Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:О счастье и радости в мире Достоевского
.pdf
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
91
и друг друга, через эту любовь неизбежно вновь обретут ее источник — Христа. Его проект демонстрирует, насколько «les
éxtremités se touschent»:
111
человекобожество и богочеловечество
могут прямо перетекать одно в другое.
Отметим, что даже Раскольников решительно утверждает, что
верует в «новый Иерусалим» (то есть царство Божие на Земле).
Получается, либо все должны возвеличиться духом гордости
(что не исключает любовь друг к другу), либо все отдаться Христу
и друг другу в любви. Проблема возникает в обоих случаях из-за
неготовности всего человечества к столь тотальному перестроению. Большинство как всегда — «не холодно и не горячо». В первом случае (для вручения себя Христу) люди в массе своей —
слишком низки, страстны или эгоистичны. Во втором случае они
оказываются «слабосильными бунтовщиками». Дополнительно
это подтверждает апокалиптический сон Раскольникова — о
«гордо разъединившемся» человечестве, попытка всеобщего са-
мообожения которого привела не к идиллии стихийного воссоединения со Христом (как у Версилова), но к самоистреблению.
(Этот сон — первичный эскиз панорамы истории человечества в
«Сне смешного человека»).
Понимая эту неготовность, Кириллов хочет ради обожения
всех пожертвовать собой, чтобы остальным стал доступен пежитый им идеал высшего вневременного счастья (для него самого
остающийся спаянным со смертью, но при всеобщности человекобожества это условие, по мысли Кириллова, отменится!).
Наоборот, Иван, хоть и мечтает о «геологическом перевороте», не верит, что большинство поднимется до человекобожества,
а потому приходит, как и Раскольников, к делению человечества
на два разряда. В его поэме Великий инквизитор рассчитывает,
что немногие решительные «бунтовщики», достигшие обожения,
насильно устроят для/из остального человечества эрзац всеобщего
счастья, при этом их собственным уделом будет великая грусть.
Получается парадокс и «мошенничество»: начав с невозможности
иного счастья, кроме как высшего и всеобщего, «избранные», решившись на его подмену, рвут связь с людьми и теряют окончательно возможность подлинного счастья, и в итоге вынуждены
признать, что оно все равно невозможно без Бога и бессмертия:
111
«Крайности сходятся» — излюбленный Достоевским афоризм Б. Паскаля,
который в «Идиоте» цитирует Ипполит.

92
Радость и счастье у Достоевского
поэтому Великий инквизитор говорит с Христом и воспринимает
Его как неоспоримую реальность.
Петр Верховенский и социалисты сразу исходят из «деспотического» проекта; Шигалев даже не против уничтожить всех неспособных к обожению — для истинного счастья и гармонии оставшихся.
112
Это был бы всамделишний «геологический переворот», «натуральное» всеобщее человекобожество избранных. Но у
Петруши худшее положение из всех идеологов: в силу плебейства, он сам не способен обожиться, и потому хочет сразу две подмены: эрзац всеобщего счастья и эрзац человекобожества. Вот
почему его так презирают и Ставрогин, и Кириллов, и вот почему
ему кровно необходим Ставрогин — только «аристократическое»
всесильное человекобожество Николая Всеволодовича способно
произвести тектонический духовный сдвиг мира.
Наконец, последнее прибежище для «человекобога» в вынужденном одиночестве — стать таковым «пока» одному, бесконечно
возвыситься через «вседозволенность» («своеволие» по формули-
ровке Кириллова
113
). Этот путь избирает Раскольников и рассматривает для себя Иван. Но он оборачивается для них неудачей и
мучением. В любом случае подлинное счастье осуществимо только при всеобщности высшей идеи и невозможно — одному. (Черт
ехидничает по этому поводу: «если захотел мошенничать, зачем
бы еще, кажется, санкция истины?» — 15; 84). Более того, одному
невозможно и обожение, что подтверждают судьбы Раскольникова, Кириллова, Ставрогина и Ивана. Таким образом даже потенциальный «человекобог» ощущает свою неразрывную связь с человечеством, обращенность к нему всего своего существования.
Очевидно, что для писателя человекобожество его героев —
лишь самый радикальный вариант тех идей, которыми движется
теперь потерявшее первоначальную гармонию человечество.
