Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Национализм. Пять путей к современности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
301Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
с чистым христианским чувством, что нечто внешнее вызывает во мне такой мощный религиозный эффект — что мне требуется внешняя сила, дающая мне возможность раствориться в Боге?» — «Дражайшая, не будь слишком озабочена этим, — отвечал Шлейермахер, — и не пытайся отделить то, что Бог сам внут­ренне соединил. Религия и искусство связаны, как душа и тело… возвышенные чувства, вместе с которыми музыка вызывает благочестие, и есть, без сомнения, по-настоящему религиозные» [78].
Характеристикой новой аристократии благодати, когда отказ от догматов вел к возвращению старых, была эмоциональная восприимчивость, возможность испытать сильные переживания. Страстность заняла место библейского знания в качестве высшей религиозной — и моральной — добродетели. Пиетистские взгляды распространились быстро и широко, и это изменение модели можно было почувствовать на многих уровнях. Эмоционализм, как следом за Альбрех­том Ричлем (Albreht Ritschl) отмечал Вебер, явился причиной привлекательнос­ти пиетизма для дворянства. Это был «религиозный дилетантизм для праздных классов». По той же причине это привлекало вание и статусная неполноценность развили повышенную чувствительность и для кого развитие эмоций давало более легкий и уверенный путь к усилению их чувства собственного достоинства, чем любые другие [79].
Логическим следствием точки зрения на религию, как на личное единение с Богом, была широкая веротерпимость к формам христианского богослужения. По крайней мере, теоретически, были разрешены все формы, если вера была ис­кренней, само неприятие было фактически признаком существования, искрен­ности веры. Противником этой позиции на общественном уровне было новое отношение к формам богослужения этнических сообществ (христианских), и, вдобавок, была мистическая идея о понятном языке, языке родном, который в протестантизме вытеснил латынь, как посредника в богослужении. Эта идея была подкреплена усиленным вниманием и озабоченностью обучением низших классов, повышенным вниманием к немецкому языку. Подобно индивидууму, этнические сообщества были уникальными, с особенным выражением Божес­твенной любви и мудрости. Это и был причиной христианского благочестия оберегать чью-либо уникальность. Свой родной язык достиг положения посред­ника, с помощью которого Бог являет себя людям, стал особенной, индивиду­ализированной связью между Божеством и конкретным сообществом. Он стал освященной и завоеванной ценностью, а не утилитарным средством. Эта мис­тическая идея языка, как особого договора с Богом, впервые появилась у Якоба Беме (Jakob Boehme) [80].
Широкая привлекательность пиетизма, его непреходящая пригодность, акту­альность для положения многих групп и распространившиеся терапевтические возможности помогают объяснить то, что религия была популярна в Германии до самого конца восемнадцатого столетия. Более того, сама природа движения защитила его от атаки Aufklärung, главный удар которого был нанесен по догма­там. Рационализм выбрал учение официальной церкви в качестве врага и отверг пиетизм, как сомнительное достижение ее научных трудов. Поэтому пиетизм был способен обеспечить выход и сохранение религиозного чувства в антирели­гиозной среде и сосуществовать с рационализмом. Из-за природы этого движе-
Bildungsbürger, у которых образо-
302 Глава 4
ния, религиозной терпимости, которая неизбежно была разрушительной, воз­можное сосуществование взаимно исключающих (из-за их истинной природы) доктрин, не вело к религиозному безразличию. Пиетизм отказался от догматов и поэтому оказался способен защитить веру.
