Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Национализм. Пять путей к современности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
251Скифский Рим: Россия
тельно догонит Запад. Этот оптимизм породила победа над Наполеоном, в кото­рой Россия сыграла такую славную роль. Кроме того, его питали общий быстрый подъем национализма и национальная гордость победителей. Оптимизм этот выражался в чувстве настоятельной потребности избавиться от пропасти меж­ду Россией и Европой, пропасти, казавшейся на тот момент незначительной и такой, которую легко можно было преодолеть. Либерализм правящего монарха Александра I — царь не только сам по себе являлся объектом национальной гор­дости [133], но, казалось, поддерживая самые смелые политические устремления своих подданных, тоже давал дальнейшую пищу для оптимистических настро­ений. Император Александр обещал им так много, как говорится в показаниях одного из декабристов Петра Каховского. По мнению Каховского, этот царь, можно сказать, невероятно подвигнул умы людей в сторону священных прав человечества. Позднее Александр I поменял свои принципы и намерения. Си­туация, непосредственно послужившая толчком к восстанию, была совершенно очевидным случаем взрывного недовольства действительностью. Это недовольс­тво проистекало из раздутых ожиданий и невозможности далее выносить то, что казалось всего лишь незначительными препятствиями на пути к осуществлению этих ожиданий. Подобные ожидания и подобная невозможность были тем самым зловеще тяжелым психологическим положением, так хорошо описанным Токви­лем в «Ancien r французскую мини-революцию. Основное фундаментальное сходство было в мотивах. Русские бунтовщики хотели подтолкнуть свою страну и продвинуть ее к равенству с Европой точно так же, как оптимисты-французы хотели вырвать руль мирового господства из рук Англии. Цели в обоих случаях казались легко достижимыми. Наполеон вторгся в Россию, и только тогда, впервые, русский народ осознал свою силу. Александр Бестужев писал Николаю I, что только тогда пробудилось во всех их сердцах чувство независимости, сначала политической, и, наконец, национальной. Это было началом свободомыслия, вольнодумства в России. Само правительство произнесло такие слова как «свобода», «освобожде­ние» (крестьян)… Военные стали говорить: «Затем ли мы освобождали Европу, чтобы потом самим быть в оковах? Затем ли мы подарили конституцию Фран­ции, что сами мы не осмеливаемся говорить о ней, и затем ли мы кровью поку­пали главенство средь наций, чтобы потом нас унижали на своей родине?» Они, декабристы, побуждаемые таковым положением в России, увидев в ней часть, готовую измениться, решили произвести переворот. Здесь также имелось сходс­тво образцов. Американская революция издалека казалась результатом успешно­го исполнения предсказания, пророчества духа века — русские считали, что они столь же способны исполнить его, сколь и французы, и эта революция, служив­шая вызовом грозной Европе, запала в души будущих бунтовщиков. Каховский писал, что они являются свидетелями грандиозных событий. Открытие Нового Света и Соединенные Штаты, по причине достойной формы их правления, при­нудили Европу соперничать с ними. Соединенные Штаты будут примером даже и для далеких поколений. Имя Вашингтона (Washington), друга и благодетеля народного, будет передаваться из поколения в поколение, память о его предан­ности благу отечества всегда будет трогать сердца его сограждан. Но Россия Аме­рикой не была.
égime». На самом деле, восстание декабристов чем-то напоминало
252 Глава 3
Каховский писал Генералу Левашеву, что Его Сиятельству солгали относи­тельно того, что якобы 14 декабря бунтовщики кричали «Да здравствует кон­ституция, а люди спрашивали: «Кто это Конституция — жена Его Высочества великого князя (Константина)?» Каховский считал это забавной выдумкой. Они слишком хорошо понимали значение конституции, и у них было слово, кото­рое равно волновало бы сердца граждан любого сословия — «Вольность!» [134]. Однако же почему-то выдумка не умерла, и даже если это было жесткой шут­кой, — мы с тех пор выучили, что российские шутки бывают достаточно точным отражением российской действительности. Россия не была готова к свободе по-европейски, она безнадежно отставала от своего идеала. И та уверенность, которая подвигла декабристов на то, чтобы желать равенства с Западом, была похоронена вместе с их надеждами.
