Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

О счастье и радости в мире Достоевского

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Проблематика творчества 1845–1865 годов
51
дение игрой — столь же извращенным, как наслаждение послед­него собственным унижением.
Таким образом, в «Игроке» Достоевский разрабатывает и ум­ножает варианты парадоксальных и «противоестественных» со­стояний счастья.
III. Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
«Преступление и наказание»: завершение «петербургской» тематики
«Пятикнижие» отличается от более ранних произведений от­четливо выраженной христианской проблематикой, что придает по-прежнему искомому идеалу счастья религиозный характер и требует если не его торжества, то хотя бы зримого воплощения. И действительно, в первом из романов «пятикнижия» — «Престу­плении и наказании» — герои в финале обретают бесконечное счастье во взаимной любви, одновременно с приходом Расколь­никова к Богу. Однако сам роман — наиболее «мрачный» — не только в «пятикнижии», но и во всем творчестве писателя (0,495 в таблице 3). воупотребления лексем страдания и скорби,
65
ПН характеризуется абсолютным максимумом сло-
66
а также повышен-
65
Интересно, что одновременно с ПН пишется «Игрок» с положительным ба­лансом лексем радости/горя (1,254), при том что у героев обоих романов внешне совпадает даже цель — приобрести «разом весь капитал»).
66
Скорбь в ПН приобретает коммуникативную функцию, ибо облегчает геро­ям путь друг к другу (что крайне специфично, поскольку скорбь обыкновенно переживается в одиночестве; кроме того, во всех предыдущих текстах общение провоцировало героев на восторг). Так начинается разговор Мармеладова с Рас­кольниковым: «Молодой человек, — <...> в лице вашем я читаю как бы некую скорбь. Как вошли, я прочел ее, а потому тотчас же и обратился к вам» (6; 15). Взгляд Дуни на Раскольникова при их последней встрече «изображал ужас и неутолимую скорбь» (6; 398). Соня когда Раскольников идет с повинной, сопро­вождает «всё его скорбное шествие» (6; 406). Уже на каторге «случалось, что она трепетала его и уходила в глубокой скорби» (6; 421). И наконец, перед само­убийством Свидригайлов начинает разговор с пожарным, на лице которого «виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени» (6; 394). Из других ключевых контекстов хочется отметить «у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой» (6; 369), по ощущению Свидригайлова, и то, что у девочки-утопленницы из его же сна улыбка на бледных губах <...> была полна
52
Радость и счастье у Достоевского
ными значениями мучения и отчаяния (максимум для «пятикни­жия»). Словоупотребление лексем отрицательного спектра отли­чается иногда утрированной плотностью.
67
В подготовительных материалах к ПН делается известная за­пись (от 2 янв. 1866 г.), в которой идея обретения счастья через страдание приобретает философскую завершенность:
ПРАВОСЛАВНОЕ ВОЗЗРЕНИЕ, В ЧЕМ ЕСТЬ ПРАВОСЛАВИЕ
Нет счастья в комфорте, покупается счастье страданием. Таков за-
кон нашей планеты, но это непосредственное сознание, чувствуемое
житейским процессом, — есть такая великая радость, за которую
можно заплатить годами страдания. Человек не родится для счастья.
Человек заслуживает свое счастье и всегда страданием (7; 154–155).
Эта формулировка заслуживает самого внимательного рас­смотрения, ввиду наличия в ней обоих интересующих нас лексем: счастья и радости, вторая из которых впервые наделяется эпите­том «великая».
68
Как и всегда у Достоевского (см. с. 20), счастье — программа всей жизни, а радость — «непосредственное созна­ние», актуализированное в настоящем. Однако в данном контек­сте «непосредственное сознание» радости растягивается на весь «житейский процесс», значит, «великая радость» вбирает в себя «годы страданий», сопереживается вместе со страданиями и бла­годаря им. При правильном понимании того, что есть счастье, любая жизнь, даже каторжная, есть радость. «Живая жизнь» не­избежно состоит из страданий и все равно с высшей точки зрения является беспрерывной радостью. (Эта теза фактически совпадает с итоговой формулой Пьера из «Войны и мира»: «Пока есть жизнь, есть и счастье»). Таким образом, теперь страдания прини­маются и оправдываются, ибо радость равна счастью страданья.
какой-то недетской, беспредельной скорби и великой жалобы» (6; 391). Таким образом, в искаженном грехом и страданием мире «Преступления и наказания» скорбь — печать человечности.
