Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Национализм. Пять путей к современности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
221Скифский Рим: Россия
«Заграница» — это утопия, такая же, как обобщенный «Запад»; это — идеал, образец. И печальный факт состоит в том, что Россия явно недотягивает до это­го идеала: в результате охаивается сам идеал.
Некоторые темы сумароковского стихотворения были центральными для разрастающегося количества националистической литературы. Сумарокова раз­дражает надменность вельмож. Писатель осуждает, когда дворянство дают не за заслуги, его не удовлетворяет отношение к учению и к состоянию словесности, к родному языку и к самовосприятию, так же как — что неожиданно, поскольку Сумароков был защитником крепостного права — он осуждает обычай продажи людей. Однако признание расхождений между Россией и Западом в этом случае расплывчато; оно не сосредоточено на той области, где это расхождение про­является наиболее ярко, и писатель не выявляет организующий принцип этого расхождения. Некоторые значительные писатели XVIII в., лучше воспринявшие изначальное понятие нации, считали, что главное, в чем Россия расходится со своим идеалом, это ее общественное и политическое положение (особенно в том, что касается крепостного права и условий жизни крестьянства).
Когда человек осознавал социополитическую реальность России как основ­ную проблему, то реакций у него было две: стыд и отрицание. Стыд — реакция редкая, если учесть, насколько исключительно неприятно это чувство, то удер­живать его длительное время, должно быть, трудно. Так что эта реакция была характерна только для одного значительного писателя: Александра Радищева. Искреннее отвращение Радищева к варварству крепостничества, его забота о крестьянстве, его разумность и страсть к свободе, как к праву человека как та­кового, делают его исключением среди деятелей русской культуры. Эти качества также делают его единственным в ней возможным представителем гражданс­кого национализма, который в России никогда успеха не имел. Радищев также необычен, хотя и не уникален, тем, что его образец Запада был не европейского, а американского толка. Тем не менее важно то, что даже свое отвращение и стыд за особенности российской реальности, он чувствовал и выражал как смущение перед Западом. Он стыдился, что Россия не соответствует западному идеалу — как будто бы основания стыдиться исчезли, будь Россия единственной страной в мире. Даже для Радищева суть дела состоит в положении России относитель­но Запада. Эта пронизывающая его произведения «относительность» особенно очевидна в отрывке из главы «Медное» в «Путешествии из Петербурга в Мос­кву». Здесь Радищев рассказывает об ужасающей сцене: как целую семью про­дают по отдельности. Он не мог вынести этого чудовищного зрелища и быстро ушел с аукциона. На лестнице собрания он встретил чужестранца (американца), который спросил его «Что тебе сделалось? ты плачешь?» Радищев сказал: «Воз­вратись… не будь свидетелем срамного позорища. Ты проклинал некогда обы­чай варварской в продаже черных невольников в отдаленных селениях твоего отечества; возвратись… не будь свидетелем нашего затмения и да не возвестиши стыда нашего твоим согражданам, беседуя с ними о наших нравах» [76].