Главный вклад XIX в. в русскую национальную традицию заключался в глу­боком пессимизме относительно российской способности к соревнованию и ра­венству с Западом. Этот пессимизм был изначально присущ матрице российского национального сознания и имел разветвление или дифференциацию, что выра­жалось в двух, якобы противостоящих друг другу, направлениях русской мысли, которые, на самом деле, были двумя сторонами одного течения. Расширив терми­ны, используемые для того, чтобы обозначать главный предмет их расхождения, можно называть эти традиции «западничеством» и «славянофильством».
Факты не говорят, говорят люди. Поэтому, вопреки Ленину, не декабристы и их поражение разбудили Герцена, а вслед за ним и всех остальных, а по свидетель­ству самого Герцена, разбудило его первое «Философическое письмо» Чаадаева, прозвучавшее для него «выстрелом в ночи». Чаадаев, как пишет R.T. McNally «стоит совершеннейшим особняком в истории русской мысли. Он являет собой поразительное исключение из всякого рода обобщения, которое относительно нее можно было бы сделать» [135]. Сказано совершенно правильно, хотя абсо­лютно очевидно, что Чаадаев был плодом родной почвы. Ее влияние отчетливо проглядывается в главном предмете его беспокойства — месте России, отно­сительно Запада; в его понимании нации: «народы — в такой же мере существа нравственные, как и отдельные личности»; в том, что он подчеркивает духовное; и в самой его напряженности [136]. Страница за страницей его «Философичес­ких писем» свидетельствуют о его глубочайшей озабоченности нравственным обликом своей нации; он признает ее неполноценность, его она унижает и ра­нит. Эти письма есть обвинительный приговор российской действительности, приговор страстного патриота, они не столь отличаются от обвинений в ее адрес в произведениях других русских патриотов и они удивительно похожи на тот приговор, который Маркс вынес немецкой действительности в своей статье «К критике гегелевской философии права. Введение». Чаадаев судит резко, жестко, но уникальность его состоит не в том, что он вскрывает нарыв, а в том, что ему не удается найти анестетика. Он не верит в возможность быстрого излечения. Порт­рет России, который рисует Чаадаев, являет собой удручающее зрелище:
«Одна из наиболее печальных черт нашей своеобразной цивилизации заклю­чается в том, что мы еще только открываем истины, давно уже ставшие избитыми в других местах... Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода... У нас (в нашей истории) этого периода бурной
253Скифский Рим: Россия
деятельности, кипучей игры духовных сил народных не было совсем... Мне кажет­ся, что даже в нашем взгляде есть какая-то странная неопределенность, что-то хо­лодное и неуверенное, напоминающее отчасти физиономию тех народов, которые стоят на низших ступенях социальной лестницы… Одинокие в мире, мы ничего не дали миру, ничему не научили его; мы не внесли ни одной идеи в массу идей человеческих, ничем не содействовали прогрессу человеческого разума, и все, что нам досталось от этого прогресса, мы исказили…. Некогда великий человек захо­тел просветить нас, и для того чтобы приохотить нас к образованию, он кинул нам плащ цивилизации; мы подняли плащ, но не дотронулись до него. …ныне же мы со­ставляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования».
Этой угрюмой действительности Чаадаев противопоставляет Европу, с ее «идеями долга, справедливости, закона и порядка» Он отрицает возможность других идеалов. «...не христиане ли и абиссинцы? Конечно, возможна и обра­зованность, отличная от европейской,.. но неужто вы думаете, что тот порядок вещей, о котором я только что говорил и который является конечным предна­значением человечества, может быть осуществлен абиссинским христианством и японской культурой? Неужто вы думаете, что небо сведут на землю эти неле­пые уклонения от божеских и человеческих истин?» Чаадаев не ведал сомнений в своем евроцентризме. «(Если) эта сфера, в которой живут европейцы, и в ней (которой) в одной человеческий род может исполнить свое конечное предна­значение, — убеждает он, — …несмотря на всю неполноту, несовершенство и порочность, присущие европейскому миру в его современной форме, нельзя отрицать, что царство Божие до известной степени осуществлено в нем, ибо он содержит в себе начало бесконечного развития и обладает в зародышах и эле­ментах всем, что необходимо для его окончательного водворения на земле».