67
«Оставь меня, — вскричал он вдруг в судорожной тоске, — оставь меня! /
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову. — Экое страдание! — вырвался мучительный вопль у Сони. — Ну, что теперь делать, говори! — спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее» (6; 322).
68
«Радость» и «великое торжество» крепят голос Сони в момент чтения о чуде воскрешения Лазаря. С данного контекста начинается углубление и развитие мотива радости в «пятикнижии». Однако в большинстве идейно значимых кон­текстов ПН (в том числе в финале) лексемы радости и счастья остаются сино­нимичными, с преобладанием последней.
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
53
Как мы помним, «выстрадать» (заслужить страданиями) свое счастье отчаянно пытались еще герои УиО. Но из их усилий ниче­го не выходило вследствие «неподходящей» природы их мучений: в случае социальных лишений (как в БЛ) страдания были неотме­нимы и бессмысленны, а если они порождались мелодрамой, ут­рированной самими героями, то были надуманными,
69
соответст­венно, и счастье, «выстраданное» подобными треволнениями, оказывалось столь же условным (за исключением финала изна­чально водевильного «Села Степанчикова»).
И вот в ПН Достоевский идет парадоксальным путем: он эк­зистенциально углубляет несчастье, чтобы затем сублимировать его до истинного же счастья (отсюда преобладание в ПН лексем страдания, отчаяния, скорби, манифестирующих трагизм пере- живаний). Достоевский отбрасывает традиционные для беллетри­стики мотивации бедности и любовной страсти. Совершается пре- ступление, грозящее душе Раскольникова гибелью и распадом, и причиной его явлены не развращенность или произвол героя, но мировоззренческий кризис эпохи и вековечная борьба дьявола с Богом «в сердцах людей». (Также катастрофа Мармеладова, внешне имеющая социальную подоплеку, в итоге сводится к нравственной и антропологической проблематике).
Сюжет «принятия страдания» воспроизводится в ПН много­кратно, и героями самых разных убеждений: если для верующего Миколки-красильщика это — подвиг покаяния, то для бунтующе­го Раскольникова — цена самоутверждения над миром и условие осуществления идеи: «…сломать, что надо, раз навсегда, да толь­ко: и страдание взять на себя!» (6; 253). «Страдание и боль все- гда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Ис­тинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете ве- ликую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво» (6; 203). По- следняя цитата, однако, показывает, что принятие страдания ради «себя» приводит не к счастью, но лишь к «величию» (то же бремя вечного страдания берет на себя Великий инквизитор
69
Это признает Наташа в финале: «“Ваня, ведь это был сон! <...> — все, за весь этот год. Ваня, зачем я разрушила твое счастье?” И в глазах ее я прочел: “Мы бы могли быть навеки счастливы вместе!”» (3; 442).
70
В подготовительных материалах к ПН есть примечательный набросок: «NB. —
В чем же счастье-то, — сказала Соня. — Счастье есть власть, — сказал он» (7; 203). Характерно, что в окончательном тексте Раскольников последнюю фразу не произносит, а вместо этого говорит о «великой грусти», то есть оказывается вы­ше образа мыслей Наполеона.
70
). От сча-
54
Радость и счастье у Достоевского
стья же герой стоически отказывается навсегда, признав его экзи­стенциально невозможным. Оно вновь открывается для него лишь в силу иного, искупительного страдания на каторге.
Обретение истинного счастья через страдание в «Преступле­нии и наказании» в итоге состоялось, но данный опыт, предпола­гающий прохождение души через смертный грех и опасность окончательной гибели, явно не являлся панацеей и не мог быть пред­ложен как универсальный. Требовалось найти более «легальный» и надежный путь обретения истины и воссоединения с миром.
Параллельно отмеченным процессам, в «Преступлении и на­казании» задействован полный спектр мотивов, разработанных ранее: невозможность или болезнетворность счастья в Петербурге (чудо «воскресения» героя в финале знаменательно перенесено в сибирские степи); подпольная «злорадство обиды» у Раскольни­кова (по отношению к Лужину); разрушенный сентиментальный идеал семейного счастья (в исповеди Мармеладова); «детский» (хоть и «пьяный») восторг Разумихина, покаянное наслаждение собственным позором у Мармеладова, извращенное наслаждение виртуальным» развратом у Свидригайлова или мучительством у извозчика Миколки.
