов переживают несостоятельность
своего бунта и хотят отдать себя в руки правосудия.
Иван
Все три брата Карамазова идейно связаны с шиллеровской
тематикой: Иван — с темой сверхчеловека, Алеша — с темой
братской любви, Митя — с темой преображения человека красотой и страданием. Все трое прямо цитируют Шиллера и апеллируют к нему.
3
Иван при разрыве с Катериной Ивановной с горькой иронией
вспоминает стих из баллады Шиллера «Перчатка»: «Прощайте.
Мне не надобно руки вашей. Вы слишком сознательно меня мучили, чтоб я вам в эту минуту мог простить. Потом прощу, а теперь не надо руки. “den Dank, Dame, begehr ich nicht” — прибавил
он с искривленной улыбкой, доказав, впрочем, совершенно неожиданно, что и он может читать Шиллера до заучивания наизусть,
чему прежде не поверил бы Алеша» (14; 175–176). То есть Иван
сравнивает нравственные издевательства над ним Катерины Ива-
3
Примечательно, что из братьев лишь Смердяков тяготеет к Франции, равно
как бросается французскими словечками черт, составляя своебразную культурную оппозицию «немцу» Шиллеру. Если еще вспомнить о демоническом французе Ламберте из «Подростка», то Франция предстанет «дьявольской» страной.

208
Достоевский и Шиллер
новны с жестокостью дамы, пославшей своего рыцаря за перчаткой в клетку ко льву, У Достоевского этот пример прекрасно вписывается в концепцию «надрывного» женского характера, склонного к мучительству возлюбленного.
Разбойничество предстает в «Братьях Карамазовых» не просто в виде конкретных проявлении бесчинств и насилий, попраний человеческого достоинства, — оно и в самой духовной атмосфере, где естественно зарождается мысль о преступлении и вседозволенности (в этом заключается один из самых глубоких смыслов параллели с «Разбойниками» Шиллера).
Кроме отцеубийства и убийства возлюбленной, в «Разбойниках» совершается еще одно преступление вопиющей жестокости
(правда, не относящееся к главной сюжетной линии): на пожаре
города разбойник Шуфтерле ради забавы кидает в огонь младенца
4
и
с удовольствием рассказывает об этом товарищам в виде короткого «анекдота». Услышав эту историю, Карл Моор впервые (на
страницах драмы) ужасается злодеяниям своей шайки, думает о
своей вине, что переходит в рассуждение о виновности во сем зле
Творца:
Не внимай им, Мститель небесный! Я не виноват в этом! Виноват
ли Ты, если посланный тобою мор, голод, потопы пожирают праведника вместе с злодеем?! Кто запретит пламени бушевать в благословенной жатве, когда ему назначено выжечь гнезда саранчи? Де-
тоубийство! убийство женщин! Как тяготят меня все эти злодеяния!
Они отравили мои лучшие дела. И вот стоит ребенок, пристыженный и осмеянный, перед оком Неба за то, что осмелился играть палицей Юпитера, и поборол пигмеев, когда должен был низвергнуть
титанов. Нет, нет! не тебе править мстительным мечем верховного
судилища. Ты пал при первой попытке. Я отказываюсь от дерзновенного плана. [I; 219]
Из этого монолога мы узнаем, что Карл, становясь разбойником,
имел «дерзновенный план» взять на себя прерогативы «Мстителя
небесного», восстанавливающего мировую справедливость, и
считал, что ввиду этой высокой цели он имеет права на «издержки» неизбежных «лишних» злодеяний, подобно тому как сам Бог
попускает свершаться в мире злу. Но столь ужасающее в упоении
4
«Проходя мимо одного домишка, мне послышался писк: смотрю — и, при
свете пламени, что же вижу? Ребеночек, да такой свеженький, здоровенький,
лежит на полу под столом, который уже начинал загораться. “Бедный зверёчек!
Ты озябнешь здесь”, — сказал я — и бросил его в огонь» [I; 219].

