Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Национализм. Пять путей к современности
.pdf
231Скифский Рим: Россия
сосредотачивается на действительных успехах России, признанных западным
миром. Именно на основе этих успехов Тредиаковский проповедует и молится о
будущей славе и превосходстве своей страны:
Приятный брег! Любезная страна,
Где свой Нева поток стремит к пучине!
О! прежде дебрь, се коль населена!
Мы град в тебе престольный видим ныне…
О! вы по нас идущие потомки.
Вам слышать то, сему коль граду свет,
В восторг пришед, хвалы петь будет громки,
Авзонских стран Венеция и Рим;
И Амстердам батавский и столица
Британских мест тот долгий Лондон к сим,
Париж градам как верьх, или царица, Все сии цели есть шествий наших в них,
Желаний вещь, честное наше странство,
Разлука нам от кровнейших своих;
Влечет туда нас слава и убранство…
Но вам узреть, потомки, в граде сем,
Из всех тех стран слетающихся густо,
Смотрящих все, дивящихся о всем,
Гласящих: се рай стал, где было пусто!…
О! Боже, твой предел да сотворит,
Да о Петре России всей в отраду,
Светило дня впредь равного не зрит,
Из всех градов, везде Петрову граду. [94]
Тредиаковский восхваляет Россию за то, что ее так хорошо сравнивать с Западом (и в самом деле, во всех мыслимых обещаниях она может его превзойти),
который в настоящий момент является для нее образцом. Это лестное для нее
сравнение стало возможным, благодаря достижениям Петра I, создателя новой
России.
Намного более выдающимся представителем недворянской интеллигенции
середины XVIII в. был Михайло Ломоносов, первый российский химик, физик,
составитель грамматики и значительный поэт — «сей Пиндар, Цицерон и Вергилий, слава Русская» [95]. Он был также главным выразителем интеллигентского
национализма. Для Ломоносова Петр I тоже был «земным божеством», ибо слава российская проявлялась только в сравнении с Западом, и именно Петр сделал
возможным это сравнение:
Зиждитель мира искони…
Послал в Россию Человека,
Каков неслыхан был от века,
Сквозь все препятства он вознес
Главу, победами венчанну,

232 Глава 3
Россию, грубостью попранну,
С собой возвысил до небес.
И все же, хотя Ломоносов признавал, что Россия прославилась благодаря
Петру I, именно нация, а не монарх, была объектом его страсти и преданности.
Петр I сделал Россию «важнейшей» державой в Европе, теперь Европа оглядывалась на Россию в поисках мира, и слава российская прогремела по всему свету.
Ломоносовская Россия великолепна:
…Как верьх высокия горы
Взирает непоколебимо
На мрак и вредные пары;
Не может вихрь его достигнуть,
Ни громы страшные подвигнуть;
Взнесен к безоблачным странам,
Ногами тучи попирает,
Угрюмы бури презирает,
Смеется скачущим волнам [96].
Но Ломоносов гордился не только военной и политической мощью России.
Он также славил русский народ — и в этом тоже часто проявлялся его национализм. Как и патриоты-дворяне петровской эпохи он восхищается «способностями нашего народа, который добился столь многого за промежуток времени,
не превышающий жизни одного поколения». Народ или нация, по Ломоносову,
это все «природные русские» — от крестьян до царского трона. Таким образом,
у нации нет ограничений, как это было для современных ему националистовдворян, таких, как Сумароков. Для них нация была ограничена определенным
общественным сословием. Хотя ломоносовское определение нации исключало
иностранцев, находящихся на службе в России, или русских, которые не были
«природными русскими» [97].
Демократическое, включающее в себя все сословия, определение нации
было вообще характерно для националистов-интеллектуалов неблагородного
происхождения. Они все вышли из «народа» и даже тем, чьи узы с «народом»
были решительно оборваны, в условиях России XVIII в. не дозволялось забыть об их происхождении. Поэтому, чтобы поднять и «облагородить» себя,
представителям интеллигенции нужно было поднять и «облагородить народ»,
и они настаивали на том, что на самом деле между дворянством и плебсом
никакой разницы нет и что само слово «плебс» употребляется неправильно.