В целом ПН развивает проблематику раннего творчества — достижение счастья через страдания — в некотором смысле поды­тоживая ее и поднимая на религиозно-философский уровень. В рома­не утверждается если не благо, то спасительность и возвышающее величие страдания (именно этот пафос выражен в поцелуе ноги Соне).
Однако с романа «Идиот
» начинается поиск новых концеп-
тов. счастья, зиждящихся и на принципиально других основаниях.
«Идиот». Счастье через жертву
До 1869 г. в творчестве Достоевского идеал счастья неизмен­но ассоциировался с женской любовью, (при этом причины горя и страдания были значительно разнообразней
71
). Напротив, роман
«Идиот», хотя и посвящен преимущественно любовной тематике, выдвигает принципиально новые концепты счастья. Впервые в творчестве Достоевского герои-идеологи данного романа заявля-
71
Исключение «Игрока» на самом деле подтверждает правило: наслаждение выигрышем у Алексея лишь на краткий миг перерастает любовную страсть, рас­платой за что становится потеря Полины и счастья навсегда. Даже в ПН, с его преимущественно религиозно-этической проблематикой, в финале счастье обре­тается Раскольниковым именно в любви к Соне.
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
55
ют о созидании всеобщего счастья как о своей сверхцели: прежде всего, это Мышкин, но также и Ипполит, признающийся: «Я хо­тел жить для счастья всех людей, для открытия и для возвещения истины...» (8; 247). Постоянные разговоры о счастья в конечном итоге выравнивают баланс лексем положительного и отрицатель­ного спектра, невзирая на драматизм и трагический финал романа.
Концепт счастья раскрывается в «Идиоте» на новом, религи­озном уровне и, развертываясь, распадается на несколько состав­ляющих. Отчетливо выделяются два главных аспекта:
— счастье в спасающей мир красоте (соотносящаяся с На­стасьей Филипповной, Аглаей, Христом);
— счастье как рай (на секунду в ауре перед припадком Мыш­кина и как «земной рай», природный «пир и хор» жизни).
При внешнем различии, они тесно переплетены между собой и оба были намечены в образе Катерины из «Хозяйки» (как мы старались показать выше при разборе данной повести. О генезисе образов Катерины и Настасьи Филипповны см. также в статье «Достоевский и Шиллер»: с. 134).
Еще в экспозиции романа князь рассказывает Епанчиным, что в Швейцарии он «не был влюблен», но «был счастлив иначе» (8; 57): «Я, впрочем, почти всё время был очень счастлив. — Счастлив! Вы умеете быть счастливым? — вскричала Аглая» (8; 50).
Исподволь выясняется, что заветная мечта Мышкина — уст­роение «рая на земле» через всеобщую любовь и всепрощение. В швейцарской деревне ему почти удалось воплотить данный идеал, что было обусловлено двумя причинами. Во-первых, князь оказывается среди детей — чистых душ, еще не искаженных гре­хом, горем и гордостью. Во-вторых, любовному единению детей и Мышкина послужило поводом трагическое переживание — жа­лость к «блуднице» Мари. Мышкин своею проповедью
72
превра­щает детей из преследователей «несчастной» в ее заступников и помогает раскрыться их ангельской природе, преображающей за­тем своим светом и весь окружающий мир. Благодаря этому Ма­ри, сломленная ударами судьбы и угасающая от чахотки, «умира­ет почти счастливая» — прощенная и окруженная всеобщей лю-
72
«Я им рассказал, какая Мари несчастная <...> Они очень любопытно слу-
шали и скоро стали жалеть Мари. <...> Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали. Они говорили, что Мари расплака­лась и что они теперь ее очень любят. Скоро и все стали любить ее, а вместе с
тем и меня вдруг стали любить» (8; 61).
56
Радость и счастье у Достоевского
бовью (как ранее и Нелли Валковская из УиО). Тем самым ее смерть становится необходимым условием как для ее предсмерт­ного блаженства, так одновременно и для радостного единения д
етей (Нелли тоже
жертвует
собой ради счастья Ихменевых).
