Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:О счастье и радости в мире Достоевского
.pdf
Бунтарство
181
В романе «Идиот», писавшемся в то же время, точно так же
Рогожин обменивается с Мышкиным крестами, братски обнимает
его со словами: «Так бери же ее, коли судьба! Твоя! Уступаю!..
Помни Рогожина!» (8; 186), чтобы через час кинуться на него с ножом.
Преступник из-за потерянной чести
Взявшись впервые в романе «Преступление и наказание» за
изображение преступления, Достоевский опирался, в числе прочих многочисленных произведений европейской литературной
традиции, на повесть «Преступник из-за потерянной чести» —
прямое продолжение «разбойничьей» темы у Шиллера после первой драмы «Die Räuber». Хотя история трактирщика Вольфа почти не имеет сюжетных перекличек с судьбой петербургского студента, повесть могла много дать Достоевскому в плане формы и
психологизма.
Уже сам ее подзаголовок «Действительное происшествие»
предвосхищал метод Достоевского, предпочитавшего брать для
сюжетной основы своих поздних произведений инциденты из газетной хроники и настаивавшего на их жизненности и «действительности», для оправдания порой самой причудливой мотивации
героев и парадоксальности их характеров.
Начинается повесть с пространного авторского рассуждения,
обосновывавшего новаторский для своего времени (1786 год!)
подход. Шиллер ставит во главу угла психологический анализ и
проецирует единичное преступление на всю духовную историю
человечества:
Если вы хотите извлечь наиболeе поучительную для сердца и ума
страницу изо всей истории человeчества, обратитесь к хроникe его
заблуждений. Всякое крупное преступление неизбeжно приводило в
дeйствие соотвeтствующее количество крупных сил. Тайная игра
людских вожделeний, незримо дремлющая при тусклом
будничных чувств, пробуждаясь под влиянием могучих страстей,
неудержимо вырывается наружу, и тeм бурнeе, колоссальнeе, ярче и
грознeй её мощь, чeм дольше она таилась. Не мало данных для изу-
чения души может почерпнуть тут тонкий психолог, не мало свeта
может он внести в нравственные законы жизни, он, который знает,
много ли, собственно, можно рассчитывать на механизм обычной
свободы воли [III; 315].
мерцании
Вслед за Шиллером, Достоевский пытался на примере преступления показать духовное состояние общества, тенденцию его

182
Достоевский и Шиллер
развития. Его методом стал «экстремальный психологизм», исследующий личность в состоянии кризиса, вне сдерживающих
рамок повседневности, которые он поэтому стремился разрушить.
Вопрос о свободе воли, поставленный Шиллером в начале
предисловия, задает проблематику влияния среды на личность,
столь актуальную для Достоевского в 1860
е годы, когда он дока-
–
зывал, что «среда» не снимает с индивида моральную ответственность за его поступки. Надо сказать, что Шиллер подходит к данной теме очень взвешенно. С одной стороны, он показывает, как
преступник был склонен и даже вынужден к преступлению «гнетом обстоятельств»: бедностью при внешнем владении трактиром,
предрассудками его сословия, презиравшего физический труд,
даже некрасивой внешностью от рождения. С другой стороны,
своей задачей автор видит не оправдать, но понять преступника:
он показывает крупным планом потрясение Вольфа при совершении убийства (не позволившее впоследствии ни разу повторить
злодеяние), а далее, при сближении с разбойничьей шайкой, все
нарастающие душевные терзания, приведшие к тому, что герой
выдает себя в руки правосудия, сознавая, что его непременно
ждет виселица. Перед смертью он раскаивается и исповедуется
(что сильно напоминает историю Ришара, приводимую Алеше
Иваном как один из «анекдотов»). Таким образом, герой не подчиняется до конца пагубному воздействию среды (на каторге и у
разбойников) и отвечает совестью за свои злодеяния. Именно такой отношение к «среде» было наиболее близко Достоевскому и
отразилось в «Преступлении и наказании», где герои (Раскольников,
Соня) подчиняются «обстоятельствам» внешне, но не внутренне.