Однако обычной реакцией было отрицание. В своих ранних и простых фор­мах оно было очень близко к сознательной лжи. Замечательный пример такого отрицания, почти невероятный в своей наивности и прозрачности, можно най­ти в письме Екатерины Вольтеру, где она защищала Россию, говоря, что в Рос-
222 Глава 3
сии нет ни одной крестьянской семьи, у которой не было бы курицы к обеду, и что некоторым семьям настолько надоела курятина, что они перешли на индеек [77]. Более интересным, среди прочего еще и по скороспелости, является канте­мировское опровержение Lettres moscovites Локателли (Locatelly). Антиох Кан­темир был послом в Англии, когда в 1735 г. книга Локателли вышла в Париже. Она выдержала два издания во Франции, а затем была переведена на английс­кий язык и издана в Лондоне. Кантемир счел ее содержание открытой клеветой «крайнейшей безстыдности и продерзости» и решил написать опровержение. В письме от 6 января 1736 г. графу А.И. Остерману (другому русскому патриоту) в Санкт-Петербург, Кантемир написал, что «николи охотнее за перо не при­нимался, как присеем случае, имея защищать отечество». Он также упомянул о своем намерении написать опровержение в официальной депеше, добавив, что она представит собою как географическое и политическое описание Россий­ской империи, подобное тем, «каковые имеются во всех знатных государствах» под титулом «Ета презан» ( чительно на иностранную аудиторию и было опубликовано на немецком языке, будучи, по-видимому, написано von einem Teutshen [78]. В этом трактате Кан­темир подчеркнул огромные размеры Российской империи, ее громадные при­родные ресурсы, и ее взлет к славе при Петре I. Он хвалил ее экономику, говоря, например, что ткани, производимые в Екатерингофе, настолько хороши, что они «почти такого же качества, как голландские». Он обращал внимание на на­циональный — особенный характер (это, на самом деле, одна из самых ранних попыток его описать) и подчеркивал бесконечную терпеливость крестьян и их преданность своему господину. Он также превозносил характерную для России жажду знаний, и невероятную русскую способность к учению — и то, и другое успешно продемонстрировал в подражании Западу в эпоху петровских реформ.
Особенный интерес в кантемировском опровержении Lettres moscovites представляет его описание политических ценностей и гражданского состояния России. Он пишет, что Петр Великий и царствующая во славу императрица Анна Иоанновна провели в России грандиозные реформы. С тех пор городские ремесленники и крестьянство больше не страдают от притеснений верховной власти, и приводит красноречивые примеры, подкрепляющие это утверждение. Показателем господствующей высокой оценки свободы был петровский указ, запрещающий людям падать ниц перед царем. Этот указ Кантемир комментиру­ет в лучших традициях европейского гуманизма. Он заявляет, что никогда не мог думать без отвращения, насколько закабаленные разумные существа должны мечтать, жаждать и страдать по свободе, когда даже бессмысленные твари, как сказано в Писании, находясь в неволе, яростно борются за свое освобождение. Источник этого комментария отыскать не удалось, но если у Петра I действи­тельно были такие просвещенные взгляды, то они должны были, безусловно, завоевать уважение тех иностранцев, которые в XVIII в. подняли такую шумиху вокруг свободы. Ибо во всех незначительных следах угнетения, остававшихся в России, Кантемир, как можно догадаться, обвинял злонравное, непросвещен­ное дворянство, таким образом убивая двух зайцев.
Во всей этой невинной лжи — тянет на нее умилиться, потому что это ложь в самозащиту — имеющийся подтекст, что Запад является образцом, остается
état present)». Опровержение было рассчитано исклю-
223Скифский Рим: Россия
нетронутым. Однако проблема состоит в том, что сам лжец знает, что он говорит неправду, хотя, возможно, ему удастся убедить в ней каких-нибудь доверчивых иностранцев. Но эта ложь, распространявшаяся российскими патриотами, была бессильна убедить их самих в том, что Россия действительно равноправна с Ев­ропой. Поэтому следующий логический шаг в развитии русского национально­го сознания — убедить себя в том «что не очень-то и хотелось» этого равенства, и что Запад, по тем или иным причинам, был для России неподходящим образ­цом. Подобное отношение к Западу было озвучено к концу XVIII в. Настоящая сущность этой реакции зависела от того, насколько остро воспринималось чувс­тво несоответствия России Западу, и от степени развития этого болезненного и отражавшего отсталость России чувства.
