Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

О счастье и радости в мире Достоевского

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Бунтарство
Но именно потому, что государство должно быть организацией, ко-
торая образуется сама по себe и сама для себя, именно поэтому оно
может стать дeйствительным лишь поскольку части разовьются до
идеи цeлого. Так как государство служит представителем чистой и
объективной человeчности в сердцах своих граждан, то государство
должно относиться к своим гражданам так, как они сами к себe от-
носятся, и может уважать лишь в той мeрe их субъективную
человeчность, в какой она объективно облагородилась [IV; 297–298].
191
Это очень близко к статье Ивана Карамазова о грядущем пе­рерастании государства в церковь, ибо проектируемое им общест­венное объединение представляет собой именно свободный ду­ховно-нравственный союз (только с основанием не на красоте, как у Шиллера, но во Христе). Несомненно, что наряду с Гоголем и славянофилами, раннее юношеское увлечение Шиллером отрази­лась в этой социальной утопии (тем более с учетом важнейшей роли шиллеровских мотивов для «Братьях Карамазовых» в целом для образа Ивана в частности).
«Возвышенный» бунт Ипполита: свобода перед лицом природы
Несколько раз получал воплощение в творчестве Достоевско­го знаменитый монолог Карла Моора о разладе божественной гармонии в душе человека:
Шварц Как величественно заходит солнце!
Моор (погруженный в созерцание). Так умирает герой. Божественно!
— Да, друзья мои, мир прекрасен! ... а я так гадок в этом чудесном
мире, а я чудовище на этой прекрасной земле! <...> Моя невин-
ность! Моя невинность! Взгляните, все выходит греться под мир-
ными лучами весеннего солнца: зачем я один высасываю муки ада
из радостей неба? Все дышит счастием, все так братски связано ду-
хом мира. Целый свет — одно семейство; но Отец его — не мой
Отец. Я один отчужденный, я один изгнанный из среды праведных;
нет для меня сладкого имени сына; нет для меня тающих взоров
любви; нет, нет для меня жарких объятий друга. (С ужасом пода-
ется назад). Окруженный убийцами — шипящими змеями, прико-
ванный к пороку железною цепью, я по шаткой жерди греха иду
чрез пропасть погибели. Среди цветов счастливого мира — я горь-
ко-вопиющий Аббадона! [I; 228].
192
Достоевский и Шиллер
Наиболее прямое воспроизведение этого монолога у Достоев­ского — злая пародия на него в «Селе Степанчикове» в исполне­нии Фомы Опискина, изгнанного из усадьбы:
Где, где она, моя невинность?... где золотые дни мои? Где ты, мое
золотое детство, когда я, невинный и прекрасный, бегал по полям за
весенней бабочкой? Где, где это время? Воротите... мою невин-
ность, воротите ее! <...> Где я? ... кто кругом меня? Это буйволы и
быки, устремившие на меня рога свои. Жизнь, что же ты такое? Живи,
живи, будь обесчещен, опозорен, умален, избит, и когда засыплют
песком твою могилу, тогда только опомнятся, и бедные кости твои
раздавят монументом! (3; 145–146).
Здесь, однако, Достоевский, по своему обыкновению, насме­хается «для виду» над одним из наиболее запавших ему в душу текстов, ключевым для понимания всех идей героев «пятикни­жия» — переживанием богооставленности в виду красоты и ликова­ния вселенной, восхваляющей своей жизнью Творца.
Главный лейтмотив фрагмента — образ заходящего солнца — многократно встречается в драмах и поэзии Шиллера, и почти не­изменно имеет религиозный смысл. Так, в одном из первых шил­леровских стихотворений «Вечер» («Der Abend» 1776) востор-
,
женное описание заката предваряется одической хвалой Творцу и переживанием рая:
Laß die Begeisterung die kühnen Flügel schwingen, Zu dir, zu dir, des hohen Fluges Ziel. Mich über Sphären, himmelan, gehoben, Getragen sein vom herrlichen Gefühl,
nd und des Abends Schöpfer loben,
Den Abe Durchströmt vom paradisischen Gefühl. <...> Ha! wie die müden
Das wallende Gewölk bemalen…
[NA 1; 3].