И хотя некоторые элементы религиозного учения, определенная религиоз­ная символика, части доктрины (или изложение фактов), в основном схожие с антидоктринальной во многом мистической и эмоциональной природой пие­тизма, были увековечены и даже усилены в его копиях. Пиетизм не содержал определенных догматов веры, которые соединялись бы во что-то вроде собс­твенной доктрины. Некоторые из этих правил брались прямо из пиетистского противопоставления догмам и внешних символов веры. Неприятие догматов и настойчивое требование reine Innerlichkeit (чистой внутренней жизни) неизбеж­но вели к усилению роли группы, сообщества одинаково думающих, родствен­ных душ: индивидуум был полностью предоставлен собственным духовным воз­можностям и черпал источники нравственных авторитетов в душе, неизбежно обращенной к группе для руководства. Пиетизм, который считал внешнюю ор­ганизацию официальной церкви несущественной, противопоставил ее общнос­ти верующих, невидимой церкви избранных. Такая церковь была отражением личного отношения каждого со Спасителем, хотя невозможно было достигнуть истинного единения с Богом вне общины. Так как дорога к Господу лежит через «бедность и самоотречение», общность верующих состояла из индивидуумов, которые отказались от своих интересов и самих себя. Это было такое Царство Господа в миниатюре на земле, такая идеальная община. Неудивительно поэ­тому, что пиетисты не симпатизировали официальным органам власти, где ин­дивидуальности себя охраняли и допускали существование и даже самозащиту частных интересов, заботились о принципе общественного договора, который несомненно вел к неблагочестию, т.е. к заблуждению.
Более того, пиетисты прилагали усилия, чтобы сделать невидимую церковь видимой. С одной стороны, «желание отделить избранных от остального мира могло привести (и привело) с большой эмоциональной силой к жизни в своего рода монашеской общине — полукоммунистического характера», в «сектах, вычеркнутых из мира» [81]. С другой стороны, то же самое желание огосу­дарствленного Царства Божия на земле выражалось в миссионерской актив­ности и прозелитизме. Это парадоксально — если считать пиетиста не от мира сего — вело к пересмотру природы государства (самого, что ни на есть вопло­щения всего земного), что позже приобрело большое значение. Целью каждо­го христианина, в том числе самых великих, было основание Царства Божия. Каждый должен содействовать этому надлежащей службой; от королей и кня­зей ожидают, что они поведут к этой цели страны, которыми правят. От них фактически ждали, что они примут на себя главную роль в этом богоугодном деле — возможно, по аналогии с главной ролью Иисуса. Добродетельные сре­ди этих современных правителей казались пиетистам «ангелами Господними», «властителями душ», а государство «из простых утилитарных образований, как его рационалистически видели в XVII и XVIII вв., переделали в идеальный организм, инструмент, с помощью которого Господь воскрес и сделал людей по лучшей мерке» [82]. Имело немаловажное значение, что именно Прусское
303Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
государство и его правителей видели такими. Государство было освящено; его рассматривали как воплощение истинной церкви, и эта точка зрения в соче­тании с пиетистской идеей общности, где личная индивидуальность каждого растворяется в истинном единстве, приобретала безошибочные черты тотали­таризма.
Другой ключевой догмат пиетистской веры, предназначенный для того, что­бы иметь долгосрочные последствия и уцелеть при упадке самой веры, был культ Страстей на Кресте. Физическая агония Спасителя принесла Ему близость к ве­рующим, сделала Его более человечным и способствовала состраданию (в сми­товском понимании) больше, чем любой другой случай из Библии. Естественно, что в религии, требовавшей личного общения, идентификации и сострадания именно в этом понимании, Страсти стали центральным элементом. И причиной тому были кровь и раны, скоро обретшие собственную жизнь и ставшие — как религиозные ценности — самоценными [83]. Кровь, раны и физическое страда­ние добавляли ценность всему, с чем они оказывались связаны: войне, солдатс­кой профессии, смерти. Обладавшие таким опытом или передающие его другим были освящены, стали обладать высокими знаками духовной чистоты, силой нравственной правоты, устилая дорогу к победе.