Если это чувство самонеудовлетворенности не было острым, то представле­ние о Западе как о неподходящем образце для России, шло рука об руку с восхи­щением Западом как таковым, и подобные умонастроения в результате давали некоторый туманный культурный релятивизм. Как и в Германии, это было вре­менное и поэтому не слишком тщательно аргументируемое мнение. В России у него не было постоянных представителей, да даже и непостоянных, таких как И.Г. Гердер, не было. Можно отыскать выражения культурного релятивизма вместе с другими противоречивыми мнениями, разбросанными по многочис­ленным произведениям эпохи формирования русского национализма в конце XVIII в. В этом смысле характерны имевшие большое влияние «Письма Русско­го путешественника» (1791—95) Карамзина [79]. Эпиграф к изданию 1797 г. дает столь точное психологическое проникновение в сущность вопроса, что трудно поверить, что он был выбран неосознанно. Эпиграф гласит: «Тот, кто с самим собой умеет жить в покое и любви, тот радость и любовь во всех краях найдет». Довольство собой увеличивает человеческую способность оценивать достоинс­тва других. Карамзин оставил Россию в хорошем эмоциональном состоянии, и его письма просто пылают неосознанным и безусловным восхищением Западом. Это восхищение поразительно, если сравнивать его с угрюмым защитным наци­онализмом произведений Карамзина, написанных всего несколькими годами позже. Когда он уезжал из Базеля, то «отъехав от Базеля версты на две (я) вы­скочил из кареты, упал на цветущий берег зеленого Рейна и готов был в восторге целовать землю». Позднее свои поцелуи он сохранял исключительно для родной земли. В Альпах путешественник ощутил порыв космополитизма: «Таким обра­зом, на самом себе испытал я справедливость того, что Руссо говорит о действии горного воздуха….Здесь смертный чувствует свое высокое определение, забыва­ет земное отечество и делается гражданином вселенной».
Культурный релятивизм Карамзина ясно виден по его реакции на «Историю России» P. C. Levesque. Говоря о ней в письме, он настаивает на создании «Исто­рии России», которую бы написал русский человек. Он бы подчеркнул уникаль­ность России, показал бы ее равноценность Европе, не потому что она похожа на нее, а потому, что всему важному, что есть в Европе, у России имеется от­четливая параллель. Карамзин считал, что незначительные вещи следует отсечь, как это сделал Юм в своей «Истории Англии», но все черты, которые выявляют исключительность русского народа, характер его древних героев и знаменитых людей надо описывать живо и выразительно. У россиян есть собственный Карл
224 Глава 3
Великий — Владимир Мономах, собственный Людовик XI — Иван Грозный, собственный Кромвель — Борис Годунов, а кроме того, у России есть такой го­сударь, которого не было нигде: Петр Великий.
Позиция Карамзина в этом письме, если то, что в нем обнаруживается мож­но назвать логически связной позицией, достаточно сложна. В согласии с духом культурного релятивизма, он подчеркивает особенность, исключительность России и поддерживает романтическое — avant le nom — понятие понимания изнутри: только русский человек истинно понимает Россию. В то же самое вре­мя он верит, что все нации следуют одним путем, что Запад — здесь лидирует и что поэтому Россия должна подражать Западу. Твердая уверенность в том, что она это делать может и делает очень успешно, позволяет Карамзину — без му­чительного презрения к себе — осуждать те специфически русские традиции, которые противоречат или даже не принимают во внимание всеобщий прогресс. Он еще не достиг той точки зрения, когда все, что относится именно к России, становится синонимом нравственного добра. Эта уверенность в том, что Россия способна быстро догнать Запад, также выражается в его восхищении инициа­тором процесса «догоним и перегоним» Петром Великим. В продолжение при­водимой выше цитаты Карамзин пишет: «Надо ли становиться равными, чтобы перегнать?» [80]. Он восхищается Петром Великим и говорит, что только благо­даря нему и его действенной воле, в России произошли такие изменения, срав­нивая его с легендарным спартанским законодателем Ликургом. Он отмечает, что русские не имели склонности просвещению и не были к нему готовы.