Переводя с латыни, Ломоносов использовал русское слово «народ» (нация)
для обозначения двух понятий и populus Romanis, и populus vulgus, хотя последнее обычно переводится — и обозначает — «чернь» [98]. Другие представители этого слоя выказывали такой же эгалитаризм. Писатель Ф.А. Эмин
(Emin) спрашивал: «Может ли что в мире быть благородней и разумней, чем
крестьянский труд?» Н. Г. Курганов настаивал на том, что от природы мы все
равны, нет никого, кого следует почитать больше, чем другого, ибо Бог нас
любит одинаково. [99].

233Скифский Рим: Россия
Демократические чувства также выражались в том, что подчеркивались заслуги, особенно заслуги интеллектуальные. Николай Поповский в манере, напоминающей сумароковское определение дворян как «Сынов отечества», не мудрствуя лукаво, отождествляет интеллектуалов (любовников науки) с истинными
патриотами. Интеллектуальная деятельность, ученость, сама по себе становится
добродетелью. Ломоносов требовал, чтобы крестьян допускали учиться в университетах и считал, «что тот студент благороден более, который более знает, а чей
он сын, в том нужды нет» [100]. Тема учености (или науки) была, естественно и
понятно, одной из наиболее частых тем поэзии Ломоносова [101]. Положением в
обществе он был обязан своим академическим успехам и постоянно превозносил
науку как главное законное основание социального статуса. Однако Ломоносов
был, главным образом, заинтересован в учености ради России, а не ради себя самого. Даже в самых своих сложных научных исследованиях он руководствовался
скорее глубоко национальными мотивами и интересами, чем чисто академической любознательностью. «Ради благоденствия Российской науки, — сказал
он, — если обстоятельства потребуют, я готов пожертвовать всем своим земным
благосостоянием». Он даже выразился более сильно (здесь прозвучала пророчески зловещая нота): «За общую пользу, а особливо за утверждение наук в отечестве, и против отца своего родного восстать за грех не ставлю» [102].
Интеллигенты-разночинцы своим возвышением в русском обществе были
обязаны образованию, хотя произошло это не потому, что престиж собственно образования был так уж высок, а из-за той функции, которую ученость выполняла для нации. Образованные разночинцы могли лучше служить России.
Поэтому они требовали, чтобы Россия признавала их заслуги. Поэтому же они
считали, что у них больше прав на это признание, чем у иностранных ученых в
русских университетах. Образование в России развивали затем, чтобы доказать,
что Россия равна западным нациям. Только «природные русаки» могли доказать, что Россия может рождать «собственных Платонов» и «быстрых разумом
Невтонов» [102]. В конце концов, именно «природная русскость» служила оправданием новому статусу (или статусным ожиданиям) интеллигентов-разночинцев, а не их образование. Главные их разногласия были с дворянством, их не
устраивала сущность российской общественной иерархии. Они не могли позабыть свое происхождение, да им это и не позволяли. Чтобы достичь равенства со
знатью — просто, чтобы с ними обращались с тем уважением, которого, как они
считали, заслуживает их образование — им надо было, прежде всего, определить
нацию таким образом, чтобы включить туда и знать, и populus vulgus. По какому
праву мог он быть вот так возвышен? Единственная вещь, которая, по всей видимости, являлась общей для всей знати, была ее «природность»». Это, так же,
как и преобладание иностранцев в новорожденной российской науке, объясняет
ожесточенную и неоправданную ненависть, которую Ломоносов питал к немецким ученым, работавшим в академии. Возможно, это поможет понять сущность
«научной» озабоченности и некоторые тенденции российского научного этоса
(этики, духа).
Желание поднять и обогатить русскую культуру побуждало первых радетелей
российской словесности заниматься интеллектуальными изысканиями. Они
хотели, чтобы русская культура смогла сравниться с культурами Западной Ев-

234 Глава 3
ропы. Озабоченность культурой вытекает из профессионального самоопределения этих людей. Упор на «русскость» является отражением национальности,
начавшей доминировать в их идентичности в целом. Их желания и устремления
наиболее ярко выражались в попытках развить русский язык.