Герхардт Кайзер (Gerhardt Kaiser) прослеживает пересадку кровавых образов Страстей на Кресте из религиозной в светскую среду в сочинениях Клопштока. Клопшток особенно значим для наших целей, поскольку он был одновременно и сильно религиозен — будучи пиетистом — поэтом столетия, и являлся первым известным автором светской гражданской поэзии. Эпитеты, употребляемые для крови Христовой и страданий Мессии систематически появляются вновь в патриотической эпике «Hermanns Schlaht» и в «Odes». Очень часто кровь ас­социируется с красотой. День распятия характеризуется как «драгоценный, великолепный, кровавый день»; день битвы в эпическом сочинении об Арми­нии — «день смертного боя, прекрасный и кровавый». Христианские мученики «покрыты гордыми ранами»; юность Германии — «прекрасными ранами». Отец Арминия думает, что «кровь будет прекрасным украшением для седых волос на голове старика», апостолы Мессии хотят «пропитать свои седые волосы кровью мучеников». Христос умирает «самой прекрасной смертью»; Он «прекрасен сво­ими ранами» ( умирающих за Фатерланд в патриотических Odes. Наиболее примечательно, что кровь убивающих так же прекрасна, как кровь героически ее проливающих. Когда Арминий возвращается с поля битвы «покрытый сладкой римской кровью и пылью сражения», Клопшток восклицает: «Никогда прежде Арминий не был так прекрасен!» Кровь работает и как возбуждающее средство: зрелище римской крови на Арминии возбуждает желание в Туснельде (Thusnelda). «Я хочу увидеть его грязным! — кричит она, — его волосы слиплись от крови римлян!» [84]
Другие шли по следам Клопштока. В сочинениях Штольберга (Stolberg), Гер­дера, Лафатера (Lavater), Арндта (Arndt) и многих других ярких представителях немецкой литературы кровавая смерть, «смерть в крови», становится самой желанной, победой, оправданной и эстетически, и этически. Такое освящение бойни, возведение ее на пьедестал высшей гражданской ценности, что являлось результатом пиетистского эмоционализма, никогда не происходило в других
Schön mit Wunden). «Прекрасная кровь» (Schön Blut) покрывает
304 Глава 4
обществах. И именно это могло стать тем элементом, который на самом деле сделал большую часть новейшей немецкой истории исключительной, непохо­жей ни на какую другую и нигде больше невозможную, ответственным за то, что многим хочется видеть непонятным отклонением.
Когда понимаешь, как много интеллектуалов конца XVIII в. — творцов немецкого национального самосознания — были так или иначе в жизни пие­тистами, подобно детям родителей пиетистов, студентов пиетистских образо­вательных заведений, то легко оценить роль пиетизма в формировании немец­кого национализма. Как и английские протестанты в XVI в., пиетизм дал язык, узаконение новой идентичности, а в результате, пока все формировалось, про­должал свое дело. Нет, пиетизм не «посеял семена», из которых вырос национа­лизм: национализм — не дитя пиетизма [85]. Но он подготовил почву, в которой семена, внесенные извне, смогли произрасти. И — последняя биологическая аналогия — почва, по Ламарку, изменила природу растения, чтобы оно ожило в принесенном плоде.
Пиетизм использовал свое влияние на характер немецкого национализма прямо и косвенно — через романтизм, еще одну традицию огромной важности для позднейших веков, которым он помог состояться. Прямой наследник пие­тизма, и в тоже время продукт прямо противоположного влияния, романтизм приобрел, но секуляризировал основные пиетистские взгляды, и, сделав это, смог сохранить их в веке, становившемся все больше безразличным к религии.
Романтизм
Романтизм традиционно ассоциируется главным образом с литературой. Не­смотря на бесспорность того, что он был литературным феноменом среди про­чих событий, если характеризовать его так, это неизбежно умаляет его значение и мешает нам понять его. Скорее, не порожденный литературой, а будучи реше­нием проблем в литературном движении, романтизм был ограничен в Германии литературой случайно, потому что у его творцов не было иного выбора, кроме как быть сочинителями. В других странах романтизм был ограничен литерату­рой из-за того, что отсутствовал экзистенциальный базис, на котором он вырос в Германии, и в результате принципы романтизма были пригодны и применимы только в искусстве. Настоящий — немецкий — романтизм был движением мыс­ли, образом мыслей, который нашел выражение почти в каждой области соци­ального, экономического и культурного бытия породившей его страны и глубо­ко повлиял на будущее ее развитие. Глядя на него из Франции, Генри Бруншвиг увидел в нем «одно из наиболее глубоких движений когда-либо влиявших на Германию». Эрнст Трельч (Ernst Troeltsch) считал, «что немецкая мысль в поли­тике, истории или этике основана на идеях романтической контр-революции». А Фридрих Майнеке (Friedrich Meinecke) до некоторой степени самонадеянно предполагал, что «это, возможно, была величайшая концептуальная революция, пережитая Западом» [86].