Так складывается новая идеологема счастья у Достоевского: для осуществления всеобщего счастья на земле необходимо чье­то страдание и жертвенная смерть (в подобие Христовой), и стать таковой жертвой может как праведник, так и грешник. Более того, для самого грешника самопожертвование может быть единствен­ным путем прощения и обретения райского блаженства, то есть единения со всеми в радости любви. Именно таков для Достоев­ского смысл евангельской притчи о зерне, взятой им в эпиграф к БК. Её символический смысл воплощается как в центральном сю­жете романа, так и в нескольких побочных: 1) в обращении к Богу перед смертью брата Зосимы Маркела; 2) в объединении Алешей школьников вокруг умирающего Илюши Снегирева; 3) в публич­ном покаянии в убийстве Михаила («таинственного гостя» Зоси­мы), после которого он вскорости умирает, но его «сердце как в раю веселится» (14; 283).
В любом случае, полнота и истинность счастья отныне возможны при условии не только его бесконечности, но и всеобщности, и для его достижения требуется не просто личное страдание, но жертва.
Ввиду своей провокационности, ни в «Идиоте», ни далее в БК данная идеологема прямо не декларируется, лишь имплицитно отражаясь в сюжетных структурах поздних романов, в силу чего приобретает мифологический характер. Внешний, общеочевид­ный смысл швейцарской истории — незамутненно христианский, с евангельскими аллюзиями (Христос и блудница, Христос и де­ти). Утверждается невозможность быть счастливым одному, но только в кругу всеобщего счастья.
Однако в Петербурге швейцарский идеал оказывается нево­плотим: и Мышкин, и Рогожин, и Настасья Филипповна пытаются пожертвовать собой ради счастья остальных, но в итоге гибнут и жертва, и «спасаемые» (что было бы неизбежно и при всех иных гипотетических сценариях развития событий финала).
Объяснение этому, на наш взгляд, коренится в актуализации своеобразно переосмысленного идейно-художественного мате- риала «Хозяйки». В «Идиоте» фактически воспроизводится фан­тастический любовный треугольник повести: идеолог-мечтатель (Ордынов/Мышкин) — героиня «всевластной» красоты (Катери­на/Настасья Филипповна) — ее властитель-убийца, одержимый к
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
57
ней мрачной страстью (Мурин/Рогожин).73Помимо мистической поэтики «Хозяйки», в романе присутствует и мотив «священной болезни» — эпилепсии. Воздействие красоты Настасьи Филип­повны на Мышкина и Рогожина столь же необъяснимо и подав­ляюще, как и Катерины на Ордынова.
Красоте Настасьи Филипповны придается философская сверхзначимость
74
— способность «мир перевернуть». Таким об­разом, с ней увязывается не только личное счастье ее возможного избранника, но устроение новой реальности для человечества — при этом неизвестно, спасительной или губительной («кабы добра
—
все бы было спасено» — 8; 32). Таким образом, по мнению Мышки­на, у ней есть чудесная возможность созидания «рая на земле».
Но в «Хозяйке» захваченность души красотой переживалась Ордыновым как бесконечное счастье, пусть и неразрывно сопря­женное с болью и страданием. В «Идиоте» же не только сама На­стасья Филипповна — глубоко и непоправимо несчастна
75
(здесь они с Катериной тождественны), но и, более того, она делает не­счастными всех, кто соприкасается с ней. Сила красоты, помно­женная на неизбывную стихию страдания, оказывается разруши­тельной как для героев, так и для нее самой. Говорить о полной трансформации идеала красоты было бы все-таки неверным (оза­рение и потрясение души красотой — все равно счастье, хотя бы в силу предельной интенсификации жизни и чувств), но баланс ра­дости и боли в этом переживании резко сдвигается в сторону по­следней. Настасья Филипповна ассоциируется с Мари (а в контек­сте творчества — с Неточкой Незвановой
76
), которые, подобно
героям БЛ, прямо воплощают собой страдание, уже не связанное с
73
См. об этом: Криницын А. Б. «Кошмар петебургский» // Сюжетология Ф. М. Дос-
тоевского. М.: МАКС Пресс, 2017. С. 161-192.
74
Мы не будем здесь рассуждать о природе и понимании красоты у Достоев­ского, иначе бы пришлось сильно расширить рамки выбранной нами проблема­тики. См. на эту тему: Зеньковский В.В. Проблема красоты в миросозерцании Достоевского // Универсум Достоевского. Антология. — Спб.: Изд–во Русской христианской гуманитарной академии, 2021. С. 740–753.
75
Даже при взгляде на ее портрет сразу Мышкин сразу читает на ее лице страдание: «Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а?» (8; 31); «В этом лице… страдания много…» (8; 69).