В начале XVIII в. в России было два языка: письменный церковнославянский, далекий от повседневной жизни и понимаемый только немногими избранными, и, в основном разговорный, повседневный русский язык. Оба они были
не способны выразить новую социальную и политическую действительность
настолько, что в какой-то момент Петр I хотел сделать государственным языком голландский. Однако явно отбросив эту идею, в 1700 г. великий царь ввел
новый светский тип русского языка (гражданскую азбуку), тем самым заложив
основы современного литературного русского языка. Его указы и сочинения его
ближайших помощников (Шафирова, например) дают нам возможность заглянуть в процесс активного формирования новой лексики: эти документы пестрят
иностранными словами с русскими окончаниями, а объяснения им даются либо
в скобках, либо на полях. (Вскоре использовать русифицированные иностранные слова, даже для тех понятий, для которых существовали русские синонимы,
стало настолько модно, что Петр фактически приказал одному из таких лингвистических неофитов из числа его высокопоставленных приближенных писать
свои официальные письма на чистом русском языке.) Почти половину столетия
этот находящийся в младенчестве язык, у которого отсутствовала общепринятая
орфография и была ограниченная лексика, находился в подвешенном состоянии, в ожидании правильного употребления. Но к пятидесятым годам XVIII в. на
нем сосредоточились внимание и любовь интеллигентов-разночинцев. Для них
его успешное развитие стало делом личной чести [103].
Вклад Тредиаковского и Ломоносова в развитие литературного русского
языка хорошо известен. Тредиаковский был первым, кто предложил сделать
русский, а не церковнославянский языком русской литературы. Он был защитником фонетического правописания и (беря в качестве примера фольклорную
поэзию) силлабо-тонического стихосложения. Он также первым заговорил о
превосходстве русского над другими европейскими языками. Доводы его противоречили некоторым из его более ранних утверждений. Эти доводы были высказаны в «Three Discourses Regarding the Three Most Ancient Russian Antiquities: a) о
превосходстве славянского языка над тевтонским, b) о старшинстве русских и c)
о викингах, русских по имени, нации (рождению) и языку». Превосходство русского языка вытекало из его происхождения от церковнославянского. В отличие
от немецкого или французского, которые были языками торжищ и политики,
церковнославянский был языком духа. «Зачем мы должны с охотою терпеть скудость, узость и ограниченность французского языка, — вопрошал Тредиаковский, — когда у нас есть разнообразное богатство и широта славяно-русского?»
Ломоносов в «Предисловии о пользе книг церьковных в российском языке» выдвигал такие же доводы. Он осознавал новизну выразительной мощи русского
языка и его недавнюю скудость: «В древние времена, когда славенский народ не
знал употребления письменно изображать свои мысли, которые тогда были тесно ограничены для неведения многих вещей и действий, ученым народам известных, тогда и язык его не мог изобиловать таким множеством речений и выраже-

235Скифский Рим: Россия
ний разума, как ныне читаем». В то же самое время, благодаря наличию своего
собственного церковного языка, славянские народы всегда явно превосходили
европейские нации, использовавшие иностранный язык в религиозной службе.
«Немецкой язык по то время был убог, прост и бессилен, пока в служении употреблялся язык латинской. Но как немецкой народ стал священные книги читать
и службу слушать на своем языке, тогда богатство его умножилось, и произошли искусные писатели. Напротив того, в католицких областях, где только одну
латынь, и то варварскую, в служении употребляют, подобного успеха в чистоте
немецкого языка не находим» [104]. Свое крайнее выражение лингвистический
национализм Ломоносова, и, вероятно, русский лингвистический национализм
в целом, нашел в «Российской грамматике» (1757). Здесь он пишет, что «Карл V,
римский император говаривал, что ишпанским языком — с Богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятельми, италиянским — с женским
полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то,
конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно,
ибо нашел бы в нем великолепие ишпанского, живость французского, крепость
немецкого, нежность италиянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка». … Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены,
бывающие в сем видимом строении мира и человеческих обращениях, имеют у
нас пристойные и вещь выражающие речи» [105].