Abschiedsstralen
Позволь воодушевлению л смелых крыльях К Тебе, Тебе, о цель высокого полета! Вознестись в небесные сферы, Унесенному восторгом, Вечер прославить и вечера Творца Захваченному райским чувством.
<...>
О, как усталые прощальные лучи Окрасили парящие облака…
(перевод мой — А. К.).
ететь на
Упоминание «ясного солнечного заката», возбуждающего «высшие предчувствия» [IV; 228] встречается и в «Философских письмах», предваряя «Теологию Юлиуса».
Образ заходящего солнца и его «косых лучей» становится в творчестве Достоевского сквозным символическим мотивом по­терянного рая. Это позволяет предположить, что закат на картине
Бунтарство
193
Клода Лоррена Достоевский интерпретировал уже осознанно в шиллеровском ключе.
14
В «необходимом объяснении» перед предполагаемым само­убийством Ипполит почти буквально повторяет отчаянные слова Карла, бросая вызов Богу, обрекшему его на страдания и смерть:
Для чего мне ваша природа, ваш павловский парк, ваши восходы и
закаты солнца, ваше голубое небо и ваши вседовольные лица, ко-
гда весь этот пир, которому нет конца, начал с того, что одного меня
счел за лишнего? Что мне во всей этой красоте, когда я каждую ми-
нуту, каждую секунду должен и принужден теперь знать, что вот
даже эта крошечная мушка, которая жужжит теперь около меня в
солнечном луче, и та даже во всем этом пире и хоре участница, ме-
сто знает свое, любит его и счастлива, а я один выкидыш… (8; 343).
В трактате «О возвышенном» Шиллер объясняет два своих важнейших понятия красоты и возвышенного на примере извеч­ного противостояния человека и природы. К природе возможно двоякое отношение: восхищение
ее бесконечной красотой и ужас от ее неодолимой силы, способной уничтожить все живое. Если человек находится с природой в состоянии гармонии, то он чувст­венно любуются ее красотой и по-детски пребывает в состоянии блаженства. Если же природа ставит пределы его существова­нию или разумению (своей непостижимостью или физической мощью), то человек чувствует перед ее лицом свое ничтожество, ибо сам, как природное существо, подвластен смерти.
«Известно, — рассуждает Шиллер, — что «природа, взятая в главнейших моментах, насмехается над всяким правилом, которое наш разсудок ей предписывает, что она в своем самовольном и свободном шествии с одинаковым невниманием попирает в прах создания мудрости и случая, что она охватывает в одном гибельном потоке важное и мелочное, благородное и пошлое, что она здесь оберегает муравейник, а там охватывает руками великана свое прекраснейшее создание, человека, и разбивает его…». «Всего можно избегнуть <...> кроме смерти. Но это единственное исключение, если оно является действительно таковым, в строгом значении слова, уничтожает всецело понятие человека» [IV; 360].
14
См. о косых лучах заката как о символе: Лосев А. Ф.
познав
ательное значение // Изв. АН СССР, 1972. Вып. 3. Т. ХХХI;
одном символе у Достоевского // Достоевский. М.: ГАХН, 1928. С. 163–198.
Диалектика символа
Д у р ы л и н С . Н.