112
«А я бы вместо рая, — вскричал Лямшин, — взял бы этих девять десятых
человечества, если уж некуда с ними деваться, и взорвал их на воздух, а оставил
бы только кучку людей образованных, которые и начали бы жить-поживать поученому. <...> — И может быть это было бы самым лучшим разрешением задачи! —
горячо оборотился Шигалев к Лямшину; — вы конечно и не знаете, какую глубокую
вещь удалось вам сказать, господин веселый человек» (10; 312–313).
113
«Я еще только бог поневоле и я несчастен, ибо обязан заявить своеволие.
<...> Я три года искал аттрибут божества моего и нашел: аттрибут божества моего —
Своеволие! <...> Я убиваю себя, чтобы показать непокорность и новую страшную свободу мою» (10; 472). Таким образом, по мнению Кириллова, актом самоубийства он освобождает весь мир из-под власти «прежнего» Бога.

Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
«Братья Карамазовы»
93
В «Братьях Карамазовых» радость окончательно вырастает
из лексемы до философского понятия. «Полюбить жизнь более нежели смысл ее <...> непременно, чтобы прежде логики» (14; 210) — эту
идею и выражает понятие радости, которая теперь — цель религиозных исканий. Происходит ценностная переакцентуация сча-
стья и радости, так что последняя становится проявлением «рай-
ского», «высшего состояния». Такая радость
явление счастья, но сама по себе и есть счастье
не вторичное про-
, единственно доступная/возможная форма его бытования, актуализированного в
настоящем моменте. И тогда житейские невзгоды и горе уже не
важны: в радости жизнь осмыслена и экзистенциально утверждена. Одновременно вырастает число концептуальных, философски
акцентированных контекстов радости, подавляющее число которых переживаются Зосимой, его братом Маркелом, Дмитрием и
Алексеем Карамазовыми.
Лексема счастья тоже используется в подобном значении, но
только с дополнительным усилением эпитетами: «всеобщее счастье» (ССт), «беспредельное счастье» (аура в «Идиоте»). При этом
важность счастья как осознаности и смысловой завершенности переживаний не исчезает — просто теперь непосредственность чувства
сама по себе становится смыслополаганием. Свидетельствует об этом
и открытый финал романа: судьбы героев не устроены, никто не достигает долговоременного счастья как упрочения благоденствия (традиционного для литературных сюжетных завершений), ибо главная идея — научиться радости в настоящем.
Своей культурной проекцией понятие радости имеет и «Оду
к радости» Ф. Шиллера, и христианскую традицию восхваления
Бога и Его творения, воплощенную в Псалтири («Бог радости и
веселия моего (Пс. 42, 4), «Всякое дыхание да славит Господа»
(Пс. 150,6), «буду радоватися и веселиться о милости Твоей»
(Пс. 30, 8 и т. д.), в Новом Завете («Возрадовался дух мой о Боге
Спасителе моем» — Лк.1:47) и святоотеческой традиции, которой (в частности, творениями св. Тихона Задонского) вдохновляется в своих речах старец Зосима,
114
проповедуя, «что жизнь есть
великая радость, а не смирение слезное» (14; 301).
114
См. об этом: См.: Комарович В. Л. «Братья Карамазовы»: новые исследования и
материалы. (II. Мистика Достоевского и прототипы старца Зосимы) // «Весь устремле-

94
Радость и счастье у Достоевского
Радость маркируется как чувство небесное (Зосима: «А об
одном кающемся больше радости в небе, чем о десяти праведных,
сказано давно» Маркел: «”Птички божие, птички радостные,
простите и вы меня, потому что и пред вами я согрешил”. Этого
только никто тогда не мог понять, а он от радости плачет» — 14; 262).
Очень часто радость метафорически связана со светом и сияни-
ем («светлая радость»; «трепещет восторгом душа моя, сияет ум
и радостно плачет сердце» (14; 265), «ибо радостен и светел путь
мой» (14; 287); «радость, радость сияла в уме его и в сердце его»
(14; 325). Она вызывает слезы умиления: «Омочи землю слезами
радости твоея и люби сии слезы твои» (14; 328) — эти слова Зосимы почти буквально повторяют слова Хромоножки об напоении
земли слезами в глубину, но речь идет уже не о тоске как о сплаве горя с радостью, а о блаженстве и восторге. Достоевскому теперь идеологически важно очистить, освободить радость от
страдания и сделать его долговременно доступным на Земле —
так, чтобы оно не утратило своей небесной природы — «…и без
того уже велика тебе награда на сей земле: духовная радость
твоя, которую лишь праведный обретает» (14; 292).