Weltanschauung (мировоззрение) романтизма старше его названия. Первый серьезный манифест «Буря и натиск» (Sturm und Drang) был опубликован в 1770 г. в эпоху Genie (гениев). Неудача гениев Sturm und Drang и родственных им
305Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
современных групп, подобных Göttingen Heinbund, назвать себя «романтика­ми», тот факт, что провозглашенные лидеры «Sturm und Drang» оставили свои принципы и вернулись в лоно Aufklärung под маской немецкого классицизма, в результате чего 20 лет классицизма отделили Sturm und Drang от «раннего» романтизма конца восемнадцатого столетия в Йене и Берлине [87], и, наконец, присутствие в Sturm und Drang Гете (можно сказать, гениальном гении, если бы это слово не имело такого специфического оттенка в контексте современности и им бы так основательно не злоупотребили), выдающейся личности, не под­дающейся классификации — все это неизбежно затемняет исконное сходство, почти идентичность периода Sturm und Drang и романтизма. Тем не менее, они связаны. Их родство не означает, что романтизм на самом деле обязан потен­циалу Sturm und Drang, и без него был бы невозможен. Хотя на всех ранних романтиков глубоко повлияли труды «истинных гениев» 1770-х, романтизм мог возникнуть (и с большой вероятностью возник бы) даже если бы Sturm und Drang никогда не существовало. Два движения были связаны друг с другом, по­тому что оба отзывались на одни и те же структурные ситуации и черпали из одних культурных источников: пиетизма и Просвещения. Безусловно, между ними были и различия, но они были не больше, чем между членами Sturm und Drang, или между его представителем и истинным гением 1770-х, или между двумя романтиками. В этом рассуждении я применяю термин «романтический» ко всем представителям Weltanschauung, был ли ранее или будет потом приме­нен этот термин.
Если говорить с биографической точки зрения, все романтики XVIII в. на­чали, как рационалисты. Они были просвещенные во всех смыслах слова, и их устремления были сформированы Aufkl роться с неудачами на выбранной ими стезе. Иоганн Георг Гаман (Johann Georg Hamann), великий вдохновитель приверженцев Sturm und Drang, был воспитан в пиетистской семье. Воспитание сделало его восприимчивость «сверхутончен­ной из-за благочестивого чтения и круга занятий», но сам он сильно заикался, был поэтому робким и плохо вписывался в социальные отношения. Он отпра­вился в Кенигсбергский университет изучать сначала теологию, а потом право, но быстро потерял интерес к тому и другому, и проводили время с энтузиазмом изучая французское и английское Просвещение, и не получил степени. Как и многие другие ищущие интеллектуалы, он некоторое время зарабатывал на хлеб репетиторством, а затем служил по коммерческой части в компании у друга, ко­торый доверил ему отправиться с деловой поездкой в Лондон. Там, расстроен­ный неудачей по гомосексуальной части, Гаман теряет доверенные ему деньги и с горя обращается к Библии. То ли оттого, что чтение придало ему смелос­ти, то ли дольше оставаться в Лондоне стало невозможно, но он возвращается в Кенигсберг, решив не продолжать работу в компании, хотя друг простил его. Вместо этого он пишет свое первое анти-рационалистское (и, можно добавить, первое романтическое) сочинение Socratic Memorabilia [88].