и его
Об
194
Достоевский и Шиллер
Преодолеть последнее человек способен, лишь сохраняя пе­ред лицом неодолимого свою внутреннюю свободу и нравствен­ность. Тогда в его душе рождается возвышенное. Осознав внут­реннюю бесконечную свободу, человек возвышается над своей физической ничтожностью, побеждая мысленно законы природы, ощущает себя равным ей и, смело глядя на природу с этой новой позиции, не ужасается, а восхищается ее необозримым величием, уже не только на уровне чувства, но и духа:
Пока человек был лишь рабом фи
не нашел еще выхода из узкаго круга потребностей, пока он не
подозревал еще демонической свободы в своей груди,
необъятная природа могла ему напоминать лишь о границах
его силы представления, а природа — разрушительница — лишь
о его физическом бессилии; ему приходилось малодушно
сторониться первой и с ужасом отворачиваться от второй; но
как только свободное созерцание несколько отстранит от него
слепой натиск природных сил, как только он в потоке явлений
откроет нечто непреходящее в собственном своем существе,
окружающия его дикия природныя громады станут говорить его
сердцу на совершенно ином языке, и относительно великое вне
его явится зеркалом, в котором он будет созерцать безусловно
великое в самом себе. Без страха и с трепетным
наслаждением приблизится он теперь к этим пугалам своей
фантазии и нарочно приложит все силы этой способности к
изображению чувственно-бесконечнаго, для того чтобы, в случае
неуспеха этой попытки, с тем большей жизненностью ощутить
превосходство своих идей над тем, что может быть достигнуто
чувственностью. Созерцание безграничной дали и
необозримой высоты, обширный океан у его ног и еще более
обширный океан над ним — отторгнут дух человека от узкой
сферы действительности и удручающаго пленения физической
жизни. В простом величии природы он найдет более высокую
меру оценки и, окруженный великими образами природы, он
будет не в состоянии выносить мелкаго в мышлении» [IV; 369].
зической необходимости и
Таким образом, важнейший экзистенциальный конфликт че­ловеческого бытия Шиллер пытается решить не в категориях ве- ры, но в категориях красоты и возвышенного, прибегая не к рели­гии, но к смежным областям духа — философии и искусству, на манер древнегреческого стоицизма.
Когда в зрелом творчестве Достоевского, начиная с «Записок из подполья», появляется религиозная проблематика, то писатель
Бунтарство
195
начинает ход своих рассуждений апофатически, с шиллеровской постановки вопроса, вкладывая ее в уста своих героев-атеистов.
Мы помним, как в «Записках из подполья» Парадоксалист ис­пытывает бесконечное унижение и ярость от своего бессилия пе­ред законами природы», обрекающими его на смерть, однако так же яростно он отвергает шиллеровское, «возвышенное» с ней примирение, считая его уделом посредственности:
«Помилуйте, — закричат вам, — восставать нельзя: это дважды два
четыре! Природа вас не спрашивается; ей дела нет до ваших жела-
ний и до того, нравятся ль вам ее законы или не нравятся. Вы обяза-
ны принимать ее так, как она есть, а следственно, и все ее результа-
ты. Стена, значит, и есть стена... и т. д., и т. д.» Господи боже, да ка-
кое мне дело до законов природы и арифметики, когда мне почему-
нибудь эти законы и дважды два четыре не нравятся? Разумеется, я
не пробью такой стены лбом, если и в самом деле сил не будет про-
бить, но я и не примирюсь с ней потому только, что у меня камен-
ная стена и у меня сил не хватило (5; 105–106).
15
Парадоксалист вместо «возвышенного» избирает «снижен­ный» ответ слабосильного бунта, показывая всесильной природе язык (и видя в этом единственно возможное проявление свободы мысли и воли). Мы помним, что «Записки из подполья», наряду с «Униженными и оскорбленными» — пик периода отрицания Шиллера у Достоевского, после чего в «пятикнижии» начинается творческое переосмысление его идей, в парадигме религиозного мышления.
В романе «Идиот» осужденный на скорую смерть от чахотки Ипполит также осмысляет трагизм своего положения именно через соотнесение его с вечной гармонией бытия природы. При этом он необычайно остро ощущает ее красоту и величие. В Павловск к Мышкину Ипполит приезжает «для того, чтобы видеть деревья» (8; 246), ибо в Петербурге со своей кушетки он
15
См.: «Кстати: перед стеной такие господа, то есть непосредственные люди и деятели, искренно пасуют. <...> Стена имеет для них что-то успокоительное, нравственно-разрешающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистиче­ское... <...> Ну-с, такого-то вот непосредственного человека я и считаю настоя­щим, нормальным человеком, каким хотела его видеть сама нежная мать — природа, любезно зарождая его на земле. Я такому человеку до крайней желчи завидую. Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный чело­век и должен быть глуп, почему вы знаете? Может быть, это даже очень краси­во» (5; 103–104).