И в предисловии, и далее всем ходом повествования Шиллер
стремится установить правильное отношение читателя к преступнику:
Каждый преступник, в сущности, такой же человeк, как и мы, быв-
ший таким же в момент совершения им проступка, как и остающий-
ся таким же в момент его искупления. А между тeм этот несчастный
представляется нам существом иной породы, существом, кровь ко-
торого обращается не так, как у нас, воля которого повинуется иным
законам, чeм наша. <...> Чувством полной отчужденности убивается
всякая поучительность <...> необходимо избрать один из двух мето-
дов: чувства читателя должны быть разогрeты в такой же сте-
пени, как у героя, или же герой охлажден сообразно чувствам и
пониманию читателя. <...> «Помимо тeх выгод, которыя представ-
ляет подобная система изучения истории, обогащая психолога
обильным материалом для науки о душe человeческой, главное
ее преимущество заключается в том, что ею сбрасывается с позиции

Бунтарство
жестокое пренебрежение и гордая самоувeренность, не подвергав-
шейся искушениям, устоявшей добродeтели по отношению к пав-
шим братьям. Система эта порождает кроткий дух терпимости, без
которой нeт возврата ни одному бeглецу, нeт примирения с законом
ни одному его нарушителю… [III; 316].
Герой должен быть охлажден сообразно чувствам и пониманию чи-
тателя, или же, говоря другими словами, мы должны познако-
миться с ним самим раньше, чeм с его поступками, — мы долж-
ны видeть его не в тот момент только, когда он совершает свое
дeйствие, но и тогда, когда он его замышляет. Мысли его гораз-
до важнeе для нас его дeл, а послeдствия этих дeл бесконечно ус-
тупают по своей важности источникам его мыслей [III; 316].
183
Соответственно с этой «системой Шиллер «охлаждает» чувства читателей, рассказывая вначале полную биографию Вольфа,
делая акцент на том, сколько обид ему довелось испытать (не
скрывая дурных наклонностей натуры) и в какой-то момент пере-
ходит на повествование от первого лица, совмещая таким образом, объективный анализ натуры преступника с проникновением
в самый строй его мыслей. Мы помним, что Достоевский сначала
начал писать «Преступление и наказание» от первого лица, но затем переменил план, решив, что «исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано» (7; 148), однако, даже говоря о Раскольникове в третьем лице,
ведет повествование преимущественно с его точки зрения. фактически продолжая описывать сознание героя изнутри. Таким образом, достигается требуемый ему симбиоз объективности и субъективности, не разведенных, как у Шиллера, по разным частям
текста.
Идя по пути, подсказанному Шиллером, Достоевский обрамляет преступление вначале — предысторией, объясняющей идеи и
состояние души героя,
10
а после — долгими «мытарствами», приводящими его к признанию. В итоге, и у Достоевского и у Шиллера имеет место быть не детективный сюжет, а детально прослеживаемая эволюция души преступника.
В то же время Достоевский согласуется с «системой» Шиллера и в обратной перспективе: по большей части он не «охлаждает», а наоборот, «разогревает» чувства читателя до возбужденного
состояния преступника.
10
Имея в виду, что предыстория у Достоевского дается не целостным очерком
как у Шиллера, а дискретно, постепенно приоткрываясь как до, так и после убийства.

184
Достоевский и Шиллер
Сам Шиллер прибегает к подобному приему лишь непосредственно в сцене убийства, изображая ее предельно детализированно, делая акцент на внутренней борьбе, смятении и потрясении
Вольфа, несмотря на то что убитый — в прошлом его злейший
враг.
У Достоевского же герой с начала и до конца романа не выходит из состояния лихорадочного возбуждения и ошеломленности, детальное живописание которого удерживает и читателя в
экстремальном психологическом напряжении.