Отсюда ясно, что в последнем десятилетии XVIII в. уже далеко не все верили в пользу петровских реформ и в превосходство Запада. Многие образованные русские люди уже не находились в «любви и согласии» сами с собой; они были угнетены несоответствием России тому образцу, который она себе выбрала. Об­ращаясь к культурному релятивизму, они обычно были настроены менее жизне­радостно, чем Карамзин. Они, скорее, утешались не тем, что разная внешность скрывает одинаковые достоинства, а тем, что разные обычаи скрывают под со­бой одну и ту же угрюмую реальность. Фонвизин, например, обобщил свои впе­чатления от путешествия за границу так: «Все рассказы о здешнем совершенстве сущая ложь, (что) люди везде люди, (что) прямо умный человек везде редок и (что) в нашем отчестве, как ни плохо иногда в нем бывает, можно, однако, быть столько же счастливу, сколько и во всякой другой земле…» [81]. Карамзин, в сво­ей жажде видеть Россию равной Западу и будучи уверен в том, что она легко смо­жет его догнать, считал, что русские обычаи негодны и недостойны того, чтобы их придерживаться. А многие из его более пессимистичных соотечественников думали, что обычаи эти хорошо бы сохранить, ибо они предпочитали видеть в Западе образец, недостойный подражания. Сам Карамзин в 1810 г. в записке «О древней и новой России» советовал придерживаться более взвешенного отно­шения, говоря, что два государства могут быть на одной стадии гражданского просвещения и иметь разные нравы. Государство может черпать у другого госу­дарства полезные сведения, не подражая обычаям последнего.
Склонность искать утешения в равенстве по различиям, не важно в достоинст­вах или в бедах, надолго не сохранилась, потому что равенства этого не было. И тогда она сменилась ressentiment, отрицанием Запада. Зависть и осознание
225Скифский Рим: Россия
своей слишком очевидной и потому невыносимой отсталости лежали в основе этого чувства.
Именно осознание несоответствия между Россией и ее идеалом и отсталость России привели к ressentiment, а не «правление (власть) иностранцев» [82]. Антииностранные настроения при Екатерине II, и особенно при императрице Анне Иоанновне и ее немецких фаворитах, в главном не были связаны с нацио­нальными чувствами. Враждебные чувства по отношению к иностранцам скорее порождались прагматическими групповыми интересами, чем чувством зарожда­ющейся национальной идентичности. Это чувство порождала особая ситуация того времени. В условиях общей неопределенности и противоречивости статуса и борьбы между двумя группировками знати — старого и нового дворянства, иностранцы, которых Анна привела из Курляндии, и которые мгновенно при ней возвысились, представляли собой еще одну угрозу. Главной эта угроза со­вершенно не была, но на ней можно было сосредоточить все свои разочарования и нереализованные ожидания. Кроме того, эту угрозу, в отличие от других, было легко устранить; и эта легкость, порождавшая иллюзию того, что с устранением иностранцев проблемная ситуация будет полностью разрешена, требовала не­медленного их устранения. Другими словами, это не была общая ксенофобия, возникшая из желания защитить Россию от всего нерусского, а всего лишь по­пытка запретить кучке высококвалифицированных конкурентов доступ к огра­ниченному числу постов, о которых мечтали все. Подобную цель ставил перед собой Артемий Волынский (впоследствии он был казнен и посмертно канонизи­рован как мученик русского национализма). Такую же цель ставил перед собой и француз Лесток, который был членом кружка Волынского, и два выдающихся немца, так же, как Лесток, преданных России. Этим двум немцам, Остерману и Миниху, принадлежала заслуга свержения «правления (власти) немцев», когда они арестовали ее главного виновника — фаворита Анны Иоанновны — Би­рона. Антииностранные умонастроения длились недолго. Причина их исчезла и все сгорело в кровавой бойне, учиненной гвардейцами, убившими всех офи­церов-немцев то ли из приступа патриотических чувств, то ли из склонности к резне, за которую тогда вряд ли бы наказали, то ли по общей игривости. Чувства эти возродились на короткое время в 1762 г., во время царствования Петра III, обожавшего Пруссию, страсть к ней лишила этого царя последних остатков ра­зума, отпущенного ему природой, и он опять угрожал заменить русских дворян (включая и дворян нерусского происхождения) прусской военщиной. Гвардия была готова к резне, но принцесса Анхальт-Цербcтская, умница Екатерина II, которую гвардейцы сделали императрицей, знала, как держать дела под контро­лем, и об этой замене больше не слышали.