В «Братьях Карамазовых» Достоевский возвращается к концепту счастья через жертвенную смерть и на сей раз показывает
его во спасительной действенности. При этом пытается преодолеть его «мучительность» тем, что максимально «просветляет»
трагизм самой смерти (в случае Маркела, Михаила и в особенности самого Зосимы), и теперь умирающий может осознать себя в
роли искупительной жертвы во имя счастья других, позволяя им
«безвозмездно» приобщиться к пиру и хору жизни. Зиновий (будущий Зосима) может приобщиться к райской радости при жизни,
потому что за него умирает брат («Ступай, <...> живи за меня» —
14; 263), точно так же как кончина самого Зосимы открывает для
Алеши возможность причаститься радости Христовой в главе
«Кана Галилейская».
Более того, сама жертва должна быть счастлива, как это постулирует писатель в отрывке, написанном в день смерти жены:
«Когда человек не исполнил закона стремления к идеалу, то есть
не приносил любовью в жертву своего я людям или другому существу <...>, он чувствует страдание и назвал это состояние грехом. Итак, человек беспрерывно должен чувствовать страдание,
которое уравновешивается райским наслаждением исполнения
ние»: статьи и исследования о Ф. М. Достоевском. М.: ИМЛИ РАН, 2018. С. 341–371.

Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
95
закона, то есть жертвой. Тут-то и равновесие земное. Иначе зем-
ля была бы бессмысленна» (20; 175).
Маркел, Зосима и Макар (Пк) умирают в радости. Маркел
при самой кончине «смотрит радостно, в очах веселье, взглядами
нас ищет, улыбается нам» (14; 263); Макар предчувствует свое
радостное посмертное присутствие среди живых: «И пусть
забудут, милые, а я вас и из могилки люблю. Слышу, деточки,
голоса ваши веселые, слышу шаги ваши на родных отчих
могилках в родительский день; живите пока на солнышке,
радуйтесь, а я за вас Бога помолю, в сонном видении к вам
сойду... всё равно и по смерти любовь!..» — 13; 290). Наиболее
развернуто и символично представлена смерть Зосимы: «…он,
хоть и страдающий, но всё еще с улыбкой взирая на них, тихо
опустился с кресел на пол и стал на колени, затем склонился лицом ниц к земле, распростер свои руки и, как бы в радостном
восторге, целуя землю и молясь (как сам учил), тихо и радостно
отдал душу Богу» (14; 294).
Такая радость снимает ужас смерти, побеждает ее. Утверждение «со мной весь мир погаснет» противопоставляется новое
ощущение: «во Христе и во мне весь мир вечно будет жить. Тело
Зосимы истлевает, а его душа уже со Христом на его пире. А Алеша
на тот пир попадает еще при жизни — во сне. Сон, таким образом, —
выход из жизни «я» для приобщения к целому.
Таким образом, в БК перед нами предстоят два концепта
:
непреходящей радостной жизни («пира и хора») и радостной смерти,
и они не противоречат, а согласуются друг с другом. В христианском
мире возникает живая цепь «наставников» и «учеников», че
рпающих
друг у друга духовные силы. Благодаря жертвенной смерти
другого главным героям оказывается возможным преодолеть свою
греховность и ощутить рай.
Радостная жизнь и радостная смерть взаимодополняют друг
друга, как это происходит в природе с падшим в землю зерном в
земле и личностью во Христе, когда ее уничтожение равнозначно
высшему счастью и вечной жизни: «…высочайшее, последнее
развитие личности именно и должно дойти до того (в самом конце
развития, в самом пункте достижения цели), чтоб человек нашел,
сознал и всей силой своей природы убедился, что высочайшее
употребление, которое может сделать человек из своей личности,
из полноты развития своего я, — это как бы уничтожить это я,
отдать его целиком всем и каждому безраздельно и беззаветно.
И это величайшее счастие» (20; 172).