Прослеживаются и отдельные общие психологические и сюжетные мотивы. Так, когда Вольф после каторги прибывает в
родной город, из-за его внешнего вида от него шарахаются прохожие, а у него это вызывает странное упоение, будто он «копит»
ненависть к людям («…я уже жаждал теперь новых унижений так
же сильно, как я раньше их боялся»
11
[III; 320]). Когда он «не-
вольно» подает монетку маленькому мальчишке, тот «бросает ему
грош в лицо» [III; 320]. Сравним самое начало «Преступления и
наказания», когда толпа смеется над нищим нарядом Раскольникова на улице, а тот даже отчасти злорадствует («Но столько
злобного презрения уже накопилось в душе молодого человека,
что, несмотря на всю свою, иногда очень молодую, щекотливость,
он менее всего совестился своих лохмотьев на улице» — 6; 6).
Есть в «Преступлении и наказании» и эпизод с монеткой, правда,
на сей раз ребенок подает ее из жалости самому герою, и тот уже
сам выказывает злобу, бросая ее. Но в обоих случаях этот символический жест означает разрыв героя с обществом.
В обоих текстах убийство мотивировано своеобразным желанием испытать себя, без намерения грабежа (характерная деталь:
обшарив тело, Вольф оставляет убитому часы и половину денег:
«из упрямства, как я полагаю: затeм, чтоб убийство могло быть
объяснено исключительно только личной моей враждой к покойному, а не нападением грабителя» [IV; 323]).
Показательно, что по ходу повествования Вольф изображается все более сочувственно, и становится очевидным намерение
Шиллера примирить с ним читателя. Именно так строит повествование о Раскольникове Достоевский.
11
Этот мотив наслаждения обидой и унижением вообще стал характернейшим
для психологизма Достоевского. Ср. в «Записках из подполья»: «…наслаждение
было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения» (5; 102).

Бунтарство
185
Подобный Шиллеру углубленный анализ души преступника
будет исполнен В. Гюго в повести «Последний день приговоренного к смерти» (1829), влияние которой на «Преступление и наказание» бесспорно. Однако нельзя забывать и про прецедентный
шиллеровский текст, появившийся на 43 года раньше. При общей
форме — откровенной исповеди приговоренного к смерти преступника, повесть Шиллера сосредотачивается на мотиве преступления и раскаяния, повесть Гюго — на ужасе приговоренного
перед казнью. Несомненно, что оба текста любимых Достоевским
авторов были востребованы им как прецедентные тексты и по тематике, и по психологизму, и по повествовательной технике его
воплощения.
Человеконенавистник
Говоря о повлиявших на Достоевского драмах Шиллера, необходимо включить в их круг и драматический отрывок «Человеконенавистник» (изд. Шиллером в 1790 г., первый рус. перевод:
«Московский вестник» 1828 г.). Стоит начать с того, что неприятие людей и уединенность лежит в основе психологии большинства героев Достоевского, равно как писателя всегда привлекали
романтические «мономаны», целиком захваченные «идеейчувством» (вспомним, как Достоевского интересовал характер
«таинственного незнакомца» из драмы Лермонтова «Маскарад» —
«колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то
пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать
свое мщение» — 25; 128). Того же типа и герой шиллеровских
«драматических сцен» — граф фон Гуттен, который некогда получил жестокую обиду в свете и с той поры удалился от него на
природу, в свои богатейшие поместья, сделавшись «мизантропом», презирающим людей и не верящим в их чувства. При этом
он не становится демоническим злодеем — напротив, Гуттен великодушен, благороден и просвещен. Слуги преданы ему, а крестьяне даже боготворят, ибо он разрушил крепостной гнет, обогатил, «возвратил отцу сына и сеятелю жатву» и, самое главное,
«сделал из них людей», в то время как предки его обращались с
ними как со скотом [II; 192–193]. Но когда поселяне приходят на
праздник его поблагодарить, со слезами на глазах, то он жестоко
отворачивается от них, отказывая в «добром слове и ласковом
взгляде», веля «бросить» им побольше денег. На просьбы «подарить им еще [свою] любовь» он остается глух. [II; 194]. Весь оста-

186
Достоевский и Шиллер
ток своей любви он уделяет дочери, выращенной вдали от света,
которая так же нежно к нему привязана. «Я и не питаю ненависти
к людям. Тот, кто зовет меня человeконенавистником, не прав. Я чту
природу человeка, но не могу больше любить людей», — уверяет
он ее [II; 198]. Теперь, по достижению ее совершеннолетия и ввиду своей старости, фон Гуттен готов «ввести ее в круг людей», но
берет с нее клятву «никогда не отдавать руку мужчине». В этом
он видит последнее, крайне изощренное отмщение людям: когда в
лице дочери (красавицы, совершенства, ангела) людям раскроется
лучшее в его собственной душе («Пусть через твою прелесть воссияет моя отверженная добродетель»; «Я поймаю лучших, благороднейших из них этой золотою сетью» [II; 200]) воссияет, как
недоступное небесное счастье, но не достанется никому, утвердясь над ними в высшем величии. Чувства Анжелики (которая
втайне уже нашла своего избранника) при этом в расчет не берутся, но дочь, дрожа, не смеет отказать в обете любимому отцу.