В то же самое время, уже в первой половине XVIII в. широко распространи­лась враждебность к чужестранцам, успешно соперничавшим с русскими дво­рянами в борьбе за чины и милости, которых они время от времени удостаива­лись, и это использовалось как предлог для выражения антииностранных чувств другого свойства. То были чувства, направленные против иноземца вообще, против таинственной, мистической иностранной угрозы, против мира, самим своим существованием подчеркивавшего российскую несостоятельность. Когда архиепископ Амвросий Новгородский обвинял иностранцев в заговоре против
226 Глава 3
России, то заговор этот, по его мнению, состоял в том, чтобы оставить ее слабой и невежественной. Архиепископ говорил, что они использовали все средства, чтобы осудить на каторгу русского человека, ученого в искусствах, инженера, архитектора, солдата, послать его в ссылку или на казнь, просто потому, что он был инженером или архитектором, учеником Петра Великого [83]. Совершенно очевидно, что «правительство немцев» было наименьшей его заботой. А кто был русскими инженерами и архитекторами в сороковых годах XVIII в.?
Именно это умонастроение и осталось, ибо так получилось, что причина его никогда не исчезала. Но только в эпоху Екатерины оно стало повсеместным и неизбежным, и как часть осознаваемой реальности русской элиты приобрело возможность формировать другие чувства и определять дальнейшее развитие национального сознания. Тогда же, поскольку дворянская элита была ангажи­рована иным образом, хрупкое национальное чувство нашло другое обиталище: оно росло и распускалось в сердцах интеллектуалов Москвы и Петербурга из недворянской среды.
Закладывание основ.
Вклад интеллектуалов не-дворян (интеллигенции)
В отличие от дворянства, интеллигенцию, на самом деле появившуюся в России до своего названия, росчерком пера создал Петр Великий [84]. До него в России не было светских школ, и образовательную нужду страны удовлетворяли духов­ные семинарии. Самыми главными из них были Киево-Могилянская академия, созданная в 1632 г. и Славяно-греко-латинская академия в Москве, заложенная в 1687 г. выпускником Киевской академии Симеоном Полоцким. Большая часть высшего духовенства была из Киевской академии достаточно длительное вре­мя еще и в петровскую эпоху. Только с основанием Московского университета (1755) Киевская академия утратила свою ведущую роль самого большого и само­го значительного общеобразовательного центра внутри империи. Ее студентов набирали почти исключительно с Украины. В результате среди интеллектуалов, как в церковной, так и в светской среде, что мы сейчас и увидим, оказалось мно­го украинцев. Это имело очень большое значение.
Первые институты светского образования отражали петровскую заботу, прежде всего о техническом образовании. В первой четверти XVIII в. в Москве была открыта Школа математических и навигационных наук (1701), а в Петер­бурге — Инженерно-артиллерийская школа и Морская академия. В 1719 г. при Адмиралтействе были открыты так называемые русские школы, где обучали русскому, арифметике и геометрии детей крестьян и мастеровых, которых по­том забирали работать на верфях [85]. Десять таких школ уже существовали между 1719 и 1734 гг. В 1721 г. Военный приказ (Канцелярия) приказал орга­низовать школы при каждом из существующих тогда 49 гарнизонов. В каждой из этих школ должны были обучаться пятьдесят солдатских детей. Солдатские дети были поделены на четыре группы по склонностям и способностям. Такие же школы были учреждены для тех, кто работал на государственных конюшнях.
227Скифский Рим: Россия
Также стали появляться большие частные школы. Одну из них — «для сирот и бедняков любого положения» — в 1721 г. открыл Прокопович. Многие из ус­пешно закончивших выпускников этих скромных школ продолжили свое обра­зование в других учреждениях [86].