Менее именитые интеллигенты не покладая рук трудились над тем, чтобы
русский язык соответствовал этому возвышенному образу. Д.С. Самойлович
обращал внимание на то, что следует создать русскую медицинскую лексику и
внести в русский язык термины, которых он даже и вовсе не знает; одновременно с этим Самойлович несколько непоследовательно подчеркивал красоту и богатство русского языка, хотя сам же только что признавал его подразумеваемую
бедность и цитировал Ломоносова. Украинец и бывший семинарист Киевской
академии Григорий Полетика составил сравнительный словарь шести языков,
противопоставив русский языкам, считающимся наиболее знаменитыми и необходимыми для науки. В общем этнические инородцы из Киевской академии,
по-видимому, были заметны среди творцов современного русского языка. Когда
в 1762 г. Сенату потребовались люди, «искусные в чистоте Российского стиля и
с совершенным знанием языка российского», оба человека, которые удовлетворяли этим жестким и в ту эпоху необычным требованиям, Николай Мотонис и
Григорий Козицкий, были в свое время учениками этой древней Академии. Но,
конечно, «природные русаки» были точно так же преданы делу. К. И. Щепин,
первый русский профессор медицины, упорно читал лекции по-русски, хотя
сам признавался, что ему было легче прочитать десять лекций на латыни, чем
одну — на русском языке.
Величие нации зависело от величия ее языка. Интеллектуалы осознавали,
что их труд был трудом первопроходцев и что они пытаются создать новый язык.
И, таким образом, они одновременно невероятно им гордились и непоколебимо верили в его колоссальный потенциал. В 1773 г. Василий Светов, автор The
Study in the New Russian Orthography, назвал язык, который выковывали он и его
соратники, «новороссийским языком» и датировал его появление лишь пятиде-

236 Глава 3
сятыми или шестидесятыми годами столетия. К тому же самому времени другой
представитель этого круга, Николай Поповский, с уверенностью утверждал,
что нет ни одной мысли, которую нельзя было бы выразить на русском языке
[106]. В середине XVIII в. это были всего лишь мечтания. Но, благодаря трудам
этих беспокойных мечтателей, не желающих смириться с собственной неполноценностью, всего за несколько десятков лет изумительный язык возник на
самом деле. Он был равен любому из существующих языков, и ничто не могло
превзойти его по красоте и выразительной мощи. Ему, новому пришельцу в мир
литературного творчества, предстояло стать языком некоторых величайших мировых гениев литературы, и когда русские патриоты более поздних поколений
боготворили «Великое русское слово», слово это было уже не мечтой, и боготворили они действительность.
Другой заботой интеллигентов-разночинцев была русская (российская)
история. «Полуобразованный русский, — писал August Ludwig Schloezer, один
из первых ученых, уделявших этой дисциплине систематическое внимание, —
принимается читать все с необыкновенным пылом; особенно он обожает национальную историю» [107]. Хотя некоторые русские дворяне (В.Н. Татищев)
интересовались историей ранее: в начале XVIII в. исторические исследования
и исторические сочинения как длительное предприятие на самом деле начались в России не раньше, чем этим занялись немецкие ученые, которые полностью себя этому посвятили [108]. Первый исторический журнал, издаваемый G.F. Mueller, вышел рано — в 1732 г. Это было знаком того, что история
занимала центрального место в зарождающемся национальном чувстве. Этот
журнал носил характерное название «Sammlung Russischer Geschichte». Однако
труды немецких историков не удовлетворили российскую аудиторию. Немцев
злобно упрекали и скорее обвиняли, чем благодарили. Ожидалось, что история
будет льстить национальной гордости, а педантичные ученые упорно искали
факты. Эта разница во мнениях относительно определения данной науки давала Ломоносову особый повод для нападок на своих немецких коллег, и в конце концов привела к тому, что он направил часть своей энергии на то, чтобы
создать российскую историю такой, какой ей следовало быть. Национальная
история была «такой наукой, посредством которой можно было лучше всего
послужить отечеству». Это была «главнейшая наука для гражданина». По словам Ломоносова, если литература может трогать сердца людские, то не должна
ли истинная история иметь силу, чтобы побуждать нас к достойным похвалы
целям, особенно та история, которая относится к подвигам наших предков?