96
Радость и счастье у Достоевского
Оформляются несколько форм переживания высшей радости:
1) восторженная экзальтация, сопровождающаяся слезами, характерная для сцен примирения и взаимного прощения (примирение
Алеши и Грушеньки в главе «Луковка», а также Мити и Грушеньки в Мокром («с искаженным от радости лицом»), высший миг
Алеши в главе «Кана Галилейская» и т. д.); 2) упоенность молитвенного умиления, «дар слезный», которого достигают Зосима и
Алеша
115
3) «тихая радость», горящая ровным светом, — как об-
;
ретенная гармония земного существования. Именно она разрешает всякую земную скорбь, даже потерю детей, как в случае с преподобным Иовом
116
или утешаемой от Зосимы крестьянкой. Это
состояние присуще лишь старцу Зосиме.
Крайне показательно отношение к радости трех братьев Карамазовых, объясняющее идейный смысл всех трех образов в их
сопоставлении.
Алеша
не случайно именуется херувимом: у него, единственного в творчестве Достоевского, получается прийти к божественной радости, максимально освобожденной от страдания, греха и
смерти. Ему довольно лишь «минутки» искушения, не доводящей
его до падения. Последовавшая затем встреча с Грушенькой, со
взаимным любовным приятием, равнозначна их «небесному обручению»,
117
то есть Алексей спасается счастьем женской любви,
не отягощенной страстью, вожделением и мукой, подобно тому
как в раю «не женятся и не посягают, а живут, как ангелы Бо-
118
жии»
(подобные взаимоотношения на Земле являются чудес-
115
«В горячей молитве своей [Алеша] не просил Бога разъяснить ему смуще-
ние его, а лишь жаждал радостного умиления, прежнего умиления, всегда посещавшего его душу после хвалы и славы богу, в которых и состояла обыкновенно
вся на сон грядущий молитва его. Эта радость, посещавшая его, вела за собой
легкий и спокойный сон» (14; 146). В ПК подобной «болезненной» радостью
воодушевляется Макар Долгорукий: «…вы гораздо более знаете и понимаете,
чем можете выразить; только вы как будто в бреду... — вырвалось у меня, смотря на его лихорадочные глаза и на побледневшее лицо» (13; 290).
116
«…Старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно
в тихую умиленную радость» (14; 265). То же предсказывает Зосима потерявшей
ребенка крестьянке: «И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь
слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего» (14; 46).
117
См.: Комарович В. Л. «Братья Карамазовы»: новые исследования и мате-
риалы. (IV. Алеша и Грушенька) // «Весь устремление»… С. 381–392.
118
Эту цитату из Священного Писания Достоевский приводит как пророчество
о райской жизни в отрывке «Маша лежит на столе…» (20; 173).

Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
97
ным исключением, противореча земной человеческой природе и
«закону “я”», уникальны они и в творчестве писателя). «Луковка»,
поданная Алешей и Грушей друг другу, становится символическим пропуском на пир Христов, взамен смертной жертвы, как об
этом свидетельствует приснившийся ему старец Зосима: «Я луковку подал, вот и я здесь» (14; 327). По количеству повторов лексемы
эпизод сна Алексея становится апофеозом радости:
Пред гробом, сейчас войдя, он пал как пред святыней, но радость,
радость сияла в уме его и в сердце его. <...> Это Кана Галилейская,
первое чудо... Ах, это чудо, ах, это милое чудо! Не горе, а радость
людскую посетил Христос, в первый раз сотворяя чудо, радости
людской помог... “Кто любит людей, тот и радость их любит”... Это
повторял покойник поминутно, это одна из главнейших мыслей его
была... Без радости жить нельзя, говорит Митя... Да, Митя... Всё,
что истинно и прекрасно, всегда полно всепрощения, — это опятьтаки он говорил... <...> — Веселимся, — продолжает сухенький ста-
ричок, — пьем вино новое, вино радости новой, великой… (14; 327).
Символически важно для Достоевского, что Христос первое
чудо сотворил ради радости людской, как бы обозначив ее перво-
степенность для жизни человеческой. Сам сон по своей краткости и силе впечатления подобен ауре, а припадок после него заменяется стремительным и страстным падением Алексея на землю
(«как подкошенный повергся на землю» — 14; 328), которую он,
подобно Хромоножке, в исступлении и «восторге» целует, «плача,
рыдая и обливая своими слезами» (14; 328), соединяясь через
Землю в радости с Богом — и одновременно с тайной народной
души. Если присовокупить к данным мотивам символику финала
(радостную проповедь воскресения среди детей у Илюшиного
камня), то получится, что в судьбе Алеши счастливо сошлись и
впервые (!) победительно состоялись все выделенные нами концептуальные сюжеты счастья/радости.