Если бы это стало нравственно приемлемым, то у России не было бы иного выбора, как следовать за Западом — попытаться не превзойти его, нет — хотя бы стать на него похожей. И уверенности в том, что этой цели можно достичь — не было. Пусть даже Чаадаев разделял миссионерское видение мира, присущее всем европейским национализмам, он все равно оставался неуверенным пессимистом. «Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав челове­чества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок. Наставление, которое мы призваны преподать, конечно, не будет потеряно; но кто может сказать, когда мы обретем себя среди человечества и сколько бед суж­дено нам испытать, прежде чем исполнится наше предназначение?» [137].
Именно за это — и ни за что иное! — Чаадаева официально объявили сумас­шедшим. Только умственное расстройство могло послужить «причиною для сочинения подобной чепухи» [138]. Так считал начальник Третьего отделения (тайной полиции) и вряд ли кто-либо, включая Герцена (который это отрицал), с ним не соглашался. Ибо невозможно жить с сознанием таких трудностей и такой незащищенности. Именно в ответ на эти трудности и незащищенность, чтобы доказать их отсутствие, и возникли два аспекта архетипической традиции русского национализма, ставшие с тех самых пор теми способами, с помощью которых русские до нынешнего времени вступают в отношения с миром и сами с собой.
254 Глава 3
Западник Герцен писал о смерти славянофилов А.С. Хомякова и К.С. Аксако­ва, что хотя они были его противниками, но противниками очень странными, по­тому что у них была с ним одна и та же любовь, но любили они по-разному. И они (славянофилы) и западники с юности питали одно и то же мощное нерасчетливое физиологическое, страстное чувство, которое славянофилы принимали за воспо­минание, а западники — за пророчество, чувство безграничной, всеобъемлющей любви к русскому народу, русской жизни, русскому складу ума. «Как Янус, или как двуглавый орел, мы смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно» (курсив А.И. Герцена) [139]. Эту формулировку можно комментировать, но добавить к ней нечего. Славянофильство и западничество были действительно двумя сторонами одного и того же набора стремлений, надежд и чувств, одна сто­рона была обращена на лик прошлого, а вторая на лик будущего. Термины «славя­нофильство» и «западничество» были выдуманы для того, чтобы охарактеризовать интеллектуальную вражду, которая, однако, была между друзьями, людьми, дви­жимыми одними и теми же заботами. Эти люди всегда сочувственно относились к кажущимся противоположными взглядам своих оппонентов. Западничество и славянофильство очень походили друг на друга; они различались более по настро­ению и в том, на что делался упор, нежели чем в чем-либо еще [140].
И западничество, и славянофильство были пропитаны ressentiment. Оба они выросли из осознания российской неполноценности и отвращения к унизи­тельной действительности. В славянофильстве это отвращение превратилось в чрезмерное восхищение собой. В западничестве то же самое чувство вело к об­щему отвращению ко всему существующему миру и к желанию его разрушить. А разница была в том, на что прежде всего обращалось внимание. Оба течения были западническими, ибо как философии ressentiment оба определяли Запад как антиобразец. И оба были славянофильскими, потому что образцом для них была Россия, которую они идеализировали, каждый на свой собственный манер, и чью победу над Западом, оба они предсказывали. Западники видели воплоще­ние идеала (России как анти-запада) в будущем, которое последует за разруше­нием старого мира и которое будет выше присутствующего в настоящем блеска и величия Запада. Но тем не менее они принимали то направление, в котором двигался Запад как единственно возможное. С другой стороны, славянофилы полагали свой идеал вообще вне западного развития и, фактически, вне истории. Им не надо было превосходить Запад, чтобы доказать российское превосходство. Его доказывала сама сущность России, не важно явным или скрытым образом. И делать тут ничего не надо было. Славянофильство содержало в себе некоторый элемент эскапизма, и поэтому оно может показаться течением консервативным. Славянофилы консерваторами не были, многие из них критиковали действитель­ность, прятавшую российскую сияющую, блистательную — святую — сущность за западными одежками, но они не считали, что России надо развиваться, чтобы исполнить свою миссию. Западничество же, как раз, напротив, было напористым и энергичным. Даже пусть окончательная победа и была гарантирована, запад­ники никогда не отказывались постараться ее приблизить. В своей активности и нацеленности на будущее западничество сохраняло что-то от оптимизма XVIII в.