196
Достоевский и Шиллер
видит в окно только ставшую ненавистной стену соседнего дома. Как и в «Записках из подполья», образ стены олицетворяет всевластие природных законов осуждающих его на смерть. В своем последнем «необходимом объяснении» Ипполит повторяет рассуждения Шиллера о природе как о «темной, наглой и бес­смысленно-вечной силе», бессмысленно обрекающей к гибели все живое, не пощадившей в свое время даже Христа:
Тут невольно приходит понятие, что если так ужасна смерть и так сильны законы природы, то как же одолеть их? Как одолеть их, ко­гда не победил их теперь даже Тот, Который побеждал и природу при жизни своей, Которому она подчинялась, Который воскликнул: «Талифа куми», — и девица встала, «Лазарь, гряди вон», —и вы­шел умерший? Природа мерещится <...> в виде какого-то огромно­го, неумолимого и немого зверя или, вернее, гораздо вернее сказать, хоть и странно, — в виде какой-нибудь громадной машины новей­шего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное су­щество — такое существо, которое одно стоило всей природы и всех законов ее, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для одного только появления этого существа! (8; 339).
Таким образом, для Ипполита, как и для Шиллера, природа предстает в двух ипостасях: как красота восход солнца) и неодолимая смертоносная сила
(«павловские деревья»,
(тарантул), кото­рой он бросает вызов в шиллеровском понимании возвышенного. В черновиках к роману его мысль звучит совсем по-шиллеровски: «Есть гордость в бессилии. Есть страшное наслаждение, будучи ни­чтожным, противустать громадной силе» (9; 223).
Для человека как мыслящего существа возможны две интен­ции: либо покориться природе, слиться с ней в одно целое и при­нять власть ее законов, либо возвыситься над ней, вопреки своему земному естеству, утвердив себя в чистой духовности. Именно последний исход предлагает Шиллер, считая человека способным стать независимым от законов природы в беспредельности своей духовной свободы:
Может случиться, что рок завоюет все бастионы, на которых
человек думал основать свою безопасность, так что ему останется
только бегство в сферу священной свободы духа; бывают случаи,
когда нет другого средства к удовлетворению чувства самосохранения,
кроме желания спастись в эту сферу, когда нет другого средства
противостоять мощи природной, как опередить ее, уничтожив себя
Бунтарство
морально путем свободнаго отказа от всех чувственных интересов,
предупредив таким образом дело физической силы [IV; 366].
197
Отчаявшийся Ипполит следует в главном логике рассуждений Шиллера — стремится возвыситься над природой, но идет в по­рыве освобождения до конца и решает скорее покончить с собой, чтобы утвердить в последний момент, перед и без того неизбеж­ной смертью, свою духовную независимость. Но это не облегчает ему созерцания «великих образов природы», раз он отказывается от гармонии с ней:
И чего им хочется с их смешными «павловскими деревьями»? Ус­ладить последние часы моей жизни? Неужто им непонятно, что, чем более я забудусь, чем более отдамся этому последнему призраку жизни и любви, которым они хотят заслонить от меня мою Мейеро­ву стену и всё, что на ней так откровенно и простодушно написано, тем несчастнее они меня сделают? (8; 343).
Мышкин, являющийся своеобразным alter ego Ипполита, при-
знается, что испытывал те же чувства в Швейцарии, где природа,
мо в шиллеровском духе, поражала красотой и величием:
пря
Над ним на дереве пела птичка, и он стал глазами искать ее между листьями; вдруг птичка вспорхнула с дерева, и в ту же минуту ему почему-то припомнилась та «мушка» в «горячем солнечном лу- че», про которую Ипполит написал, что и «она знает свое место и в общем хоре участница, а он один только выкидыш» (8; 351–352).
Образы мушки в солнечном луче, певчей птицы и деревьев
Достоевский воспроизводит в «Идиоте» целых три раза не слу­чайно: они взяты также у Шиллера, из «Писем об эстетическом воспитании человека», где Шиллер живописует свободную игру природных сил, когда «… роскошная сила наслаждается бесцель­ным расходованием себя. Насекомое порхает, наслаждаясь
жизнью, в солнечном луче, и, конечно, в мелодичном пении птицы нам не слышится крик вожделения. Несомненно, в этих
движениях мы имеем свободу» [IV; 339].
16
Именно последняя делает
природу столь притягательной для человека.