В 1732 г. в Петербурге был основан первый кадетский корпус. В принципе это было образовательное заведение исключительно для дворян, но детей солдат и корабельных рабочих туда принимали в специальные классы для детей недво­рянского происхождения. Их обучали с тем, чтобы впоследствии они занимали унтер-офицерские или сержантские должности или становились учителями начальных классов для детей дворян. Первая медицинская школа в Москве была открыта при Большом (General) госпитале в 1706 г. В течение века в ней обучались 800 врачей и хирургов. Еще три школы были учреждены в 1733 г., а к концу семидесятых годов XVIII в. в Москве было 488 врачей (лекарей) и 364 практикующих медика низшего звания (подлекаря).
Императорская Академия наук начала действовать в 1725 году [87]. Это уч­реждение состояло собственно из академии и университета. Годом позже к этой структуре добавилась гимназия. Гимназия при академии была в России первой светской общеобразовательной средней школой. В ее академическое расписание входили языки, история, география, математика и естественные науки. Обуча­лись там пять лет. Академический университет был первым светским учрежде­нием высшего образования. Около двадцати лет, из-за недостатка отвечающих соответствующим требованиям студентов, университет балансировал на грани жизни и смерти. В 1747 г. ему дали новый регламент, предусматривавший трид­цать государственных стипендий для университета и двадцать для гимназии, которые было велено давать «людям всем чинов и званий, в зависимости от спо­собностей». В 1752 г. количество стипендий было увеличено, и впоследствии его лимитировало только наличие денег в академических фондах. Одновременно с этим любой человек (из дворян или разночинцев), желающий учиться, мог это делать на собственные деньги. В 1748 г. в гимназии было 48 учеников, в 1749 г. — 62; , в 1750 г. — 70. В 1753 г. там было 150 учеников, из них треть — государс­твенные стипендиаты (на казенном коште). Между 1756 и 1765 гг. там обучалось 590 молодых людей. Из тех 429 из них, о которых сведения оказались доступны, 80 были из дворян, но в основном из дворян бедных; 22 — купеческими детьми; 13 — поповскими; 132 были «солдатскими детьми»; более 80 — детьми мелких чиновников; 50 — детьми мастеровых; 66 — крестьянами, которым дали воль­ную, 9 — из семей медиков, 7 — часовщиков, у 4 — отцы были садовниками, у 3 — конюхами, у 2 — вольными крестьянами и 93 были детьми иностранцев. Большинство учащихся дальше гимназии не шли и после окончания ее занима­ли различные церковные должности и должности учителей начальных классов. Тем не менее в то время эти люди были в числе образованнейших людей страны и составляли значительную часть возникающей интеллигенции [88].
Наконец, в 1755 г. в Москве был основан первый русский собственно уни­верситет. Состав студентов Московского университета был таким же, как и в Академическом университете, с той разницей, что при определенных условиях, туда принимали даже крепостных. При университете было две гимназии: одна для дворянских детей, другая — для детей разночинцев. В начале в каждой было
228 Глава 3
по 50 учеников на казенном коште, впоследствии их число увеличилось. Так же, как и в академии, многие учащиеся как университета, так и гимназий, сами оплачивали свое обучение. В первые двадцать лет существования университета, его окончило 318 человек. В нем было три факультета: юридический (права), медицинский и философский. На первых двух факультетах было по трое про­фессоров (общего права, российского права и политики; и, соответственно, химии, естественной истории и анатомии). Четыре профессора философского факультета обучали философии, теоретической и экспериментальной физике, риторике, и общей и российской (русской) истории. Поразительной чертой Московского университета было отсутствие в нем богословского (теологичес­кого) факультета, что было sine qua non (обязательной принадлежностью) боль­шинства европейских университетов.