76
См. стр. 41 данной статьи. Стоит отметить, что в сильнейшей степени стра-
данием наделяются Достоевским именно женские образы, и в этот ряд можно также добавить Соню и Катерину Ивановну Мармеладову. Последняя — тоже свое­образное воплощение страдания и так же разрушается им, как и Настасья Филипповна.
58
Радость и счастье у Достоевского
идеей красоты. «В этом лице... страдания много...» — первое оп­ределение, которое дает ей Мышкин (8; 69).
Если Раскольникова страдание ведет к спасению через любовь к Соне (хотя могло бы привести и к гибели, как Свидригайлова), то Настасью Филипповну страдание углубляет, даже возвышает, но уже не спасает, даже несмотря на состоявшуюся и взаимную любовь с Мышкиным,
77
ибо в упоении своей обидой и из-за неве­рия в мир героиня отвергает князя в конце первой части). Спасет ли мир такая красота? Её спасительная сила оказывается подав­лена, уничтожена губительной стихией страдания, лишенного на сей раз каких-либо положительных христианских коннотаций. Роковым оказывается сочетание страдания и гордости (как и в случае Катерины Ивановны Мармеладовой).
Начиная со второй части романа образ Настасьи Филипповны окончательно связывается с болью, отчаянием и ужасом. Особен­но знаменателен сон князя перед встречей с ней:
Ему приснилось очень много снов, и всё тревожных <...> Наконец
пришла к нему женщина; он знал ее, знал до страдания; он всегда
мог назвать ее и указать, — но странно, — у ней было теперь как
будто совсем не такое лицо, какое он всегда знал, и ему мучитель-
но не хотелось признать ее за ту женщину. В этом лице было столь-
ко раскаяния и ужасу, что казалось — это была страшная преступ-
ница и только что сделала ужасное преступление. Слеза дрожала на
ее бледной щеке; она поманила его рукой и приложила палец к
губам, как бы предупреждая его идти за ней тише.
замерло; он ни за что, ни за что не хотел признать ее за преступни-
цу; но он чувствовал, что тотчас же произойдет что-то ужасное, на
всю его жизнь (8; 352).
78
Сердце его
Здесь героиня представлена «преступницей» не только вследствие своего «падения», но и будто виновная в убийстве, подобно Катерине.
Красоту, осиянную добром и невинностью, Настасья Филип­повна видит в Аглае, возвеличивая ее в «невозможных» письмах
77
Показательно, что Настасья Филипповна так же, как и Раскольников, осоз­нает себя преступницей и встает на колени перед героем, который олицетворяет для нее христианский идеал (как и Раскольников встает перед Соней). Разница, однако, в том, что Соня для Раскольникова — предел человеческого страдания, а в случае Настасьи Филипповны, наоборот, на колени встает страдающий. Но в любом случае — в этих парах страдающие оба.
78
Похожим жестом велит идти за собой Мышкину Рогожин после убийства
самой Настасьи Филипповны.
Романы «пятикнижия»: поиски религиозного идеала
59
почти до христоподобия.79Важно сравнение Аглаи со «светом», что утверждает ассоциацию с «солярным» образом Катерины. Именно такая красота, сохраняющая извечную власть над людьми и просветленная до божественности, должна, по ее чаяниям, «спасти мир». Поклоняясь Аглае как свету, чистоте и совершенству, На­стасья Филипповна неожиданно рассказывает о «выдуманной» ею картине — Христа в пустыне, задумавшегося с «грустным лицом» и «забывшего» руку на главе сидящего у Его ног ребенка. Символиче­ски эта картина знаменует брачный союз Аглаи и князя, в более широком смысле — единение Бога с человечеством как божест­венной любви и детской невинности, таинственно скрепленный красотой (князя можно было бы уподобить Христу, а Аглаю — ребенку, но на самом деле оба они наделены детскостью, невин­ностью и христоподобием: князь — на протяжении всего романа, Аглая — в контексте данных писем. «Вы и он для меня одно» (8; 379) — прямо пишет Настасья Филипповна). Очевидно, этот сакральный «сверхпоступок»
80
и означал бы мистерию преобра­жения и «спасения» мира. Если спроецировать мифологему «Идиота» на ее источник в лице «Хозяйки», то атрибуты образа Катерины как «солнца» и источника счастья частично переходят к
79
Подобное превознесение Аглаи усматривается в следующих словах: «…я не
рассудком дошла до того, что вы совершенство; я просто уверовала. Но во мне есть и грех пред вами: я вас люблю. Совершенство нельзя ведь любить; на со­вершенство можно только смотреть как на совершенство, не так ли? <...> Если бы было можно, я бы целовала следы ваших ног. <...> Он о вас как о “свете” вспоминал; <...> В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда од­ного себя. Но это нам невозможно, а вы другое дело: как могли бы вы не любить хоть кого-нибудь, когда вы ни с кем себя не можете сравнивать и когда вы выше всякой обиды, выше всякого личного негодования? Вы одни можете любить без эгоизма…» (8; 379). Сравним эти строки с именованиями Христа Достоевским в письме Н.Д. Фонвизиной: «…верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивой любовью говорю себе, что и не может быть» (28 I; 176). Ср. из записи «Маша лежит на столе…»: «Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог» — 20; 172). Таким образом, Настасья Фи­липповна уверовала в Аглаю как в совершенство и верит, что она одна в мире может «любить без эгоизма». Далее следует пассаж, что, после встречи с Аглаей на прогулке, Настасья Филипповна дома выдумала картину с изображением Христа.