Можно увидеть некоторую цикличность в интеллектуальных и политических течениях XIX и начала XX вв. — попытка политической реформы, провал, уход.
255Скифский Рим: Россия
И, хотя западничество и славянофильство с некоторым трудом можно отличить друг от друга, обычно они находились в противоположных фазах циклов раз­мышления и активности. Схематически цикл начинался с оптимистического порыва догнать и перегнать запад, следуя его путем, это, что касалось запад­ничества; с провалом предпринимаемой реформы или разочарованием в своих ожиданиях цикл достигал своей низшей точки; затем колебание маятника шло в другую сторону — к славянофильскому эскапизму, возрождению националь­ного самоуважения с помощью любовного созерцания российских духовных ценностей и приводило к новому росту уверенности в себе, оптимизму и запад­нической энергичности.
Славянофилы предлагали простое решение проблемы, связанной с трудностями и неуверенностью в том, что удастся догнать Запад, той проблемы, которую столь остро сформулировал Чаадаев. С одной стороны, не только равенства, но и превос­ходства России достичь было легко — оно уже было совершенно очевидным обра­зом достигнуто (поскольку было присуще нации); с другой стороны, Запад прогнил до самой сердцевины и не заслуживал того, чтобы ему подражали. Дни Запада были сочтены. Иван Киреевский писал, что ему больно смотреть на то, какое едва уло­вимое, но неизбежное и справедливо посланное безумие владеет сейчас западным человеком. Он ощущает свой мрак и как мотылек летит на огонь, который прини­мает за солнце. Он квакает лягушкой и лает собакой, когда слышит Слово Божие. И этого лепечущего тарабарщину идиота они хотят укорять, согласно Гегелю!
Превосходство России вытекало из того, что она не была западной нацией. Она действительно воплощала собой принцип, противоположный тому, на котором строилась западная цивилизация. Этот — русский — принцип представлял собой истинные устремления человека (или, следует сказать, человека образцового) и делал возможной истинную свободу; это был принцип растворения личности в общности. И таким образом, то был тот самый принцип, который выражал себя в истинных — совершенных — нациях. Ибо нация, конечно же, была нравствен­ной личностью, наделенной исключительным, уникальным, особенным духом. Этот принцип особенно отчетливо являл себя в Русской православной церкви, восточном христианстве и крестьянской общине. Восточное христианство, ныне сохраняемое для мира Россией, было изначальным, а потому истинным христи­анством. Русской церкви, в противоположность западным церквям, более всего принимавшим во внимание отдельную личность, была свойственна соборность, которую Хомяков, богослов-славянофил, определял как выражение идеи единс­тва во множественности. Он писал, что церковь едина, а единство ее следует из необходимости Божественного единства; ибо церковь не является множеством личностей в их отдельной индивидуальности, но единством Божьей благодати, которое живет в этом множестве разумных существ, охотно этой благодати под­чиняющимся. Как тут не вспомнить Маркса, если, правда, не обращать внима­ния на религиозный контекст, когда, по словам Хомякова, человек не находит в церкви чего-то для себя чужеродного. В ней (церкви) он становится самим собой, собой не в бессилии духовного одиночества, но в мощи своего духовного, искрен­него единства со своими братьями, со своим Спасителем. Он находит самого себя в Божьем совершенстве, или, вернее, человек в нем находит то, что совершенно в нем самом, то есть Божественное дуновение, которое все более и более умаля-
256 Глава 3
ется в грубой нечистоте существования каждой отдельно взятой личности. Те же самые спасительные свойства можно было обнаружить в крестьянской общине. Община, по мнению К. Аксакова, это единство людей, которые отказались от своего эгоизма, своей индивидуальности и которые выражают общее согласие; это есть акт любви… в общине отдельная личность не теряется, но отказывается от своей исключительности ради общего согласия — и это позволяет возникнуть благородному явлению гармоничного совместного существования разумных существ (сознания): там возникает братство, община — триумф человеческого духа. Свобода была свободой жить по этому принципу; принцип был глубин­ным, безусловно, никакого отношения к внешнему миру политики он не имел. Это и дало возможность славянофилам принимать, фактически поддерживать самодержавие. Поняв, после обращения в христианство, что свобода есть только лишь свобода духа, Россия последовательно