«Братья Карамазовы» под знаком Шиллера
209
жестокостью детоубийство раздавило его и будто разом обесценило все его «справедливое» возмездие власть имущим.
Не отсюда ли проистекает первое побуждение Ивана Карамазова собирать «анекдоты» о безжалостном убиении детей, чтобы
затем обвинить в них Бога, а самому уподобиться Великому Инквизитору, замыслившему переделать Божий мир, согласно земной справедливости, не останавливаясь ради этого перед «неизбежными» злодеяниями, такими как сожжение еретиков? При общем логическом ходе рассуждений, разница между Карлом и
Иваном состоит лишь в том, что Моор после бунта приходит к
покаянию перед Богом и саморазоблачению, а Иван сосредоточен
на своем бунте и вызове (может быть, потому что еще и не совершал злодеяний?)
Не менее интересно уподобление Карлом себя самого ребенку
(сквозное, проходящее через всю драму и выливающееся позднее
в монолог о «золотом детстве» в начале IV действия): как в прошлом, в ангельской чистоте, так и в настоящем — в беспомощном
и «осмеянном» бунте против мироздания, при попытке завладеть
«палицей Юпитера».
Данное сравнение переводит шиллеровскую антропологию в
новый план: человек всегда остается ребенком своего Небесного
Отца и держится на Земле нерушимой связью с Ним даже при видимом отречении. Этот взгляд на человечество по-своему воспроизводит Иван, называющий устами Великого инквизитора людей
«слабосильными бунтовщиками»
5
и желающий насильственно
вернуть их состояние утраченной невинности, лишив возможности и потребности бунтовать («...докажем им, что они слабосильны, что они только жалкие дети, но что детское счастие слаще
всякого» — 14; 236).
Имплицитным ответом Ивану служит детская линия романа,
юные герои которой при своей наивности и невинности переживают и обиду, и злобу, и отчаяние, но в итоге приводятся Алексеем к вере в Христа и воскресение.
Шиллеровские мотивы и далее пронизывают всю главу «Pro
et Contra».
5
«Это гордость ребенка и школьника. Это маленькие дети, взбунтовавшиеся в
классе и выгнавшие учителя. Но придет конец и восторгу ребятишек, он будет
дорого стоить им. Они ниспровергнут храмы и зальют кровью землю. Но догадаются наконец глупые дети, что хоть они и бунтовщики, но бунтовщики слабосильные, собственного бунта своего не выдерживающие» (14; 233).

210
Достоевский и Шиллер
Сам диалог Ивана и Алеши по тону и проблематики восходит
к переписке Рафаэля и Юлиуса в «Философских письмах» (и так
же начинается с признания героев в любви друг другу). Шиллер в
своем раннем трактате, выполненном в художественной форме,
живописует метафизическую драму юноши, усомнившегося в вере и затем настойчиво пытающегося выстроить новую теодицею
(«Теософия Юлиуса») — доказать существование Бога и бессмертия. В понимании Юлиуса, это единственно может придать осмысленность как его личному бытию, так и мирозданию в целом.
Логические аргументы в «теософии Юлиуса» опираются на непосредственные ощущения отдельно взятого сознания, герой сознает сам их неизбежную субъективность, но настаивает на общности и непреложности своих переживаний для всего человечества.
Сосуществование в душе надежды и скепсиса, страстная жажда
веры вопреки неотступным доводам холодного разума — все это
станет проблематикой романов «пятикнижия» Достоевского. Как
Юлиус воспевает хвалу Богу, несмотря на томительные сомнения,
которые успел заронить в его душу оппонент — Рафаэль, так и
Иван Карамазов, бунтуя против Бога и мировой гармонии, слагает
поэму о Великом инквизиторе, которая оказывается, по словам
Алеши, «хвалой Иисусу, а не хулой...» (14; 237). Проблематика и
психологизм будущего «пятикнижия» вырастает, таким образом,
как из зерна, из шиллеровских «Философских писем».
Вдохновляясь на бунт против Бога, Иван облекает свой протест в иронический афоризм: «Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе столько платить за вход. А потому
свой билет на вход спешу возвратить обратно. <...> Не Бога я не
принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше возвращаю» (14; 223).
По наблюдению Д. И. Чижевского, эта фраза является перефразированием шиллеровского стихотворения «Resignation»
(«Отречение»):
Da steh ich schon auf deiner finstern Brücke,
Furchtbare Ewigkeit,
Empfange meinen Vollmachtbrief zum Glücke!
Ich bring ihn unerbrochen dir zurücke
Mein Lauf ist aus. Ich weiß von keiner Seligkeit
[NA 1; 166].
,
И вот перед сумрачным мостом твоим стою я,
О ужасающая Вечность!
Прими ж мою доверенность на счастье!
Нераспечатанной ее я возвращаю,
Я ничего о счастии не знал
(перевод мой — А. К.).
(В переводе Ореста Головнина, найденном в библиотеке Достоевского, эти строки были переведены так: «И грамоту на вход к
земному раю/ Тебе не распечатав возвращаю — блаженство было
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