«Природно» русские историки сосредотачивались на вдохновляющих и героических эпизодах национального прошлого. Когда подвигов и доблестей там не
находилось, это была неправильная история; и открытое оскорбление, если об
этом писал чужестранец с Запада [109].
Историков-патриотов особенно огорчала так называемая норманнская
тео рия происхождения российского государства, которая подтверждалась последующими историческими исследованиями. Теория указывала на викингов,
скандинавов как на основателей русского государства (polity), подчеркивая и
недолгое политическое существование России (то есть досадную новизну русской нации) и то, что центральную роль в ее формировании играли иностранцы.

237Скифский Рим: Россия
Русские историки хотели считать свой народ древним и изначальным — вывод,
к которому их привело страстное желание отыскать в прошлом причины для
самоуважения. Настоящее поводов к этому не давало. Этот вывод они обосновывали на изощренном, но легковесном лингвистическом анализе. Поэтому
неудивительно, что они нашли неудовлетворительными изыскания немецких
профессоров. Mueller указали на ошибки и понизили в должности за распространение столь нелицеприятных сведений. Поскольку он был полностью
предан своему приемному отечеству, то он от своих находок отказался. Шлезер
(Schloezer), оскорбленный в своем профессиональном достоинстве, раздражился, и поскольку этому отечеству он предан не был, то и не выказал никакого сочувствия к переживаниям своих бывших соотечественников. Он описал русских
до викингов как «варварский, грубый, рассредоточенный народ» и написал так:
«Да не погневаются на меня патриоты, но их история не уходит к Вавилонской
башне, она не столь древняя, как Греческая или Римская; она даже моложе, чем
Шведская или Германская. Прежде чем призвали варягов, все было во мраке,…
они были народом без правительства; жили, как звери или птицы, в своих лесах
и были абсолютно ничем непримечательны» [110]. Как могли люди, чей статус,
чье человеческое достоинство целиком зависело от образа их нации, принять
такой унизительный портрет? Как могли они, видя очевидное, как бы ограниченно ни было их уважение к фактам, со всем этим справиться? В конце концов,
они нашли средство для облегчения своих духовных мук. Но прежде чем эффект
от этого средства стал ощутимым, на многие десятилетия вперед боль стала уделом русского национализма.
Включение достижений интеллигентов-разночинцев в зарождающийся
национализм дворянства
В последней трети XVIII в. — из-за продворянской политики Екатерины II в образовании и на службе, а кроме того, благодаря тому, что служба как таковая уже
не являлась достаточным основанием для дворянской идентичности, — знать
превзошла и заменила в словесности не принадлежащую к знати интеллигенцию. На длительное время культура и дворянское происхождение оказались слиты, и считается, что российская интеллигенция произошла от дворянства [111].
Оценка культуры, как принадлежности дворянства, совпала с разрушением
сословной идентичности и постепенной сменой ее на идентичность национальную. Это невероятно усилило значимость как культуры вообще, так и русской
культуры в особенности. Как черта, отделяющая голубую кровь от красной,
культура стала самым главным яблоком раздора между Россией и ее образцом
(который она сама себе выбрала и теперь не могла от него оторваться). Она стала
общезначимой для того способа самовосприятия, которым могли пользоваться русские — как знать, так и люди незнатного происхождения. Образованные
дворяне-патриоты конца XVIII в. посвятили себя подъему культурного уровня
российского общества и развитию русской культуры. Здесь они опирались на
подготовительную работу интеллигентов незнатного происхождения, гордились

238 Глава 3
их достижениями, таким образом высоко оценивая как плоды их трудов, так и
самих садовников. Культурная элита России, а с этих пор о ней можно говорить
как о реальности, была преимущественно дворянской, но она в принципе не
различала достойных людей по их происхождению и была открыта для талантов.
Радищев заканчивает «Путешествие из Петербурга в Москву» и включает в него
«Слово о Ломоносове». В нем представитель дворянского патриотизма признает
родство и долг своего поколения патриотов перед сыном помора за его геркулесовский труд по развитию — фактически по созданию — русского языка: «Слово
твое, живущее присно и вовеки в творениях твоих, слово Российского племени,
тобою в языке нашем обновленное, перелит во устах народных за необозримый
горизонт столетий» [112].