и всегда отстаивала свою душу, она знала, что совершенство в земном мире недостижимо, и она не искала земного совершенства, а посему она избрала лучшую (то есть наименее порочную) форму правления и придерживалась ее постоянно, не считая ее совершенной. Сравне­ние российской политической структуры со структурой западной, подчеркивало идиллические свойства российского политического строя. «В основании запад­ных государств лежат насилие, рабство и враждебность. В основании Российского государства — свободная воля, свобода и мир [141]. И, поскольку русский народ был выразителем самой сущности человечества, то он был не таким, как другие народы. Как Г. Фихте в Германии, так К. Аксаков в России говорили о ней, как о нации всеобщей. Аксаков считал, что русский народ не есть народ, это — есть человечество, человечность, это народ только потому, что он окружен народами с ярко выраженной национальной сутью, и потому человечество его выражается в национальности [142]. Как же прост и легок был выход! Запад было догонять не надо. Он-то и был тем жалким соперником, которому следовало догонять. Россия была противоположностью Западу и тем было лучше для нее. Россия несла в себе спасение для всего мира, она сохраняла и высоко подняла факел человечности и человечества, и Запад должен был в изумлении на нее смотреть.
Западники отвергали Запад, не перенося своей лояльности куда-то еще и не определяя Россию как нацию антизападническую, или как воплощение принци­пов, противоположных принципам западным. Они отвергали Запад в его нынеш­нем настоящем состоянии, при котором он предавал собственные благородные идеалы, состоянии упадочном, прогнившем, косном, — а ему они противопос­тавляли молодую цветущую Россию, которой было предназначено сделать так, чтобы эти идеалы приносили свои плоды. Запад был единственным хранилищем истории. Он был всем миром. По словам Т.Н. Грановского, «наблюдая за теми тропами развития, по которым прошли все (курсив автора) общества в истории, за исключением патриархальных государств Востока, мы фактически получили доказательство того, что без пролетариата не обошлось ни одно из них». Он со­вершенно забыл о том факте, что «все общества, за исключением патриархальных государств Востока» имелись, в лучшем случае, в трех странах Европы — Англии, Франции и Германии. Это воплощение мировой истории теперь передавало свою задачу России, младшему брату в европейской семье, открывая перед ней великое и блистательное поприще. Но, хотя Россия таила в себе великие освобо-
257Скифский Рим: Россия
дительные силы, они томились в темнице отвратительной действительности. По словам Герцена, Россия будущего существовала исключительно в умах несколь­ких мальчиков, но именно там сохранялось наследство 14 декабря, унаследован­ное знание всего человечества, так же, как и чисто национальной России. «Эти мальчики», по мысли Герцена, включали в себя в той же степени славянофилов, сколь и западников. Главным их свойством было глубокое чувство отвращения к официальной России, к их окружению и, в то же самое время, страстная жажда оттуда вырваться. Но форма этого желания вырваться у «мальчиков» разнилась, ибо у некоторых из них, а именно западников, в дополнение к этой жажде было еще и «яростное желание изменить существующее положение вещей» [143]. Горя негодованием, западники бичевали несовершенства своей нации. С поразитель­ным пылом, объясняемым чахоткой столь же, сколь и пламенной русской ду­шой, Белинский, «неистовый Виссарион», написал свое знаменитое «Письмо к Гоголю», обвиняя писателя как предателя дела прогрессивной России:
«Да, я любил вас со всею страстию, с какою человек, кровно связанный с сво­ею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса... (Но) вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах циви­лизации, просвещения, гуманности. Ей нужны… пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, — пра­ва и законы, сообразные не с учением церкви, а со здравым смыслом и спра­ведливостью, и строгое по возможности их исполнение. (Как можно оставаться довольным страной), где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей! Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нра­вов — что вы делаете!.. По-вашему русский народ самый религиозный в мире: ложь! Приглядитесь попристальнее и вы убедитесь, что это по натуре глубоко атеистический народ… мистическая экзальтация не в его натуре; у него слиш­ком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность исторических судеб его в будущем» [144].