Главный теоретик Sturm und Drang Гердер, сын бедных пиетистов, тоже по­сещал факультет теологии Кенигсбергского университета. Там на него сильно повлиял Кант и он изучал взгляды английского и французского Просвещения с энтузиазмом, по крайней мере, равным Гамановскому. В 1769 г. он посетил
ärung. Почти все вынуждены были бо-
306 Глава 4
Францию и встретился с некоторыми из энциклопедистов, Дидро и Кондилья­ком, оставившими особенно глубокое у него впечатление. Его первое сочинение защищало доводы Aufklärung и, как позже он говорил Гаману, он «едва избежал участи остряка». Как многие другие он жаждал академической карьеры. Он не­сколько раз подавал прошение занять кафедру теологии, но ему столько же раз от­казывали. Среди прочих причин — оттого, что его богословие, как саркастически отметил Николаи, было «слишком светским». К 30 годам, когда он уже стал одним из лидеров Sturm und Drang, Гердер был угнетенным, желчным человеком. Гете, имевший возможность испытать на себе последствия несчастной судьбы своего друга, позже писал: «Гердер постоянно отравлял свои лучшие дни и себе, и дру­гим, поскольку в последние годы не знал, как умерить силой ума свой нездоровый юмор, всегда присущий ему в юности» [89]. Он обратился против своей прежней веры с бескомпромиссным пылом вероотступничества, и ранние его сочинения периода Sturm und Drang, были предельно неистовыми в своем отрицании души, о которой он проповедовал всего несколькими годами ранее.
Другим бывшим студентом Кенигсбергского университета был Ленц (Lenz), в чьей личности и исковерканной жизни, а не только в сочинениях, измученный и метущийся дух Sturm und Drang нашел свое наиболее совершенное воплоще­ние. Ленц был тоже воспитан в глубоко пиетистской среде и учился теологии. Подобно Гердеру, бывшему под влиянием Канта, он посчитал философию бо­лее привлекательной и учение бросил. Чтобы прокормить себя, он сопровождал братьев фон Клейст (Kleist) в Страсбург; его опыт был таким же, как у многих других учителей юных дворян: он чувствовал себя униженным. Он оставил служ­бу в 1774 г. и примкнул к кружку Гете — и никогда более не смог продолжить обучение или найти приличную работу.
История Клингера (Klinger), который дал движению имя, напоминала, с незначительными отклонениями, историю Антона Райзера. По этой причине Гуэльфо (Guelfo), персонаж клингеровских «Близнецов», стал любимой ролью Антона: «Он открыл в Гуэльфо насмешки, презрение, ненависть к самому себе и страсть к саморазрушению, но Райзер привнес в нее силу и наслаждался сце­ной, где Гуэльфо после убийства брата разбивает зеркало, в которое смотрит­ся» [90].
Среди этих примеров несбывшихся надежд, произошедших из-за отступни­чества, общего для приверженцев Sturm und Drang, Гете являет собой заставля­ющее задуматься исключение. Выдающиеся способности и личность Гете, од­нако, сделали его менее исключительным, чем его считали бы, будь он обычным
Bildungsbürger. В отличие от других приверженцев Sturm und Drang, Гете вышел
из высших слоев буржуазии, из аристократической семьи, изучал больше право, чем теологию, читал Библию, скорее с исторической и лингвистической точки зрения, а не как слово Господне, и только на исходе юношеских лет — через игру — его вовлекли в пиетизм. Более того, в 1775 г., когда герцог Веймарский вырвал его из когтей юридической карьеры, которая была ему предопределена и к которой он испытывал внутреннюю неприязнь, — поворот событий, подавив­ший в зародыше его Sturm und Drang’овский мятеж, — ему было всего 26. На са­мом деле у него было немного причин для опасений и не было опыта неудач. Его юношеский антагонизм к принципам Aufklärung происходил не от беспросвет-
307Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
ной реальности, а от грандиозности надежд. С самого начала признали, и было большим счастьем, что поддерживали его выдающееся дарование, и поэтому он стремился к большему, чем то, что удовлетворяло его не так богато одаренных товарищей. В результате, с одной стороны, противоречия между реальностью и представлениями о ней в его случае были такими большими, какими только могли быть, но по иным причинам, чем у других. «Несоответствие между огра­ниченным и малоподвижным буржуазным кругом и широтой и энергичностью моей натуры, — писал он позже, — сводили меня с ума» [91]. Он предчувствовал разочарование. С дугой стороны, нацеленность на будущее величие (а не просто на зарабатывание на жизнь) в литературе, поставила его в положение прямой конкуренции с великими современниками, которые в это время все были ли­дерами на изменение результата, способом увеличить свои шансы достижения извес­тности и уменьшения риска неудачи. Поэтому ситуация с Гете тоже могла бы привести его к юношескому романтизму, даже если бы он не поехал в Страсбург (где обосновался Sturm und Drang) сразу после краткого увлечения пиетизмом, и он не был бы так сведущ в пиетистской литературе; а, будучи в Страсбурге, даже если бы он не оказался так сильно подвержен влиянию Гердера и не написал со­чинений этапа Sturm und Drang под прямым воздействием взглядов и личности последнего.