Таким образом, произошло поглощение и включение главных идей интеллигентов незнатного происхождения в дворянский национализм. Если Сумароков, как бы он ни колебался, отождествлял патриотизм и дворянство, а бедные выпускники Академического и Московского университетов претендовали
на то, что эта благородная добродетель принадлежит «любителям науки» (учености), интеллектуалы-дворяне конца XVIII в. сделали понятия «дворянство»,
«патриотизм» и «ученость» синонимами. Культура существовала для того, чтобы служить отечеству; другой цели у нее не было. Новиков, в своем журнале
«Живописец» говоря о комедии «О, время!» анонимного автора (автором была
Екатерина II), пишет: «Продолжайте, сударь мой, к славе Российской, к чести
своего имени и великому удовольствию разумных единоземцев ваших ….Перо
ваше перо достойно равенства с пером Мольеровым…» В свою очередь, это
патриотическое толкование роли культуры оправдывало претензии сочинителей и ученых (пишущих людей) на национальное лидерство или на то, чтобы
их включили в аристократию, если и не на эксклюзивное право собственно и
быть этой аристократией. Фонвизин наставлял читателей по этому предмету
в своем журнале, который должен был выйти в свет, но не вышел, вследствие
запрещения правительством. Журнал назывался «Друг честных людей, или
Стародум. Периодическое сочинение, посвященное истине» (1788): «Я думаю,
что таковая свобода писать, каковою пользуются ныне россияне, поставляет
человека с дарованием, так сказать стражем общего блага. В том государстве,
где писатели наслаждаются дарованною им свободой, имеют они долг возвысить громкий глас свой против злоупотреблений и предрассудков, вредящих
отечеству, так что человек с дарованием может в своей комнате, с пером в руках, быть полезным советодателем государю, а иногда и спасителем сограждан
своих и отечества».
Вера в то, что творчество в области культуры играет невероятно важную роль
для нации, рано выразилась в восхвалении (включая самовосхваление) интеллектуальной элиты. Одной из первых акций только что созданного Московского университета стала публикация полного собрания сочинений Ломоносова — русского эквивалента всему, что было замечательного в западной словесности. Державин в 1796 г. предрекал собственное бессмертие в одном из первых
русских переложений Exegi monumentum Горация. В этом стихотворении поэт
связывает свою собственную славу со славой отечества (нации). Он уверен в
том, что его собственная слава будет жить так же долго, как слава его отечества,

239Скифский Рим: Россия
таким образом, подразумевая, что культура (литература и его роль в ней) является основой величия нации:
Так! — весь я не умру; но часть меня большая,
От тлена убежав, по смерти станет жить,
И слава возрастет моя, не увядая,
Доколь славянов род вселенна будет чтить [113].
Идея «Памятника» скоро обрела бессмертие в великолепии пушкинского стиха, и эта уверенность в том, что словесность и, особенно литературное творчество,
является главнейшей вещью для нации, в русской мысли упорно сохранялась.
Как и их незнатные предшественники, культурная элита конца XVIII в. главным образом обращала внимание на язык, и литературу, и историю. Екатерина II
эту элиту поддерживала и финансировала. Эти труды привели к тому, что в стране возникла культура, чьи ресурсы и возможности были, воистину, вдохновляющими. Само ее возникновение в короткое время, и буквально на голом месте
было просто чудом. Почти любой писатель, какое бы положение он ни занимал,
писал трактаты о русском языке. Интересно, что многие из них написаны не порусски, ибо предназначены они были для убеждения иностранной аудитории.
Херасков, в свою бытность ректором Московского университета, сделавший
русский официальным языком приказов, написал
Фонвизин подготовил лекцию по этому предмету для Французской академии.
В 1783 г. был создан русский эквивалент этого прославленного французского
учреждения. Первым вкладом Академии в общий труд было издание шеститомного толкового словаря (опубликованного между 1789 и 1794 гг.) и грамматики
(изданной в 1802 г.). Так же, как и в случае интеллигентов-разночинцев, такие
усилия по действительному созданию языка подразумевали, что его создатели,
некоторым образом осознавали его неполноту. Осознавая это, так же как и разночинцы, благородная элита, однако, безгранично гордилась его достоинствами.