Просвещение и гуманизм, человеческое достоинство, закон и здравый смысл, гарантии для личности, светлый и позитивный ум народа против мистической экзальтации! Кажется, что вот-вот Белинский заговорит по-английски. Не тут-то было! В своих воспоминаниях Герцен вспоминает случай, когда Белинский отстаи­вал свое мнение. В доме у друзей, перед ужином, разговор зашел о письме Чаадаева и некий педант в синих очках высказался насчет него крайне отрицательно. Герцен раздражился и воспоследовал неприятный спор, в который вмешался разъяренный Белинский. «В образованных странах, — сказал с неподражаемым самодовольс­твом магистр, — есть тюрьмы, в которые запирают безумных, оскорбляющих то, что целый народ чтит, — и прекрасно делают». Белинский… был страшен, велик в эту минуту… глядя прямо на магистра... он ответил глухим голосом: «…А в еще бо­лее образованных странах бывает гильотина, которой казнят тех, которые находят это прекрасным» [145]. Ну и хватит о здравом смысле, законах и личности.
Белинский в разные времена говорил различные вещи, но Герцен и Бакунин отрицали закон с постоянным неистовством [146]. И не особенно приходилось
258 Глава 3
сомневаться в том, что «здравый смысл» был для них омерзителен, он был при­знаком «буржуазного лицемерия» современного им Запада, так оскорблявшего Герцена, и упадка Европы. В ней, по его словам, «не было ни молодости, ни мо­лодых людей». Индивидуализм западников не имел ничего общего с западным — т. е., с англо-американским — индивидуализмом: преданностью правам и свободе простого, обычного человека. Они ни на секунду не сомневались в том, что нация коллективна по своей сущности, и что настоящая свобода — есть свобода внут­ренняя. Но духу нации и принципу свободы нужны были особенные великие лич­ности, чтобы выразить себя, и именно индивидуализм этих необычных, особых людей, людей, похожих на самих западников и их свободу, не ограниченную зако­ном и здравым смыслом, западники и отстаивали. Они жаждали славы России, но они презирали «массы» [147]. А поскольку массы можно было пускать в расход, то решение той проблемы, которую поставил Чаадаев — проблемы трудности и не­уверенности в том, что удастся догнать Запад, предлагаемое западниками, состо­яло в катаклизме. Создать катаклизм, очищающий огонь, который одним махом уничтожит Запад и несовершенства российской действительности, и из которо­го Россия, со своим наконец освободившимся духом воспрянет для того, чтобы наслаждаться своей блистательной долей исторического величия. Идея Револю­ции — не декабристского «переворота» — была вкладом западников в русское на­циональное сознание. Безусловно, их привел к этому их деятельный маниакаль­ный темперамент. В отличие от славянофилов, они не могли сидеть сложа руки и терпеливо наблюдать зрелище западного превосход ства, и под лукавым влиянием ressentiment их упрямые мечты приняли форму революции. За шесть лет до того, как Маркс опубликовал «Манифест коммунисти ческой партии», в той же Deutshe Jahr b
ücher, где Маркс предсказывал неминуемое лидерство Германии, Бакунин,
под псевдонимом Jules Elysard, объявил о призраке, который бродит по Европе. По словам Бакунина, все народы и все люди полны предчувствий. Даже в России, в этой безграничной и заснеженной империи, о которой они так мало знают и у которой возможно великое будущее, даже в России собираются темные грозовые тучи. Душно, в воздухе слышно дыхание бури. И потому он призывал покаяться и возвещал о близости Страшного Суда. А еще он советовал довериться вечно­му духу уничтожения и разрушения просто потому, что это и есть неуловимый и вечно творческий источник самой жизни. По мнению Бакунина, страсть к разру­шению — также и страсть творческая. Герцен был совершенно не уверен