Однако вечное ликование природы вызывает у бунтующего
против нее Ипполита не только восхищение, но и бесконечную
16
Похожий мотив встречается у Шиллера и в «Человеконенавистнике»: «По­корное вечным законам, [солнце] льет поток лучей с одинаковым безучастием и к мухе, купающейся в них, и к тебе, омрачающему его небесный свет своими пороками!..» [II; 194].
198
Достоевский и Шиллер
горечь. Фактически Ипполит, оставаясь в пределах шиллеровского понимания возвышенного (когда чувственное ужасается, а разум торжествует свою свободу), делает следующий шаг, отбрасывая окончательно нравственность и заявляя «возвышенным» поступком бунт против мироздания — в единственно доступной для него форме самоубийства, отказываясь доживать отпущенный ему природой отрезок времени (все равно ничтожный перед лицом вечного небытия). Подобным образом рассуждает и Иван Карамазов, не желающий жить дольше тридцати лет (потом — «кубок об пол!»).
Ипполит намеренно хочет покончить с собой при первых лучах восходящего солнца, подчеркивая тем свой вызов природе:
17
«Когда я дойду до этих строк, то, наверно, уж взойдет
солнце и “зазвучит на небе”, и польется громадная, неисчислимая сила по всей подсолнечной. Пусть! Я умру, прямо смотря на ис­точник силы и жизни, и не захочу этой жизни!» (8; 344). Вспомним, что разбойник Моор находил закат солнца «божественным», как «смерть героя», и сам он хотел, когда «был еще ребенком», жить, как солнце, и «как оно — умереть» [I; 227].
18
Ипполит полностью следует этой шиллеровской «возвышенной», «героической» солярной эстетике. Сам Шиллер допускал даже «возвышенное» убийство: Карл Моор убивает возлюбленную Амалию, для того чтобы освободиться от клятвы верности, данной товарищам.
Сюжет самоубийства при любовании солнечным восходом мы найдем в стихотворении Шиллера «Утренняя фантазия» («Morgenphantasie» 1781, в издании 1901 г. С. А. Венгерова — «Беглец»). Оно начинается с идиллического описания утреннего пейзажа, а в конце мы узнаем, что этот разговор с природой для лирического героя — предсмертный:
17
Солнце часто является у Достоевского символом Христа, но как раз здесь оно олицетворяет силы природы источник жизни, ибо Христос в представлении Ипполита был ими уничтожен, и именно эта мысль подтолкнула его к само­убийству.
18
«Детское желание» Моора «жить и умереть как солнце» прямо перекликает-
ся с именованием Достоевским людей земного рая «детьми солнца»: «Дети солнца, дети своего солнца, — о, как они были прекрасны! Никогда я не виды­вал на нашей земле такой красоты в человеке. Разве лишь в детях наших, в са­мые первые годы их возраста, можно бы было найти отдаленный, хотя и слабый отблеск красоты этой» (25; 112).
Бунтарство
199
Дыхание утра всю землю живит, Рассвет, сквозь древеcные ветви сияя, Блистаньем пурпурным кусты золотит И высится ярко, пылая, Вершина горы золотая, Приветствуют юного утра восход Проснувшихся птичек веселые хоры, А солнце, в объятьях Авроры Пылая, в красе молодой восстает
[I; 21].
И окончание стиха:
…О, взойди, утренняя заря, и окрась
В пурпур своим поцелуем луг и долину,
<...>
Снизойди, вечерняя заря, И усыпи пением затихающий мир! Ах, утро — ты озаришь розовыми лучами Луг смерти. И ты – Ах! – вечерняя заря, Погрузишь меня в долгий сон
(перевод мой — А. К.).
19
Если Достоевский ориентировался на данное стихотворение, то тогда объясняется, почему он дополнил описание «пира и хора» природы в исповеди Ипполита воспоминанием Мышкина о своей смертельной тоске в Швейцарии: ему потребовалось описание гор, освещенных розовыми лучами солнца, как в «Утренней фантазии».