80
Сверхпоступок — введенное мной понятие, обозначающее эксцентрический поступок (зачастую преступление), которым герой-идеолог утверждает в мире свою идею и которому придает символический и сакральный смысл. См.: Криницын А. Б. Сюжетология Ф. М. Достоевского… С. 324–329.
60
Радость и счастье у Достоевского
Аглае,81хотя бы только в воображении Настасьи Филипповны. Именно поэтому Мышкин видит в этих письмах «безумную меч­ту». «Да, конечно, это был сон, кошмар и безумие; но тут же заключа­лось и что-то такое, что было мучительно-действительное и страдаль­чески-справедливое, что оправдывало и сон, и кошмар, и безумие»
(8; 378). В черновиках эти письма названы «золотыми снами».
82
Таким образом, Настасья Филипповна препоручает Аглае вместе с Мышкиным свою сокровенную миссию, сама «отказыва­ясь от мира» и готовясь скрепить этот союз самозакланием
83
(ее
фамилия Барашкова не случайно отсылает к жертвенному агнцу).
Этому «фантастическому», псевдо-сакральному проекту не суждено состояться. «Рыцарь бедный» сражен загадкой красоты, и если его «виденье, непостижное уму», и не полностью тождест­венно земной Настасье Филипповне, то во всяком случае ее «кра­сота страданья» сильнее «красоты невинности» Аглаи, независи­мо (и даже помимо) воли самой «страдалицы». Фатальный исход «сцены четырех» (Ч. 4. VIII) задан уже в многозначительном по­лилоге Мышкина, Настасьи Филипповны и Рогожина при их тай­ной встрече в парке (Ч. 3. Х):
—Ты счастлив? Счастлив? — спрашивала она. — Мне только од-
но слово скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? <...>
— Ну, прощай, — сказал Рогожин, — А что, брат, — прибавил он,
быстро обернувшись, — что ж ты ей в ответ ничего не сказал? «Ты-
то счастлив или нет?» — Нет, нет, нет! — воскликнул князь с бес-
предельною скорбью. — Еще бы сказал «да!» — злобно рассмеялся
Рогожин и пошел не оглядываясь (8; 382).
81
Так, по возвращении с дачи Епанчиных Вера Лебедева обращает внимание
на счастливые глаза князя: «А у вас такие славные глаза в эту минуту... счастливые. —Неужто счастливые? — с живостью спросил князь и радостно рассмеялся. (8; 366)
82
«А в золотых снах — психологическая) странность: непременное желание,
чтоб Князь женился на Аглае» (9; 244).
83
По словам Аглаи: «Она... вы думаете, она в самом деле замуж за Рогожина выйдет, как она пишет здесь в письмах? Она убьет себя на другой день, только что мы обвенчаемся!» (8; 363). То же косвенно подтверждает в своих письмах и Настасья Филипповна, которая предчувствует свою смерть и готова к ней: «Я слышала, что ваша сестра, Аделаида, сказала тогда про мой портрет, что с такою красотой можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира <...> я уже почти не существую и знаю это; Бог знает, что вместо меня живет во мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые постоянно на меня смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной» (8; 380).