в том, чем закончится приветствуемая им революция. Большее время он был лишь уме­ренно оптимистичен. «Китайские башмаки немецкого изготовления, в которых Россию водят полтораста лет, натерли много мозолей, но, видно, костей не пов­редили, если всякий раз, когда удается расправить члены, являются такия свежия и молодыя силы». Это не гарантирует будущего, но это делает его исключительно вероятным. И все же Герцен не мог жить в этой неуверенности и скорее хотел бы конца мира, нежели его продолжения. В 1858 г. в письме из Лондона он задавал вопрос «Куда мы идем?» и предполагал, что очень возможно к ужасной жакерии, к массовому крестьянскому восстанию. Он говорил, что они совершенно этого не хотят и утверждают это, но, с другой стороны, рабство, состояние мучительной неуверенности, неопределенности, в котором в настоящее время находится стра­на, даже хуже, чем жакерия [148]. Безусловно, на одной чаше весов лежали всего
259Скифский Рим: Россия
лишь тысячи человеческих жизней, а на другой — такая важная вещь как страда­ющая, уязвленная национальная гордость.
С тех пор под разными личинами и именами эти две традиции и формиру­ют сущность русского национального чувства. В умах людей не существовало четкой разделительной линии между славянофильством и западничеством. До раскола Иван Киреевский был ярым поклонником Запада и издавал журнал «Европеец». В конце жизни Герцен стал славянофилом. Чернышевский был за­падником; народничество — перевоплощение славянофильства — вышло из его идей. Первые русские марксисты — архизападники — были разочарованными народниками. Эти два течения, объединенные духом Святой России и отри­цанием Запада, на деле были одним течением. Они продолжали существовать бок о бок. Их попеременно поддерживали в бесконечных колебаниях маятника между надеждой и уходом. И в лучших романтических традициях стремления к единству в множественности, человек мог быть западником с утра, славянофи­лом к обеду и критиком после ужина [149].
Западничество утвердило себя в очищающем пожаре 1917 г. Главным мотивом революции, императивом марксизма было уничтожение старого мирового по­рядка, предавшего свои собственные основные принципы. Как бы ни неясен был вопрос с новым миром, который должен возникать на развалинах мира старого, идеология гарантировала успех в главном — в разрушении вероломного Запада; и если ценой было самоуничтожение — то это была не слишком дорогая цена. В отчаянном стремлении избежать мук своей неполноценности (они верили в то, что это была попытка спасти мир), русские западники хотели начать с той России, которая имела место быть. И так настоятельно они жаждали самоуважения, что на некоторое время позволили, чтобы их русскую идентичность затмило чувство того космического братства, которое являла собой Россия как всеобщая нация. «Нам, представителям великодержавной нации крайнего востока Европы и доброй доли Азии, неприлично было бы забывать о громадном значении национального воп­роса? Чуждо ли нам, великорусским сознательным пролетариям, чувство нацио­нальной гордости? Конечно, нет! Мы любим свой язык и свою родину, мы больше всего работаем над тем, чтобы ее трудящиеся массы… поднять до сознательной жизни демократов и социалистов. Нам больнее всего видеть и чувствовать, каким насилиям, гнету и издевательствам подвергают нашу прекрасную родину царские палачи, дворяне и капиталисты. Мы гордимся тем, что эти насилия вызывали от­пор из нашей среды, из среды великоруссов, что эта среда выдвинула Радищева, декабристов, революционеров-разночинцев 70-х гг., что великорусский рабочий класс создал в 1905 г. могучую революционную партию масс, что великорусский мужик начал в то же время становиться демократом, начал свергать попа и по­мещика... Мы