У Достоевского наиболее цельно данный психологический
сюжет (удалиться от людей, вначале «подавив» их своим величием в качестве мести за прошлые обиды) выражен в «Подростке».
Но более всего мотивов «Человеконенавистника» мы находим в
образе Раскольникова, который основан на мизантропии — предельном отторжении людей при внутреннем благородстве. Поражают читателя и странное поведение Раскольникова с пьяной девочкой на бульваре, и раздраженное игнорирование выхаживающего его Разумихина, и пренебрежение к Настасье, приносящей
из жалости щи. Отдельно стоит отметить жестокое обращение
героя с Соней, изменившееся только на последних страницах романа. Не обходится и без символических жестов — Раскольников
кидает в канал серебряную монетку милостыни, словно отрезая
себя от всего человечества. Отчетливо угадывается в «Преступлении и наказании» начальная сцена «Человеконенавистника», когда сестра и дочь фон Гуттена робеют перед встречей с ним, зная,
как раздражит его известие о появлении у Анжелики жениха.
Точно так же мать и сестра Родиона, нежно любящие его, приехав
в Петербург, боятся показаться ему на глаза и предчувствуют, насколько он будет против замужества Дуни. Нежность к Дуне так
же сочетается у Раскольникова с эгоистическим деспотизмом по
отношению к ней. Намечен и сюжет обиды на людей в прошлом у
Раскольникова, отражающийся в сне о детстве героя. В идейном
плане в обоих случаях имеют место быть желание облагодетельствовать человечество и отторжение конкретных близких, даже

Бунтарство
187
любимых, людей (вспомним реплику еще одного «любителя человечества» и «мизантропа» в быту — Ивана Карамазова — о том,
что любить можно только «дальних»
12
).
Фатальный деспотизм по отношению к ближним мы можем
наблюдать у ростовщика в «Кроткой», который в мечтах обыгрывает те же мотивы: он «мстит обществу» за обиду в прошлом, вымещая ее на своей жене, причем его тиранство, как и в «Человеконенавистнике», чисто «нравственное»: при внешнем достойном
обращении он лишает ее любви и тепла. При этом он любит ее,
как только может любить «мизантроп», в категориях немецкого
«собрата»: «Вы думаете, я ее не любил? Кто может сказать, что я
ее не любил? Видите ли: тут ирония, тут вышла злая ирония судьбы и природы! Мы прокляты, жизнь людей проклята вообще!
(Моя, в частности!)» (24; 16). Наконец, его целью является стать
своего рода фон Гуттеном — как можно быстрее приобрести капитал (подобно Раскольникову) для настоящего величия и независимости от человечества, позволивший бы ему тихую уединенную
семейную жизнь на природе: «Вы отвергли меня, вы, люди то
есть, вы прогнали меня с презрительным молчанием. На мой страстный порыв к вам вы ответили мне обидой на всю мою жизнь.