20
Кириллов в «Бесах» отваживается на еще более сложный идейно проект, предполагающий, что его самоубийство станет не только актом личного «своеволия», то есть бунта против существующего миропорядка (как у Ипполита), но и актом освобождения всего человечества от власти смерти. Его логику позволяет прояснить фрагмент из «Философских писем»:
Представь себe, милый Рафаэль, истину, благодeтельную для всего
рода человeческого в отдаленные вeка, прибавь к этому, что эта
истина обрекает признающего ее на смерть, что эта истина может
быть доказана и в нее могут увeровать только послe его смерти.
Затeм представь себe человeка, одаренного блестящим, обширным
гением, пламенным вдохновением, полной, возвышенной способно-
стью к любви. Пусть в его душe возникнет совершенный идеал ве-
ликого послeдствия его поступка, пусть в смутном предчувствии
19
«Steig empor, o Morgenroth, und röthe/ Mit purpurnem Kusse Hain und Feld,/
Säusle nieder Abendroth und flöte/ Sanft in Schlummer die erstorb'ne Welt./ Morgen — Meinen langen Schlummer nur» [NA 1; 120].
20
особенно строки: «Каждое утро восходит такое же светлое солнце; каждое утро на водопаде радуга; каждый вечер снеговая, самая высокая гора там, вдали, на краю неба, горит пурпуровым пламенем; каждая “маленькая мушка, которая жужжит около него в горячем солнечном луче» (8; 352). Раз Мышкин с полуслова понимает Ипполита и «вспоминает» описываемый им пейзаж, значит, он испытал в первое время в Швейцарии нечто подобное, то есть был близок к самоубийству.
ach! du röthest
См. внутренний монолог Мышкина на с. 65 («Это было в Швейцарии…»),
/ Eine Todenflur,/ Ach! und du, o Abendroth umflötest/
200
промелькнут перед ним всe тe счастливые, которых он создаст,
пусть перед его умом предстанут одновременно настоящее и буду-
щее, — и теперь отвeть мнe, нуждается ли этот человeк в указании
на будущую жизнь?/ Вся сумма этих ощущений переплетется с его
личностью, сольется воедино с его я. Представляющийся уму в эту
минуту род человeческий есть он сам. Род человeческий есть тeло,
в котором его жизнь, позабытая и ненужная, плавает, подобно каплe кро-
ви, которую он охотно готов выжать ради здоровья всего тeла [IV; 235].
Достоевский и Шиллер
Сопоставленные с идеей Кириллова, эти строки объясняют, почему он более не нуждается в вере в бессмертие души и как возникла сама мысль, что его самоубийство осчастливит человечество. Более того, бессмертие души умалило бы, согласно Шиллеру, возвышенность его жертвы: «Надежда на вознагражде­ние в будущем исключает любовь. Должна существовать добродeтель, не нуждающаяся в вeрe в беcсмертие, приносящая жертву и под угрозой уничтожения» [IV; 234].
Яснее становится и уверенность Кириллова в том, что не стоит заботиться об огласке своих идей в предсмертном объяснении: по его представлению, все человечество в его лице совершает поступок, меняющий перспективу мироздания.
Однако в «Идиоте» предлагается еще несколько интерпретаций того, каким может возвышенный поступок перед лицом природы и смерти. Сам Ипполит в глубине души таил надежду примирение. Собственно, и целью публичного чтения его исповеди было не только и не столько высказать протест, сколько сделать последнюю попытку завоевать всеобщее сострадание и любовь людей и слиться с ними в райскую гармонию хотя бы на миг («я вздумал сделать последнюю пробу жизни, хотел видеть людей и деревья <...> и мечтал, что все они вдруг растопырят руки, и примут меня в свои объятия, и попросят у меня в чем-то прощения, а я у них» — 8; 325). Так понимает его поступок и Мышкин: «…ему хотелось тогда... всех вас благосло- вить и от вас благословение получить, вот и всё...» — 8; 281–282). Это уже тождественно собственной мечте князя, восходящей к шиллеровским «Философским письмам»), о соединении мира во всеобщей любви.
Наконец, при неудаче «райского воссоединения», для Иппо­лита еще остается возможность примирения со своей участью и бескорыстной, безответной любви к отвергнувшим его людям, что предлагает Ипполиту князь в ответ на вопрос, как ему «всего лучше умереть», «добродетельнее то есть»: