Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

О счастье и радости в мире Достоевского

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Идеалы
131
вительной пружиной всего великого и прекрасного в человеке, и она не может быть заменена никаким другим преимуществом, как бы велико оно ни было» [О патетическом. — IV; 282]. Также в «Философских письмах» Шиллер пишет:
Созерцание прекрасного, истинного, превосходного есть
мгновенное усвоение этих качеств. Мы сами вступаем в то
состояние, которое мы воспринимаем. Мы становимся
обладателями добродетели, виновниками поступка, обладателями
истины и блаженства в ту минуту, когда мы о них думаем»; «…
ощущая чужое состояние, мы сами впадаемъ въ него, что в тот
момент, когда мы вызываем в себе представление о совершенстве, оно
становится нашим, что удовольствие, которое мы находим в истине,
красоте и добродетели, разрешается в конце концов в сознание
собственного
облагораживания, собственного обогащения [IV; 232-233].
Шиллеровская вера в преображающую силу искусства сказы­вается уже в раннем творчестве Достоевского, вызывая к жизни мотив мечтательства: заимствовав тип мечтателя из Петербург­ских повестей Гоголя, Достоевский углубляет его несколькими «шиллеровскими» чертами: мощное воздействие искусства (лите­ратуры) приводит к тому, что мечтатели Достоевского оконча­тельно теряют ощущение «живой жизни» и превращаются в «книжных» людей «из пробирки» (наподобие фаустовского Го­мункула), однако взамен приобщаются к высшему счастью, какое только доступно душе, при воспарении в сферы духа и красоты. Достоевский прямо связывает «мечтательство» с именем Шиллера в своих «Петербургских сновидениях в стихах и прозе».
2
Период
2
«И чего я не перемечтал в моем юношестве, чего не пережил всем сердцем, всей душою моей в золотых и воспаленных грезах, точно от опиума. Не было минут в моей жизни полнее, святее и чище. Я до того замечтался, что проглядел всю мою молодость, и когда судьба вдруг толкнула меня в чиновники, я... я... служил примерно, но только что кончу, бывало, служебные часы, бегу к себе на чердак, надеваю свой дырявый халат, развертываю Шиллера и мечтаю, и упи­ваюсь, и страдаю такими болями, которые слаще всех наслаждений в мире, и люблю, и люблю... и в Швейцарию хочу бежать, и в Италию, и воображаю перед собой Елисавету, Луизу, Амалию. А настоящую Амалию я тоже проглядел; она жила со мной, под боком, тут же за ширмами. <...> И сколько мы романов пере­читали вместе. Я ей давал книги Вальтер Скотта и Шиллера; я записывался в библиотеке у Смирдина, но сапогов себе не покупал, а замазывал дырочки чер­нилами; мы прочли с ней вместе историю Клары Мовбрай и... расчувствовались так, что я теперь еще не могу вспомнить тех вечеров без нервного сотрясения. <...> Теперь я с мучением вспоминаю про все это, несмотря на то, что женись я на Ама-
132
Достоевский и Шиллер
мечтаний, помимо героев ранних произведений («Белые ночи»), переживают в юности практически все герои-идеологи «пятикни­жия». Тем показательней, что, вопреки Шиллеру, в последнем до­каторжном произведении «мечтательница» Неточка Незванова силой детской впечатлительности прозревает в демоничность ис- кусства как такового, в том числе в его высших творениях, поро­жденных истинным гением.
3
В «Бесах» идеалист 40-х годов и шиллерианец Степан Верхо­венский провозглашает красоту источником и перводвигателем духовной жизни человечества, видя решение всех политических проблем в эстетической области. Во 2-м письме «Писем об эсте­тическом воспитании человека» мы читаем: «Для решения на опыте указанной политической проблемы нужно пойти по пути эстетики, ибо путь к свободе ведет только через красоту». Сход­ные мысли провозглашает Степан Трофимович на балу в честь гувернанток: «[Шекспир — ] форма красоты уже достигнутая, без достижения которой я, может, и жить-то не соглашусь... <...> Вся тайна тут, вся история тут! Сама наука не простоит минуты без красоты» (10; 373).
Однако, следуя за Шиллером, Достоевский видит красоту не только в сфере искусства.
4
Последнее является лишь важнейшим
лии, я бы, верно, был несчастлив! Куда бы делся тогда Шиллер, свобода, ячменный кофе, и сладкие слезы, и грезы... » (19; 70–71). Стоит отметить, что повествователь в «Петербургских сновидений имеет явные автобиографические черты Достоевского.
3
Отчим Неточки Ефимов сходится в молодости с гофманиански демониче­ским капельмейстером-итальянцем, и тот, умирая, завещает ему скрипку, вместе с которой Ефимов чудесным образом наследует высокое музыкальное дарова­ние. Одновременно душа его повреждается: как человек он становится негоден и несносен, в частности утрачивает способность любить (что свидетельствует о его «проклятье»). Ефимов превращает жизнь любящих его жены и Неточки в ад, но так и не может состояться как музыкант. В итоге он умирает, услышав игру вир­туоза С–ца, в которой «перед ним разрешилась вся тайна искусства, и гений,
вечно юный, могучий и истинный, раздавил его своею истинностью» (2; 188).
Но когда Неточка, уже потеряв отчима и мать, бросается на концерте к С–цу, увидев в нем любимые черты «отца», ее поражает «огненный» взгляд музыканта (оказавшегося, таким образом, «двойником» одновременно и Ефимова, и ка­пельмейстера-итальянца): «“Нет! это был не отец; это его убийца!” — мелькнуло в уме моем. Какое-то исступление овладело мной, и вдруг мне показалось, что надо мной раздался его хохот, что этот хохот отдался в зале дружным, всеобщим криком» (2; 196). Таким образом, в лице С–ца дьявольским и убийственным ока­зывается истинный гений, вершина искусства, возможно, сама его природа.
4
С точки зрения В. В. Зеньковского, в формуле Достоевского «о спасении м
ра
и
Идеалы
133
посредником между человеком и Красотой как божественным на­чалом в мироздании. Согласно Шиллеру, красота дает человеку свободу, ибо она действует на него вне физической необходимо­сти. Секрет ее воздействия заключен в самой ее природе, способ­ной возвысить физическую необходимость до моральной. «Что справедливо там применительно к нравственному опыту, то в еще большей мере справедливо применительно к красоте. Все ее вол­шебство покоится на тайне, и сущность ее исчезает вместе с необ­ходимою связью элементов» [IV; 294]. Так Шиллер постулирует загадочность красоты. То же повторяет Мышкин в «Идиоте»: «Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота — за- гадка» (8; 66). У Достоевского, как и Шиллера, речь идет о воз- вращении в людские души — под облагораживающим воздейст­вием красоты — утраченной гармонии, что должно привести в конечном итоге к наступлению нового «золотого века».
При этом у Шиллера акцент делается прежде всего на соци­альной роли искусства, призванного способствовать построению совершенного общественного устройства через восстановление красотою (эстетическим воспитанием) былой человеческой «це­лостности», утраченной людьми со времен античности, вследст­вие все возрастающей роли разделения труда и специализации. Для Достоевского же красота имеет религиозную природу, ибо идеалом красоты, «безмерно, бесконечно прекрасным лицом», для него являлся Христос (28 II; 251). Поэтому в «Идиоте» Мышкину, «положительно прекрасному человеку», придаются черты Христа.
Однако не стоит забывать, что утверждение «мир спасет кра­сота» только приписывается в романе князю Мышкину, но ни ра­зу не произносится им прямо.
5
Тем осторожнее стоит приписы­вать его самому Достоевскому, заканчивающему роман трагиче­ски и не дающему положительного ответа на загадку о красоте, будь то красота Настасьи Филипповны, приведшая к гибели ее саму и всех ее близких, красота природы, отчужденная от людей,
через красоту дана не апология искусства, а дана религиозная идея — спасения мира через святость, через восстановление образа Божия в нас» — Зеньковский В. В. Проблема красоты в миросозерцании Достоевского // Универсум Достоевского. Антология. СПб.: Изд–во Рус. христ. гум. академии, 2021. С. 747.
5
О проповеди красоты Мышкиным упоминает Ипполит, который, однако, и сам пересказывает ее с чужих слов: «Правда, князь, что вы раз говорили, что мир спасет “красота”? <...> Какая красота спасет мир? Мне это Коля пересказал...»
(8; 317), — но князь ему ничего не отвечает.
134
Достоевский и Шиллер
или духовная красота Мышкина, который оказывается бессилен предотвратить трагическую развязку.