В 1757 г. на том основании, что иностранные художники не передают свое мастерство русским, в Санкт-Петербурге была основана Академия художеств. Первые ее студенты были переведены из Московского университета, и после двадцати лет существования, она могла похвастаться 180 выпускниками.
Эти цифры позволяют сделать вывод, что к концу XVIII в. в России было около 4000 человек с университетским образованием, примерно половина из них были врачами (лекарями) или фельдшерами (подлекарями) и примерно такое же число людей (4000 человек) окончили среднюю школу [89]. Несмотря на то что среди многомиллионного населения эти люди составляли крошечную часть, это являлось значительным шагом вперед, по сравнению с тем, что было в начале столетия, когда вряд ли и половина этого количества людей имела хоть какое-нибудь светское образование.
Значительная часть этих людей нового образования — до 1770 г. их было большинство — происходила из простых семей. Именно они, а не русское дво­рянство, стал первым слоем в России, который можно было охарактеризовать как слой национальный (националистический). Рано развившийся национа­лизм недворянской интеллигенции, представители которой высказывали его в тридцатые—шестидесятые годы XVIII в., был тем более замечательным из-за особенного этнического состава этого слоя. Возможно, что более чем 50% рус­ских националистов были украинцами [90]. Сам по себе этот факт значения не имел бы, если бы сие происходило не в России, упорно стремившейся к тому, чтобы стать образцом этнической нации. Видное положение украинцев среди русских националистов добавляет исключительно забавный штрих ко всей ис­тории.
Причины этого странного явления просты. В течение большей части XVIII в. главными образовательными учреждениями в России, по количеству обучающихся в них людей и по влиятельности, все еще оставались духовные семинарии. Их влияние не только не уменьшилось с появлением центров свет­ского обучения, но некоторое время они даже продолжали расти в численности и во влиятельности. В начале 40-х гг. XVIII в. в России было 17 духовных семи­нарий с количеством студентов в 2500 человек; в 1764 г. в 26 семинариях обу­чалось 6000 студентов. Киевская академия оставалась самой большой и самой значительной из всех церковных школ. Она также осталась центром обучения для украинцев. В этом качестве она получила колоссальный авторитет из-за
229Скифский Рим: Россия
растущего почтения к образованию у дворян и организации кадетского кор­пуса. Поскольку украинское дворянство, если его не подтверждал служебный чин, дающий дворянство, за таковое не признавалось, то молодых украинских дворян не принимали в эти образовательные заведения для избранных. Киев­ская Академия была самой передовой из всех духовных школ: студентов там с самого начала, кроме латыни и греческого, обучали еще и современным язы­кам, таким, как польский и немецкий, а в 1753 г. к ним добавился еще и фран­цузский. Поскольку профессуру для новоучрежденных медицинских школ, так же, как и для Санкт-Петербургской академии и Московского университета, приглашали из заграницы (в основном из Германии), и обучение шло на ла­тыни, то знание языков оказывалось совершенно незаменимым для студентов этих светских институтов — а получить его нигде, кроме как в семинариях, они не могли. Первые когорты университетских студентов-разночинцев (которые не являлись детьми постоянно проживающих в России иностранцев) были, таким образом, просто переведены в университет из семинарий. Киевская академия, из которой только за четырнадцать лет между 1754 и 1768 гг. более трехсот семинаристов переехали в Москву и Санкт-Петербург, была главным источником, снабжавшим их новобранцами. Любой семинарист, желающий, например, стать врачом, получал десять рублей на путешествие и обзаведение. И они ехали — кто «из бедности», кто, потому что светские профессии и на­уки были «единственно честным и благоприятным выходом (из духовенства) для любого, кто чувствовал в себе нерасположение к принятию сана» [91]. В Санкт-Петербурге и в Москве, буквально в первых рядах новорожденной рус­ской интеллигенции, состояла бедная малороссийская молодежь, которая вы­ковывала русское национальное сознание.