цев Sturm und Drang. В самом деле, Генри Бруншвиг видит крушение их надежд на получение должностей на службе и в рядах Aufklärung непосредственной при­чиной того, что они отвернулись от Aufklärung. Эта неудача «вызывает сомнения в ценности обещаний Aufklärung, и, «отвергая его, они отвергают общество, ко­торое доказало свою несостоятельность принять их». Провозглашенные лидеры раннего романтизма, которым было за тридцать — братья Шлегели, Шлейерма­хер и Тик (Tieck), провели многие годы, перебиваясь случайными заработками, ожидая должности своей мечты. Когда Вильгельм Шлегель был наконец назна­чен профессором (в Боннский университет в 1818 г.) на должность, к которой он готовился всю свою жизнь, ему был уже 51 год. Шлейермахеру было всего 36, когда «уже известным писателем и после долгих лет прозябания по частным урокам, священником в больнице для бедных в Берлине, пастором в Stolpe, он стал университетским священником и профессором теологии в Галле. Но ему это показалось слишком запоздалым, а должность оказалась такой важной, что угроза закрытия Галле французами стала одним из источников того страстного национального патриотизма, который сделал его знаменитым в последние годы жизни. Фридрих Шлегель и Тик окончили свои дни в относительном благопо­лучии, но до конца оставались зависимыми от сильных мира сего. Все же ранние романтики были ближе к Гете, чем к прочим приверженцам Sturm und Drang, поскольку противоречия между намерениями и реальностью у них были больше результатом несбывшихся надежд, нежели действительно суровыми жизнен­ными обстоятельствами. «Существует вид амбиций, когда лучше быть первым среди последних, чем вторым среди первых, — писал Фридрих Шлегель. — Так было прежде. Есть и другой вид амбиций, когда лучше быть вторым среди пер­вых, чем первым среди вторых. Так сейчас». Романтические амбиции — это
Aufklärung. Но подсознательно выбор другого пути мог быть стратегией
Ученичество ранних романтиков конца века было таким же, как у привержен-
308 Глава 4
так, как сейчас. Ведь те, кто подобно Вакенродеру (Wackenroder) и фон Клейсту могли получить постоянную и уважаемую работу на гражданской или военной службе, не остались бы на ней. Целое поколение, следующее за Sturm und Drang, не только продолжало и совершенствовало дело, но и само было сформировано под воздействием мировоззрения, которое и является темой данной книги. Они жаждали славы и признания и стремились к явному лидерству. Именно поэтому должности профессоров и главных священников считались такими значимыми. Видя себя на высоких должностях, они жаждали трибуны, которая позволила бы другим оценить их по достоинству [92].
Будучи движением мыслительным, романтизм был ответом Bildungsb страхи и неудачи, порожденные Aufklärung. Главной ценностью Aufklärung была мысль, а то, против чего выступали романтики, было рационализмом. В своей реакции на то, что они считали причиной своих бед, отцы романтизма (или, как это правильно называет Генри Бруншвиг, mentalité romantique) видели по­лезные культурные источники для формирования альтернативных взглядов. Их тянуло к пиетизму, всепроникающему духу которого они были подвержены, и в который многие из них были погружены с самого детства. У пиетизма были свои причины порочить силы разума, породившие естественную близость между ним и романтиками, и поставить себе в заслугу то, что, несмотря на другие альтер­нативы, он не дискредитировал Aufklärung. Романтизм, который называли чем­то вроде «художественного и интеллектуального пиетизма», поэтому и перенес принципы пиетизма в область светскую и там озвучил, усилил и систематизи­ровал их [93]. Свободные от своего специфического христианского содержания, эти принципы сформировали структуру Weltanschauung (мировоззрения), ко­торое было много шире распространенного, и в этом виде они воздействовали наиболее сильно.