Дмитрий
, в отличие от Алексея, идет к счастью через стра-
дание, на которые он обречен в силу своей безудержности своей
натуры, вплоть до безобразия. Весь роман Митя проходит от одного «мытарства» к другому, неизменно в жестоких терзаниях,
как заслуженных, так и безвинных. Но он наделен почти феноменальным душевным свойством — все мучения и горести, вплоть
до самого черного отчаяния, переплавлять в радость (даже при
невозможности счастья). Такая способность коренится во все тех
же страстности и «широте», а также безудержной любви к жизни —
«силе низости карамазовской», которая столь парадоксальным

98
Радость и счастье у Достоевского
образом получает свое оправдание. Возможность созерцать сразу
«две бездны» можно расценить как губительную, но так же и как
спасительную.
Феномен обретения счастья через страдание уже неоднократно встречался нам на протяжении всего творчества Достоевского,
особенно в УиО и ПН. Однако случай Мити действительно сложен и крайне своеобразен. Если герои УиО мучали себя и других
нарочито, рассчитывая испытать тем большее счастье «по контрасту», а Раскольников страдал заслуженно (хоть и поневоле) и на
каторге стал открыт для счастья лишь по искуплении вины, то
Дмитрий никогда не порывает с радостью, а переживания мучений и радости у него неразрывно спаяны: радость входит в стра-
дание как его составная часть, разрешает его гармоническим аккордом. Это похоже на народную тягу к страданию, исповедуемую Марией Лебядкиной, но все-таки не тождественно ей. Если
для Хромоножки страдание и радость нераздельно слиты и неотделимы, то для Мити они вихреобразно сменяют друг друга, наподобие американских горок, с переживанием «верха» внизу и
наоборот. В самой пропасти падения Митя всегда «начинал гимн»
Богу и красоте (14; 99), и это не подпольное наслаждение низо-
стью, и даже не «самораспятие» Мармеладова, а спасительное
ощущение своей причастности к «пиру и хору» жизни:
Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той
ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое вре-
мя вслед за чортом, но я все-таки и Твой сын, Господи, и люблю Тебя, и
ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть (14; 99).
Впервые у Достоевского радость прямо объявляется онтологической основой мира и бытия каждого существа.
Именно Мите доверил Достоевский чтение и толкование
«Оды к радости». Червь, вкушающий любовь хотя бы на уровне
животного сладострастия, тоже включен у Шиллера во всеобъемлющий круг природного «пира и хора» жизни — и для Дмитрия
это момент если не оправдания себя, то надежды на него. Второй
раз в романе Дмитрий вспоминает оду Шиллера, когда почти ра-
достно решается на самоубийство, «благословляя Бога и его творение» (14; 366) («День моей радости помяну в последнюю ночь
мою!..» — 14; 376). Тут же ему даруется счастье женской любви,
после неслыханных мучений и в преддверии новых: отдаться внезапному счастью мешает немедленный арест.
Уснув после первого допроса, он видит в богоданном сне не
Золотой век, как прочие герои позднего творчества, но мрачную

Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
99
картину погорелой деревни зимой, с голодными плачущими детьми («…почему они не обнимаются, не целуются, почему не поют
песен радостных, почему они почернели так от черной беды, почему не накормят дитё?» — 14; 456).
Таким образом, сон Мити — символическое выражение страдания как такового — понимается как призыв к кресту. Хотя
внешне Дмитрий скорее принуждается к страданию по суду, как
Раскольников, но он призван Достоевским пойти страдать безвинно и сознательно, как Миколка, иначе в его жертве не будет
«великой мысли». Оба упомянутых персонажа — герои из народа.
Интересно, что накануне, в «мытарствах» в поисках денег, Митя
соприкоснулся со злом в народе: претерпевал обиды от Горсткина
и Парамонова, олицетворяющих пьянство и стяжание. Наконец,
уже на пути в Мокрое он беседует с ямщиком Андреем и просит у
него прощения. Ввиду этих столкновений и встреч проясняется
смысл сна: грядущее страдание на каторге означает для Мити
приобщение к русскому народу через горе
, с которым последний,
кажется, сроднился органично и вечно.