полны чувства национальной гордости, ибо великорусская нация тоже создала революционный класс, тоже доказала, что она способна дать чело­вечеству великие образцы борьбы за свободу. …«Не может быть свободен народ, который угнетает чужие народы», — так говорили величайшие представители последовательной демократии XIX в. Маркс и Энгельс... И мы, великорусские рабочие, полные чувства национальной гордости, хотим во что бы то ни стало свободной и независимой, самостоятельной, демократической, республиканс­кой, гордой Великороссии, строящей свои отношения к соседям на человеческом
260 Глава 3
прин ципе равенства... Именно потому, что мы хотим ее, мы говорим: нельзя в XX в. в Европе (хотя бы и дальневосточной Европе) «защищать отечество» иначе, как борясь всеми революционными средствами против монархии, помещиков и капи­талистов своего отечества, то есть худших врагов нашей родины…
Если история решит вопрос в пользу великорусского великодержавного ка­питализма, то отсюда следует, что тем более великой будет социалистическая роль великорусского пролетариата как главного двигателя коммунистической революции. Интерес… национальной гордости совпадает с социалистическим интересом великорусских (и всех иных) пролетариев» [150].
Немногие откровенно националистические аргументы говорят столь о мно­гом, как это жалкое, выделенное курсивом «тоже».
Один из нескольких великих поэтов той эпохи Александр Блок точно так же понимал мотив революции, и в поэме «Двенадцать» дал ему глубоко мистическое религиозное истолкование, выразив одновременно и главную надежду западников на Россию как на Третий Рим, и придав ей славянофильскую образность. Двенад­цать — большевистский патруль, но самое их число напоминает число апостолов Христа. Они — представители нового мира. Старый мир сравнивается с «бездом­ным псом голодным», который вместе с воплощением несправедливого прошло­го — капиталистом или буржуем — мрачно смотрит, как двенадцать проходят мимо, а потом плетется за ними. Драматическое окончание поэмы несет в себе послание, с уклоном в доктрину о спасении, через Спасителя Иисуса Христа (сотереологию).
...Так идут державным шагом, Позади — голодный пес, Впереди — с кровавым флагом.
.......................................................
… Впереди — Исус Христос. [151]
Чтобы уважать себя, Россия взвалила себе на плечи бремя спасения мира. «Мы гордимся тем фактом, — писал Ленин, — что нам выпало счастье начать строитель­ство Советского государства и потому возвестить начало новой эры в истории». Строители Третьего Рима подожгли самую огромную империю на земле и, сгорая в ней, простирали руки к тому, что они называли Западом, и молили о признании. Их страсть потрясла мир. Но Запад опять их подвел. Это желание и страсть были бессильны изменить их реальность и избавить их от мучительного чувства непол­ноценности. И в то время как революционеры ушли с головой в трудную работу по разрушению, поэт дал выход своему отчаянию. Он крикнул во весь голос: «А пош­ли вы все к черту!» Он бросал Западу вызов, угрожал ему и проклинал его. Он верил в то, что если бы Европа открыла глаза и признала достижения России, действи­тельность бы изменилась. И посреди угроз и проклятий он надеялся не надеясь, что Европа все-таки действительно переменится и удовлетворит желание его на­ции. Ни в каком другом литературном произведении угроза и вызов, брошенные Западу русским, не были выражены с такой поразительной мучительной красотой, как в Блоковских «Скифах» [152]. В качестве эпиграфа Блок выбрал две строчки из стихотворения Владимира Соловьева «Пан-Монголизм»: «Панмонголизм! Хоть имя дико, / Но мне ласкает слух оно». Сама поэма эту тему развивала:
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]