Было бы заблуждением сказать, что «романтизм был порождением и разви­тием принципов пиетизма или, точнее, …что пиетизм был всего лишь ранней стадией романтического мировоззрения, занимаясь религиозными вопросами», говорит Arlie Hoover, так как это предполагает один источник для двух традиций и подразумевается, что романтизм явился результатом внутренней эволюции пиетизма [94]. Ошибка относить природу романтизма исключительно на тот счет, что он был реакцией на Просвещение или на классицизм, хотя они опреде­ленно присутствовали среди прочих причин, и представлять романтизм отраже­нием того, на что он был ответом. Произошло особое сочетание двух традиций (рационализма, против которого выступал романтизм, и пиетизма, который они — Просвещение и классицизм — использовали в своих выступлениях), ко­торые, взятые вместе с их положением в обществе, экзистенциальной ситуацией и нуждами — страхами, неудачами и стремлениями — породили романтизм. И вот это соответствующее положение в обществе, экзистенциальная ситуация вместе с нуждами не обеспечили порождающую функцию ни одной из двух тра­диций. Равно ошибочны выводы в прочих отношениях примечательного, вызы­вающего мысли и ценного исследования Генри Бруншвига, что романтическое мировоззрение во всей его полноте — это порождение положения романтиков в обществе, которые не могли найти точек соприкосновения с природой тради­ций, которые помогали отразить их реакцию. Имея разные культурные ресурсы,
ürger на
309Окончательное решение вопроса страстного стремления: Германия
одна и та же общественная ситуация привела бы к абсолютно разным резуль­татам, но при отсутствии этой ситуации те же культурные ресурсы не могли бы дать ничего, и их потенциалы могли бы остаться нереализованными.
Взгляд на пиетизм, как на альтернативу рационализму, в некоторых — ред­ких — случаях был точен и откровенен; фактически это и было ответом. Еще в юном возрасте Гаман отверг мысль, как средство божественного откровения, из-за ее несоразмерности, и, подобно другим пиетистам, противопоставил ей эмоцию, которая давала мгновенное постижение Бытия Божия, милости, что давало возможность и неизбежность спасения. Kopfwissenschaft (научный склад ума), абстрактное мышление было недостатком, потому что оно отвращало лю­дей от Христа и не давало им возможности воспринять Его надлежащим обра­зом; чувство считалось положительным фактором, если оно обнаруживало Его присутствие; поэтому «использование естественных чувств» должно было быть «очищено от неестественного использования абстракций». И тем не менее даже Гаман секуляризовал эти ортодоксальные пиетистские принципы. В отличие от «нормальных пиетистов» он выделял цельность человеческой природы — части тела и душу — как истинный носитель Божественного. «Природа действует на нас посредством чувств и страстей… Каждое воздействие природы на человека не только остается в памяти, но и подтверждает основополагающую истину: кто есть Господь» [95]. Каждое сильное ощущение — физическое или духовное — должно было быть интерпретировано как откровение и означало осознание Божества. Это не являлось его природой, но глубиной, непосредственностью и естественностью, что и сделало его освященным. Сексуальность занимала осо­бое место среди средств, используемых Господом, чтобы явить себя человеку, так считал Гаман, и можно поразмышлять, до какой степени, в соответствии с принципом, что сознание обусловлено образом жизни, такое освящение чувс­твенности отразило пресловутое Гаманово либидо. «Нормальные» пиетисты из-за этого чувствовали себя неловко. Тем не менее остается фактом, что Гаман чувствовал себя связанным с основами христианской веры и видел христианство основой и последним оправданием его выбора и действий. Следующее поколе­ние обходилось без оправданий и, радуясь чувственности, делало ее основной независимой ценностью, фактически своей религией.