Стипендиатов-разночинцев Московского университета и Университета ака­демии привлекали туда, чтобы впоследствии, обучившись, они занимали много­численные должности, которые нельзя было заполнить при имеющихся людских ресурсах. Высоких должностей было мало, но они были значительными и давали дворянство; почти все должности были новыми и, благодаря новизне светского образования в России (и грамотности в целом), а также из-за уважения к этому интересному заимствованию, эти должности были достаточно престижны. Для некоторых из этих бедных семинаристов и гимназистов университеты оказались дорогой к почестям, богатству и влиятельности; они стали первыми русскими профессорами, академиками и высокопоставленными чиновниками. Другие же работали переписчиками, переводчиками и мелкими чиновниками, чаще всего, живя в безнадежной нищете. Но образование изменило всех. Кем бы они ни были до поступления в университеты, после этого они уже не были теми же самыми людьми; им нужна была новая идентичность. Они были новым слоем, не подходившим ни под одно из существовавших определений. Даже те, чье об­щественное возвышение соответствовало их образованию и колоссальным уси­лиям, чувствовали горькое унижение при традиционном определении статуса, а оно, хоть на него и нападали, продолжало существовать. Те же, чьи статусные ожидания, подогретые учебой, оказались нереализованными и их разочарова­ли, считали, что традиционное определение статуса больше терпеть нельзя [92]. Им нужна была перспектива, идентичность, которая бы подтвердила их чувство
230 Глава 3
собственной ценности, оправдала бы их честолюбивые стремления и осудила бы те установления, из-за которых эти стремления оставались неосуществленными; идея «нация» отвечала их нуждам, и поэтому они превратились в патриотов.
Патриотизм, «желание послужить отечеству», «выказать рвение» в любви к нему, похоже, являлся главным мотивом учебы и труда представителей этого слоя. Учитель Степан Назаров трудился потому, что хотел, чтобы «его скромные усилия были полезны российской молодежи». Флоринский переводил «единс­твенно затем, что принести некоторое облегчение молодым русским, не знаю­щим иностранных языков и, таким образом, послужить отечеству». Л.К. Шиш­карев «посвятил свою жизнь «литературным трудам отечества ради» [93]. Вклад большинства этих людей состоял в том, что они заложили основы и подготавли­вали почву для будущей национальной культуры. Они были составителями пер­вых словарей и грамматик; они переводили и пропагандировали работы других. Только некоторые из них действительно стали творцами культуры, но первые словесные выражения русского национального чувства исходили именно от них.
Первым, кто воспел Россию как нацию, автор первых лирических стихов на русском языке, вдохновленных любовью к стране был В.К. Тредиаковский. Безжалостные авторы дореволюционной антологии писали, что его поэзия была лишь «первым лепетом новой Русской музы», в которой даже «самая вниматель­ная и сочувственная критика» не может обнаружить «изящный вкус и поэтичес­кий талант». Но как бы неуклюжи ни были его вирши, их наполняло искреннее и глубокое чувство. В 1730 г. Тредиаковский написал об этом первое лирическое стихотворение «Стихи похвальные России»:
Россия мати! свет мой безмерный!… О благородстве твоем высоком Кто бы не ведал в свете широком? Прямое сама вся благородство:… Твои все люди суть православны; И храбростию повсюду славны Чада достойны таковыя мати, Везде готовы за тебя стати. Чем ты, Россия, неизобильна? Где ты, Россия, не была сильна? Сокровище всех добр ты едина! Всегда богата, славе причина…. Зря на Россию чрез страны дальны… Сто мне языков надобно б было Прославить все то, что в тебе мило.
Черты, восхищавшие Тредиаковского в России, кроме православия ее наро­да, это те черты, которые он видит своим внутренним оком, плоды его вообра­жения. В этом раннем стихотворении он выказывает чувство, еще пока ни на чем конкретно не сосредоточенное. В стихотворении 1752 г. «Похвала Ижерс­кой земли и царствующему граду Санкт-Петербургу» ранее размытое чувство
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]