В черновиках к «Идиоту» есть не до конца проясненнное вы­сказывание: «Мир красотой спасется. Два образчика красо­ты» (9; 222). Некоторые исследователи считают, что Достоевский мог иметь в виду различия в значении красоты Аглаи и Настасьи Филипповны [Мочульский: 408
409]; можно полагать, что До
с-
–
тоевский, как и в самом романе, противопоставляет красоту ви­димого мира (и женскую, как самую сильную) и духовную кра­соту Христа (и соответственно Мышкина, как отблеска Его). Дж. Саймонс утверждает, что речь идет о двух типах красоты, как эстетике Шиллера: «просветленной добра) и «темной
» (эстетике страдания, жестокости и ужасного),
» (гармонии прекрасного и
которая порой сильней воздействует на чувства читателя, и по­этому может быть использована художником для притяжения внимания, разумеется, в виду последующего вящего торжества добродетели. [Саймонс 1996: 85].
В своих поздних трактатах Шиллер не отождествляет полно­стью красоту и нравственность, понимая «эстетическое» доста­точно широко и свободно и приближаясь тем самым к эстетике романтизма. Так, уже в статье «Удовольствие от трагического» он постулирует возможность эстетически восхищаться даже изобре­тательностью злодея, если в этом есть рациональная целесообраз-
ность, впоследствии долженствующая послужить целесообразно- сти моральной (то есть последующему торжеству нравственного
закона):
Но нередко хитроумное злодеяние пользуется нашей благо-
склонностью преимущественно по той причине, что оно служит
средством доставлять нам наслаждение моральной целесооб-
разностью. <...> Мы радуемся силе морального долга, которая
заставляет изобретательность соблазнителя так изворачивать-
ся, изощряться. Наоборот, мы ставим в некоторую заслугу
последовательному злодею победу над нравственным чув-
ством, необходимо присущим, конечно, его душе, ибо эта по-
беда свидетельствует об известной душевной силе и большой
целесообразности рассудка, который в своей деятельности не
дает себя смущать никакими моральными пере-
живаниями. Впрочем, бесспорно, что целесообразное злодея-
ние лишь в том случае может быть предметом полного удовле-
творения, когда оно посрамляется нравственной целесообраз-
ностью. В этих случаях оно является даже существенным ус-
ловием высшего удовольствия, ибо оно способно осветить со
Идеалы
всей ясностью мо гущество морального чувства. <...> мы чувст-
вуем таким образом в себе способность насладиться обеими целе-
сообразностями [IV; 268].
135
Итак, несмотря на оговорку, что злодеем можно восхищаться, только имея в виду его будущее поражение и торжество морали, Шиллер допускает эстетическое любование как злом, так и доб­ром в их «высших» проявлениях. Что же касается художествен­ных произведений, то в них Шиллер зачастую эстетизирует амо­ральных героев (см. главу на с. 173).
Достоевский идет еще дальше и, сохраняя верность трактовке эстетического у Шиллера, настолько усиливает моральную амби­валентность красоты, что уже ставится под вопрос ее спаситель­ная сила.
6
Так, красота Настасьи Филипповны оказывается не «добра», а потому губительна. «Эстет» Свидригайлов способен наслаждаться как красотой Сикстинской Мадонны, так и утон­ченным развратом, видя в нем исключительный в своем роде ду­ховный эксперимент. Попутно Аркадий Иванович признается, что «ужасно любит» Шиллера. То, что прямо не проговаривается Свидригайловым, в открытую декларируется Дмитрием Карама­зовым (тоже страстным любителем Шиллера!):
Красота — это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что Бог задал одни за­гадки. Тут берега сходятся, тут все противоречья вместе живут. <...> Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем чело­век и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеа­лом Содомским. Еще страшнее кто уже с идеалом Содомским в ду­ше не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его, и во­истину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, ши­рок человек, слишком даже широк, я бы сузил. <...> Что уму пред­ставляется позором, то сердцу сплошь красотой (14; 100).
Это рассуждение следует у Мити сразу после декламации
стихов Шиллера, с именем которого, таким образом, у Достоев­ского последовательно связывается понятие о нравственной ин­дифферентности красоты.
6
В. В. Зеньковский делает из монолога Мити еще более радикальный вывод: «Не красота спасет мир, но красоту в мире нужно спасать —вот страшный трагический вывод, к которому подходит, но которого не смеет осознать Достоев­ский. Красота в мире является предметом “борьбы” между злым началом и Богом». —
Зеньковский В. В. Проблема красоты в миросозерцании Достоевского… С. 752.
136
Достоевский и Шиллер
Итак, оба мыслителя, Шиллер и Достоевский, постулируют «широту» эстетического наслаждения, вплоть до восхищения зло­деянием. Также оба разграничивают сферы рассудка и сердца. Правда, если Шиллер допускал восхищение злом благодаря его «рассудочной целесообразности», то есть как игру ума, то Дмит­рий Карамазов отводит «демоническую» роль сердцу, в «позоре» видящему красоту. Для Шиллера красота требует обязательной коррелирующей поддержки со стороны нравственности. Достоев­ский менее рационален: для него любая красота действует в об­ласти сердца, (именно там дьявол Богом с борется), перед кото­рым рассудок бессилен.
Таким образом, если для Шиллера идеалы «Эстетического воспитания человечества» осуществимы только при разумной и «тактически» правильной комбинации в искусстве различных ти­пов красоты, то для Достоевского, усвоившего и развившего шил­леровскую эстетику, «спасение мира» может вообще не состоять­ся из-за таящейся в такой красоте ужасной двусмысленности.
К генезису образов Катерины и Настасьи Филипповны: «Die Künstler» Ф. Шиллера
Как мы писали в предыдущей статье, образ Настасьи Филип­повны, несущий в себе идею «надмирной» красоты генетически связан с образом Катерины из «Хозяйки», символизирующей идеалы красоты и счастья (см. предыдущую статью с. 34). Равно как и Мышкин, «рыцырь бедный», покоренный неземным виде­нием красоты, может быть соотнесен с мечтателем Ордыновым — служителем идеалу — ослепительному, но ему самому до конца неведомому.
Одним из наиболее трудных моментов при интерпретации романа «Идиот» — сочетание христоподобия Мышкина с его за­вороженностью красотой Настасьи Филипповны, «непостижной уму» (тем более если он «по болезни женщин не знает»).
Объяснение может быть найдено исходя из увлеченности Достоевского Шиллером, одно из программных стихотворений которого — «Художники» («Die Künstler
», 1789), развивающее идеи трактата «Об эстетическом воспитании человечества», — дает поэтическую картину преображения человечества под воз­действием прекрасного, приближаясь к религиозному символиз­му. В «Художниках» красота утверждается как высший, таинст­венный закон мирозданья — связующее звено между Богом, чело-
Идеалы
137
веком и природой. Человек должен «постигнуть прелесть красоты», «чтобы познать всемирный дух» и его «высший блеск снести очами».
7
По концепции Шиллера, отраженной в «Художниках», кра-
сота — сошедшая с небес Афродита-Урания, то есть подлинное
имя ее — небесная, божественная любовь. Таким образом, для Достоевского появляется возможность осмыслить шиллеровский идеал уже не только в античной парадигме, но и в чисто христи­анской, где «Бог есть любовь». На небесах она царила «с солнеч- ного трона» (что соответствует солярной символике образа Кате­рины). Далее, согласно выстраиваемому в стихотворении мифу, Красота единственная из божеств осталась с человеком, когда его изгнал Творец из Эдема в обитель печали и смерти. Она ему дает вку­сить радость и воссоздает, замещает для него утраченный земной рай.
Die, eine Glorie von Orionen Ums Angesicht, in hehrer Majestät, Nur angeschaut von reineren Dämonen, Verzehrend über Sternen geht, Geflohn auf ihrem Sonnenthrone, Die furchtbar herrliche Urania, Mit abgelegter Feuerkrone Steht sie — als Schönheit vor uns da. Der Anmut Gürtel umgewunden, Wird sie zum Kind, daß Kinder sie verstehn: Was wir als Schönheit hier empfunden, Wird einst als Wahrheit uns entgegengehn
В короне звездной Ориона Доступная чистейшим лишь духам Сияя с солнечного трона По беспредельным небесам, Вселяя ужас блеском вечной славы, Урания нисходит с высоты
, сняв с главы венец свой величавый,
И Нам предстает как символ красоты; Здесь, пояс прелести вкруг стана обвивая, Становится дитей для детского ума. Что здесь встречает нас, как То встретит некогда
красота
как
истина
земная,
сама.