Теперь я, стало быть, вправе был оградиться от вас стеной, собрать эти тридцать тысяч рублей и окончить жизнь где-нибудь в
Крыму, на Южном берегу, в горах и виноградниках, в своем имении, купленном на эти тридцать тысяч, а главное, вдали от всех
вас, но без злобы на вас, с идеалом в душе, с любимой у сердца
женщиной, с семьей, если бог пошлет, и — помогая окрестным
поселянам» (24; 16).
Итак, «человеконенавистники» как у Шиллера, так и у Достоевского позиционируют себя философами, чтущими «высшую
природу человека», но презирающими человечество в теперешнем
жалком состоянии; считают себя, по-своему, «великодушнейшими из людей» (24; 16) и изощренно мучат своих близких. Остается
добавить, что, судя по первоначальному заглавию в «Талии» —
«Примирившийся человеконенавистник» — Шиллер намеревался
в финале изменить взгляд героя на мир, к чему, в свою очередь,
приводит своих «мизантропов» Достоевский.
12
«Я тебе должен сделать одно признание, — начал Иван: — я никогда не мог
понять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то по-моему и невозможно любить, а разве лишь дальних. <...> Чтобы полюбить человека, надо
чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь» (14; 215).

188
Тема свободы и необходимости у Шиллера
и в «Записках из подполья»
Достоевский и Шиллер
К философской стороне произведений Шиллера особое внимание появилось у Достоевского после каторги. Фундаментальной
философской проблемой, перешедшей от Шиллера (и Канта) к
Достоевскому, была идея свободы. Наука нового времени стала
интерпретировать природу механистически, и человек эпохи
«Sturm und Drang’a» мучительно переживал отчуждение от нее.
Индивид должен был отстоять себя от детерминизма в природе и
абсолютизма в гражданском обществе. Отсюда попытки Шиллера
примирить свободу и природу, мысль и чувство, форму и материю, природные и моральные законы. Как может человек добиться свободы в обществе и придать смысл своему конечному материальному существованию? По Канту, от которого отталкивается
Шиллер в своих размышлениях, дух — свободен, а тело — подчинено причинной зависимости. Да и в человеческом сознании
соображения личной выгоды и чувственность исключают свободу.
Герой «Sturm und Drang’a» в творчестве Шиллера характеризуется прежде всего страстной волей к свободе, (очень похожей
на волю к власти у Ницше), которая становится в ранних драмах,
таких как «Разбойники» и «Фиеско», своеобразным культом, самодостаточной ценностью.
Проблема человеческой свободы выходит на первый план в
творчестве Достоевского, начиная с «Записок из подполья», где
герой бунтует как против физической, природной необходимости,
обрекающей все живое на слабость и смерть, — так и против диктата разума, науки, естественной и формальной необходимости,
предписывающей человеку законы материальной выгоды. Это
приближается к шиллеровской и кантовской теории свободы.
Подпольный герой восстает против устроенного «по науке» идеального общественного устройства, где каждому заранее определены его роль, возможности и потребности. При этом он использует аргументы Шиллера, который в «Письмах об эстетическом
воспитании» рассуждает о правильном построении государства
будущего, которое не должно посягать на свободу и личность
индивида:
Воля человeка совершенно свободно может выбирать между обя-
занностью и склонностью, и никакое физическое принуждение не
должно вмeшиваться в эту прерогативу человeческой личности.

Бунтарство
<...> …весьма несовершенно то государственное устройство, кото-
рое может добиться единства лишь принесением в жертву разнооб-
разия. Государство должно уважать в индивидe не только объектив-
ный и родовой его характер, но и субъективный и специфический, и
распространяя незримое господство нравственности, государство не
должно опустошать царства явлений [IV; 297].
189
Подпольный парадоксалист сравнивает человека в грядущей
«научной» социалистической фаланстере с фортепьянной клавишей, механически исполняющей свою ноту в срежиссированной
разумом «мировой гармонии», по нотам «природных законов». По
утверждению Парадоксалиста, человека делает таковым только
его свободная воля, и он готов будет захотеть для себя не выгоды,
а зла, «разрушения и хаоса», только чтобы почувствовать себя
свободным. Образ клавиши здесь восходит к драме Шиллера
«Дон Карлос», в которой (в переводе М. М. Достоевского 1848 г.)