Выросшие в атмосфере Aufkl ние Sturm und Drang посчитало традиционную христианскую веру — даже в ее пиетистском варианте, сведенном к вере в самого Христа, — интеллектуально оскорбительной и не могли принять ее. Гете, бывший «ужасным религиозным насмешником», считал себя «убежденным противником христианства». «Если бы только, — писал он в ответ на рассуждения Гердера, который был еще слиш­ком по его мнению ортодоксален, — вся христианская доктрина не была таким грязным делом (Scheissding), сводящим меня с ума». Не терпел он и пиетистов «в их закоснелой тупости без малейшего признака когда-либо выйти из этого состояния». Гердер, который все-таки был лютеранским священником, когда дело касалось религии, немногим отличался от Гете. Его проповедь в Веймаре навела некоторых на мысль, что он «атеист, вольнодумец, социнианец и фана­тик». Он признавал, что подобные подозрения не вовсе беспочвенны. Его про­поведи, писал он своей будущей жене, «не имели с другими проповедями ничего
ärung в самом ярком его проявлении, поколе-
310 Глава 4
общего, кроме названия»: «Мои проповеди не религиознее меня самого, они полны чувствами, идущими от всего сердца». Надеясь занять кафедру теологии, он написал страстный трактат в защиту Книги Бытия от нападок современной науки («Старейший документ человечества», 1774), но одновременно думал, что «наиболее возвышенное имя Господа» — это «Мировой Дух» и открыто оказы­вал предпочтение учению Спинозы. «Я не признаю сверхземного Бога, — мог сказать он. — Что такое Бог, если он не один из органов внутри вас, подобно миллиону других органов?.. Согласно Спинозе, он плоть от плоти, Jehovah. Дол­жен признаться, эта философия делает меня счастливым». Напротив, оплакивая кончину первобытного германского общества, которое он упрекал в принятии христианства, он мог попенять своим предкам: «Неужели Арминий был для вас недостаточно хорош, чтобы стать Богом?» [96].
Ранние романтики были так же несдержанны в их трактовке христианства. «Это просто предубеждение и самонадеянность, что есть только один посред­ник (именуемый Христос) между Богом и человеком» — утверждается в Ath­enaeum Fragment #234. «Для истинного христианина, которому, учитывая это, больше всего подходил Спиноза, посредником должно быть все». «Если Бог мог быть человеком, — убеждал Новалис, — он также мог быть камнем, растением, животным, частицей и, возможно, в этом случае в природе и есть постоянное спасение». «Что за слепота рассуждать об атеизме! — восклицает Фридрих Шле­гель. — Существуют ли теисты? Мог ли когда человеческий разум охватить идею божественности?» И в отношении обвинения Фихте в атеизме он поясняет, что со времени возникновения религии существует «интересное в мире, недоступ­ное нашим чувствам», а в целом учение Фихте фактически «философская форма религии» [97].
Настойчиво исповедуя свой «просвещенный» антидогматизм, романтики тем не менее высоко оценивали эмоциональную сторону религиозного верова­ния и находили его опыт полезным и даже необходимым компонентом полно­ценной жизни. Как будто пытаясь умиротворить внутри себя и приверженцев Aufkl
ärung, и пиетистов, они переоценили религию как опыт веры, и, сделав так,
подняли опыт на уровень религии. Гете в «Dichtung und Wahrheit» отозвался так: «В вере… все зависит от факта верования: во что верить абсолютно безразлично. Вера — это глубинное чувство защиты, заботящееся одновременно о настоящем и будущем; и эта уверенность берет начало в доверии к громадному, всесильному и непостижимому Существу. Прочность такого доверия — всего лишь отправная точка, но то, что мы думаем об этом Существе, зависит от других наших спо­собностей или даже от обстоятельств, а в целом не имеет значения. Вера — это священная ладья, в которой каждый находится, чтобы излить свои чувства, свое понимание, воображение, насколько он способен» [98].
Среди ранних романтиков это развитие пиетистской мысли было наиболее детально сделано теологом Шлейермахером в знаменитом сочинении Reden über
die Religion
мом и в своих высказываниях на ту же тему более-менее повторяли положения Шлейермахера. «Святой Дух — больше, чем Библия», — настаивал Новалис. «Душа, — говорит автор Reden über die Religion, может воспринять только все­ленную», — одобрительно цитирует Фридрих Шлегель. «Пусть вами овладеет
. Другие члены кружка получили эту работу с надлежащим энтузиаз-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]