Сама Екатерина вторила ломоносовскому введению в «Русскую грамматику» (и,
случайно, пророчеству Сэмюела Дэниела относительно славы английского языка) заявляя, что русский язык, объединяющий в себе силу, богатство и энергию
немецкого языка со сладостью итальянского, когда-нибудь станет языком, на
котором будет говорить весь мир. Самый значительный писатель конца ее эпохи (и всего XVIII в. в целом), Карамзин заключил свои заметки об английской
литературе, которой он невероятно восхищался, неожиданным панегириком
русскому языку, призывая славить и восхвалять русский язык, который в своем
естественном богатстве, почти без всякой чужеродной примеси, течет как гордая,
царственная река — ревет, грохочет — и вдруг, если в том есть нужда, смягчается
и нежно звенит как ласковый ручей и сладко льется в душу [114].
В 1803 г. Карамзин стал официальным историографом и принялся работать
над монументальной «Историей государства Российского». В предисловии он
написал: «История в некотором смысле есть священная книга народов: главная,
необходимая; зерцало их бытия и деятельности: скрижаль откровений и правил;
завет предков к потомству; изъяснение настоящего и пример будущего... Если
всякая история, даже и неискусно писанная, бывает приятна… — тем более оте-
Discours sur la poésie russe.

240 Глава 3
чественная. Истинный космополит есть существо метафизическое или столь
необыкновенное явление, что нет нужды говорить о нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане* — …личность каждого тесно связана с отечеством;
любим его, ибо любим себя… Всемирная история великими воспоминаниями
украшает мир для ума, а российская украшает отечество, где живем и чувствуем» [115]. Екатерининская эпоха пережила невероятный всплеск исторических
исследований. Историки собирали и изучали русские памятники старины и
летописи. Письменные памятники старины публиковали. Однако показательно, что «История» Карамзина, венец всего этого всплеска, основывающаяся на
успехах этих исторических исследований, вдохновила создателей исторического
романа (Загоскина, Лажечникова и Кукольника), а не стала началом историографической традиции и не развила большего интереса к историческим фактам.
Оказалось, что прошлое, такое, какое оно было в действительности, не столь
хорошо, чтобы питать национальную гордость, и не может удовлетворить расцветающее национальное чувство. Его надо было переписать таким, каким ему
следовало быть. Некоторые русские интеллектуалы это сделать попытались.
Когда попытка переписать историю не сработала, русские интеллектуалы историю создали [116].
Переоценка ценностей: кристаллизация формы русского национализма
Именно в последней трети XVIII в., когда государственная служба была упразднена и вследствие этого дворянская идентичность повисла в воздухе, став
морально неоправданной, неопределимой и даже более незащищенной, чем
раньше; когда дворянская элита обратилась к образованию и национальной
идентичности, заявив о достижениях интеллектуалов-разночинцев, как о своих
собственных достижениях, — именно тогда выкристаллизовалась наконец форма русского национального сознания. Важнейшим фактором в этой кристаллизации стало ressentiment — экзистенциальная зависть Западу — и ценности,
сформировавшие русское национальное сознание и позднее воплотившиеся в
русском национальном характере, родились из этой зависти.
Интересно, что вначале ressentiment приняло форму враждебности к тем
многочисленным русским, которых эта зависть еще не затронула и упорно продолжавших пребывать в бессовестном восторге от Запада. Осознание российской неполноценности привело наиболее тонко чувствующих русских из числа
образованной элиты (а ими были те люди, которые одновременно и переживали
кризис дворянской идентичности, и первыми обратились к идентичности национальной) к пониманию того, что если за образец брать Запад, то это неизбежно окончится презрением к себе. Карамзин, наделенный необыкновенным
талантом выражать то, что остальные только смутно чувствовали, после того как
совершенно пересмотрел свою точку зрения на роль Петра Великого, писал в записке «О древней и новой России» (1811), что уничтожая древние обычаи, представляя их смешными и глупыми и вводя обычаи иностранные, царь глубоко
*
Здесь — националисты. — Прим. автора.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