маркиз Поза обвиняет короля: «Человека сами/ Вы сделали лишь
клавишей своею/ — Кому ж созвучьем с вами поделиться?» [II; 140].
В словах Парадоксалиста о «проклятии», «разрушении и хаосе», востребованных для утверждения свободы личности, намечается идейная коллизия всех романов «пятикнижия» Достоевского —
самоутверждение через своеволие, часто преступное, героевбунтарей: Раскольникова, Ипполита, Ставрогина, Кириллова,
Ивана Карамазова.
В статье «О патетическом» Шиллер признает, что зло и
преступление могут быть необходимым моментом на пути к
нравственной свободе:
Пороки, свидeтельствующие о силe воли, обнаруживают болeе за-
датков истинно-нравственной свободы, чeм добродeтели, находя-
щие поддержку в склонности, потому что послeдовательному
злодeю стоит одержать только одну побeду над самим собою, про-
извести только один переворот в своих правилах для того, чтобы вся
послeдовательность и энергия, которые он тратил на зло, обрати-
лись на совершение дeл добрых. Иначе, в чем же заключается при-
чина, что мы с отвращением отталкиваем от себя вяло-
добродушный характер и часто слeдим с трепетом удивления за
закоренeло злым? В том, бесспорно, что в первом мы не находим
даже возможности абсолютно свободной воли, а в послeднем, на-
против, замeчаем по каждому проявлению его, что одним движени-
ем своей воли он вдруг способен достигнуть высшей степени
человeческого достоинства [IV; 293].

190
Достоевский и Шиллер
Ту же самую мысль проводит Достоевский, иллюстрируя ее
изречением из Апокалипсиса: «И Ангелу Лаодикийской церкви
напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания божия: Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч, о,
если б ты был холоден или горяч! Но поелику ты тепл, а не горяч
и не холоден, то извергну тебя из уст моих».
13
Всю жизнь пребывавший атеистом, Степан Верховенский поражается этой фразой:
«Слышите: скорее холодного, холодного, чем теплого, чем только
–
теплого» (10; 497
498). То есть страстно восстающий против Бога
(«холодный») может оказаться ближе к Нему, чем равнодушный,
не ищущий («только теплый»). Бывает, что необходимо пройти
через своеволие и «страшную свободу», чтобы ответственно и
свободно укорениться в нравственности.
Но в самих «Записках из подполья» поступок Парадоксалиста
с Лизой оказывается лишь гротескной пародией на «своеволие».
Героя губит неспособность к любви и невосприимчивость к красоте, что вновь возвращает нас к философским темам Шиллера —
к его «Письмам о эстетическом воспитании человечества», где
поэт ищет пути примирения природного с духовным и постулирует свободу, даруемую приобщением к «высокому и прекрасному»
в искусстве.
Там же Шиллером предлагается идеал государства, где не будет стесняться свобода личности. Это будет возможно в том случае, если каждый индивид возрастет духовно до «нравственной»
стадии развития, и народ, в лице каждого индивида, сам станет
государством, разовьется до «естественного» государства:
Можно сказать, что во всяком человeкe есть как бы предрасположе-
ние и назначение быть чистым идеальным человeком, и великая за-
дача его бытия заключается в том, чтобы при всeх видоизмeнениях
согласоваться с его неизмeнным единством. Чистый человeк, кото-
рый проявляется в каждом субъектe болeе или менeе ясно, осущест-
вляется в государствe — в этой объективной и как бы канонической
формe, в которой разнообразие субъектов стремится к единению.
<...> или чистый человeк подавит эмпирического, государство унич-
тожит индивидуум, или же индивидуум станет государством,
человeк во времени облагородится и станет идеальным человeком
[IV; 297].
13
Откр. 3: 15–16. Цит. по «Бесам» Ф. М. Достоевского (10; 497).
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