Разница с Миколкой, тем не менее, состоит в том, что Митя
идет на страдание, воспев гимн радости (так же, как он ранее
планировал радостное самоубийство). Митя и во сне испытывает
если не радость, то умиление и просыпается «с каким-то новым,
словно радостью озаренным лицом» (14; 457), что сближает даже
его больше с Хромоножкой. Это все-таки переживание рая, но
апофатически, через муку. Отметим и еще важный момент: горе
народа кажется Мите страшной аномалией: «почему не поют пе-
сен радостных? И готов сделать «что-то такое <...> чтоб не было
вовсе слез от сей минуты ни у кого <...> со все безудержем карамазовским» (14; 457). И вот, предчувствуя обвинительный приговор, Дмитрий решает пойти на каторгу безвинно — искупительной жертвой «за всех». И «воспевает» в решимости, будто в продолжение оды Шиллера, свой «радостный гимн-молитву» — иначе трудно назвать его вдохновенную тираду, где лексема радость
повторяется четырехкратно:
О, да, мы будем в цепях, и не будет воли, но тогда, в великом горе
нашем, мы вновь воскреснем в радость, без которой человеку жить
невозможно, а Богу быть, ибо Бог дает радость, это Его привиле-
гия, великая... <...> Врет Ракитин: если Бога с земли изгонят, мы под
землей Его сретим! Каторжному без Бога быть невозможно, невоз-
можнее даже, чем не каторжному! И тогда мы, подземные человеки,

100
Радость и счастье у Достоевского
запоем из недр земли трагический гимн Богу, у Которого радость!
Да здравствует Бог и Его радость! Люблю Его! (15; 31)
.
119
Формулировка: радость — «у Бога» перекликается с началом
Евангелия от Иоанна: «Слово было у Бога» (Ин. 1: 1), а выражение «Бог дает радость» ассоциативно отсылает к БогуЖизнедателю. Таким образом, радость, наравне с любовью, заявляется атрибутом Бога Любая радость от Него. Любая радость —
богопознание, сродни молитве.
, как и все идеологи-атеисты у Достоевского, ни разу не
Иван
изображен на страницах романа радостным, лишен он и счастья в
любви.
120
И его фраза на суде про Митю: «Он гимн запел, это потому, что ему легко! <...> а я за две секунды радости отдал бы
квадриллион квадриллионов» (15, 117–118) может пониматься не
только как издевательская, но и как трагическая.
При этом, как и всем Карамазовым, ему свойственна страст-
ная до исступления любовь к жизни
121
, но он считает ее «неприличной» и задумывает к тридцати годами свести счеты с жизнью,
что позволяет поставить его в один ряд бунтующими против Бога
самоубийцами, такими как Ипполит или «логический самоубийца» из главы «Приговор» (Дневник писателя за 1876 г.). Показательно, что все они, упорствуя в своем неверии, все равно не могут помыслить истинного счастья иначе как в рамках любовного и
радостного единения людей. Логический Самоубийца прямо заявляет, что «может быть счастлив не иначе, как в гармонии цело-
го» (23; 148). О том, что эта гармония возможна, реальна и необ-
ходима, он заключает по укорененности стремления к ней не
119
В «Преступлении и наказании» в схожем сотериологическом монологе
Мармеладова указывалось иное решение: он мог быть спасенным из низости
только милосердием Божием, но, по вере Мармеладова, его Бог должен простить
за его великое смирение, то есть в конечном итоге за страдание: «“Потому их
приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не
считал себя достойным сего...” И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и
заплачем... и всё поймем!» (6; 21).
120
Еще более непричастен радости бесчувственный до морального уродства
Смердяков.
121
Его признание Алеше: «…дороги мне клейкие, распускающиеся весной
листочки, дорого голубое небо, дорог иной человек, которого иной раз, поверишь
ли, не знаешь за что и любишь, дорог иной подвиг человеческий...» (14; 210) —прямо
перекликается с призывом Мышкина любить жизнь: «Посмотрите на ребенка,
посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в
глаза, которые на вас смотрят и вас любят... » (8; 459).
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