Als der Erschaffende von seinem Angesichte Den Menschen in die Sterblichkeit verwies Und eine späte Wiederkehr zum Lichte Auf schwerem Sinnenpfad ihn finden hieß,
Als alle Himmlischen ihr Antlitz von ihm wandten,
Schloß sie, die Menschliche, allein Mit dem verlassenen Verbannten Großmütig in die Sterblichkeit sich ein. Hier schwebt sie, mit gesenktem Fluge,
7
«Nur durch das Morgentor des Schönen/ Drängst du in der Erkenntnis Land./ An höhern Glanz sich zu gewöhnen,/ Übt sich am Reize der Verstand./ Was bei dem Saitenklang der Musen/ Mit süßem Beben dich durchdrang,/ Erzog die Kraft in deinem Busen,/ Die sich dereinst zum Weltgeist schwang» [NA I; 202] — «Лишь светлыми
прекрасного вратами В мир чудный знанья вступишь ты;/ Чтоб высший блеск снести очами,/ Постигни прелесть красоты. / Чем муз бряцающие струны/ Так сладко потрясли твой слух,/ То воспитало ум твой юный, Чтоб он познал все-
мирный дух» [I; 37].
Когда Творящий Дух отринул человека От лика своего и в области утрат Определил ему стезею трудной века Найти ко свету поздний свой возврат, Когда от узника в обители печали Все небожители безжалостно бежали, Великодушная, она Осталась с изгнанным одна. Летая вкруг него, она надеждой дышит
138
Достоевский и Шиллер
Um ihren Liebling, nah am Sinnenland, Und malt mit lieblichem Betruge Elysium auf seine Kerkerwand
[NA I; 202–203].
Любимцу своему в печальном мире сем И на стенах его темницы пишет В прелестных вымыслах Эдем
[I; 37–38] (перевод Д. Мина).
Так становится объяснимо явление в прозе Достоевского бо­жественной Красоты в антропоморфном загадочном женском образе (с коннотацией небесной любви) и прямая связь последнего с идеалом земного рая. В последующих строфах «Художников» красота, одухотворяя человека, возвращает ему утерянные с Эде­мом счастье и радость.
8
В завершении «Писем об эстетическом воспитании человече­ства» Шиллер окончательно утверждает единство счастья и кра­соты: «Только красотою мы наслаждаемся одновременно и как индивид и как род, то есть как представители рода. Чувственное благо может осчастливить лишь одного, так как оно покоится на присвоении, которое всегда заключает в себе и обособление; <...> Одна лишь красота делает всех счастливыми, и тот, кто нахо­дится под обаянием ее чар, забывает о своем ограничении» [IV; 342]. Таким образом, красота не только делает человека счастливым, но и объединяет людей в райскую общность.
Дополнительно подтверждает указанную нами связь, то, что Ордынов — ученый, но часто именуется в тексте «художником».
9
Это соответствует шиллеровскому ходу мысли, согласно которо­му красота постигается и чувствами — как радость, и умом — как просвещающая его истина. Приобщившись к прекрасному, человек прозревает и воссоздает в своей душе гармонию мирозда­ния, приобщается к сфере высшего и божественного. Таким обра­зом, красота — связь человека с Богом.
10
8
«Jetzt wand sich von dem Sinnenschlafe/ Die freie schöne Seele los,/ Durch euch
entfesselt, sprang der Sklave/ Der Sorge in der Freude Schoß» [NA I; 206] —Теперь
пробудилась свободная прекрасная душа от нравственной дремоты и, раскован­ный вами [творцами, служителями красоты], прянул раб забот в лоно радости — перевод мой — А.К.)
9
В свою очередь, в «Идиоте» особую роль играют тема живописи и образы картин, что обуславливает прямой выход на проблематику «Художников» Шил­лера и понимание последним божественной силы красоты и искусства.
10
«Der Weisen Weisestes, der Milden Milde,/ Der Starken Kraft, der Edeln Grazie,/
Verm
ähltet ihr in einem Bilde/ Und stelltet es in eine Glorie./ Der Mensch erbebte vor dem Unbekannten,/ Er liebte seinen Widerschein;/ Und herrliche Heroen brannten,/ Dem großen Wesen gleich zu sein./ Den ersten Klang vom Urbild alles Schönen,/ Ihr ließet ihn in der Natur ertönen». («Прекрасных грацию, могучих крeпость стали,/ И кротких
Идеалы
139
Однако важным отличием от Шиллера у Достоевского стано­вится тот факт, что и в «Идиоте» и в «Хозяйке» красота изобра­жена падшей, попавшей во власть «зла» и в плен к нему (в «Хо­зяйке» — к Мурину, в «Идиоте» — к Тоцкому, затем Рогожину), и воплощающая красоту героиня поочередно то кается в слезах, то отдается стихии зла и жестокости. В философии Достоевского это символизирует подвластность человеческой природы злу и, как следствие, трагизм недостижимости райской гармонии.
Любовь как всеобщая связь
В «Теософии Юлиуса», программной идеологической части «Философских писем», Шиллер разворачивает величественную теодицею, осуществляемую силой и принципом любви. Любовь в его понимании одушевляет механизм физического мира, обеспечи­вая связь всех существ друг с другом, вплоть до притяжения раз­нородных элементов в химических реакциях. Она является прин­ципом перехода телесного в духовное, обеспечивает их синтез и гармонию, тем самым и целостность мироздания, его одушевлен­ность и обожение. Неоднократно в особо значимых местах своих произведений Шиллер использует образ, символически воплощаю­щий его философию любви: великая цепь чувствующих существ — своего рода метафору всеобщей связи в природе.
Образ «великой цепи» представляет, со времени платоновско­го «Тимея», мир как эманацию божественного изобилия, божест­венный дар и самоотдачу. Существует столько различий, сколько есть живых существ, но нет ни одного отличия, что непреодолимо отделяло бы одно существо от другого. Человек в «великой цепи» является тем существом, которому дано прозреть и в котором эта полнота может проявить себя в «вечной красоте» (Гёте, Фауст II). «Следовательно любовь — прекраснейший феномен одушевленного творения, всемогущий магнит в мире духов, источник благочестия и высочайшей добродетели — любовь есть только отражение той единственной силы, притяжение совершеннейшаго, основанное на мгновенном обмене личности, смешение существ» [IV; 233].
кротость, и разумных ум/ В одну вы славу сочетали/ В картине дивной, полной дум./ И пред Неведомым стал человек смиряться/ И отблеск полюбил Его,/ И пла­менный герой горeл уподобляться/ Великой сущности всего./ Всего прекрасного вы первый звук в тe годы/ Исторгли для него из струн самой природы» [I; 39]).
140
Достоевский и Шиллер
«Таким образом, любовь, прекраснейший, благороднейший порыв человеческой души, длинная цепь чувствующей природы, есть не что иное, как смешение моего Я с Я близкого мне человека» [IV; 233]. Чувст­во великого всеединства наполняет человека возвышенной и бес­предельной радостью.
Эту концепцию можно развить в нескольких направлениях, крайне важных для понимания философии Достоевского. Во­первых, любовь к природе приближает человека к Богу, ибо вос­создает единство мироздания и связующую нить творения с твор­цом: «Бывают минуты в жизни, когда мы готовы прижать к серд­цу всякий цветок и всякую отдаленную звезду, всякого червяка и всякий чуемый нами высший дух — заключить в объятия всю природу, точно нашу возлюбленную. <...> Человек, научившись находить красоту, величие и совершенство в малом и великом природы и отыскивать в этом разнообразии великое единство, уже значительно приблизился к божеству» [IV; 234]. Шиллеровская философия природы была полностью усвоена Достоевским. Вос­торженная любовь к природе всегда понимается его героями как таинственное священнодействие и радость богообщения. Об этом во всеуслышание проповедует Мышкин на званом вечере. «О, что такое мое горе и моя беда, если я в силах быть счастливым? Знае­те, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его! О, я только не умею высказать... а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят...» (8; 459). Красота природы является важнейшей характе­рологической чертой «земли до грехопадения», приснившейся Смешному человеку. О любви к природе как о главном, что удер­живает их на земле, говорят Дмитрий и Иван Карамазовы.
В трактате «О наивной и сентиментальной поэзии» Шиллер также видит в восхищении людей природой глубинный онтологи­ческий смысл и объясняет святую грусть при ее созерцании тос­кой по всечеловеческому идеалу: «Мы были природой, как они, и наша культура, путем разума и свободы, должна привести нас об­ратно к природe. Слeдовательно, они одновременно и олицетво­рения нашего утерянного дeтства, которое нам всегда дороже всего на свeтe; поэтому они наполняют нас нeкоторым унынием. В то же время они олицетворения нашего высочайшего совершенства в