Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Национализм. Пять путей к современности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
411Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
ли в Америку, стали американцами по прибытии и были лояльны по отношению к нации в целом. Они были склонны рассматривать ее как нечто гораздо более сцепленное и скрепленное, чем само умудренное жизнью местное население. Подобное отношение было подкреплено законом — с 1740 г. иностранцу давали права гражданства во всех колониях, после того как он прожил семь лет в любой из них. Закон о натурализации 1802 г., после некоторых колебаний между двумя и четырнадцатью годами, снизил требуемый срок проживания до пяти лет, но гражданство оставалось национальным. И хотя открыто это не произносилось и прямо это стали говорить несколько позже, было понятно, что «иммигрант не является гражданином какого-либо штата или территории по прибытии сюда, он приезжает сюда, чтобы стать гражданином великой Республики; и он свобо­ден менять свое местожительство по желанию» [78].
Иностранцы, не обремененные громоздкими знаниями о региональных осо­бенностях, были первыми, кто не только почувствовал, постиг американское единство, но и первыми, кто воспринял также его исключительность (особен­ность). Именно Кревкер дал авторитетный ответ на вопрос «Что такое америка­нец?». Именно Токвилю мы обязаны исследованием анатомии американского общества, которое все еще используется как руководство теми, кто это общество изучает. Ощущения от Америки расположенных к ней иностранцев помогли са­мим американцам четче осознать свою особенность, свои отличительные черты. Существовала естественная тенденция не принимать во внимание неблагопри­ятные отзывы. Таким образом, впечатления иммигрантов тоже способствовали определению американской идентичности.
Причины, по которым иммигранты были преданы Америке, и процесс фор­мирования этой преданности позволяют сделать важный вывод относительно национальной лояльности в целом: преданность иммигрантов проистекала не от любви к стране; она возникала под влиянием свободы и равенства, возвышаю­щих и дающих чувство собственного достоинства, радостного соблазна больших возможностей и под влиянием большего благополучия или даже надежды на него. Любовь к стране, чувство, якобы, главное скорее основывалась на нацио­нальной преданности, чем порождала ее. В анализе своих ощущений от превра­щения европейского иммигранта в американца Кревкер подчеркнул глубинно концептуальную сущность национальной идентичности: «У европейских иммиг­рантов, — писал он, — до того как они сюда приехали, страны не было, и они не могли знать никакого национального чувства; они с радостью и охотой приняли американскую идентичность, потому что только с ее помощью они возвысились до статуса человека». Благосостояние, т. е. наличие хлеба на столе, или, точнее, «большого количества мяса и лука», каковые, по язвительным высказываниям миссис Троллоп, составляли обычную диету американской бедноты, тоже име­ло свою привлекательность для голодных. Но даже бедность в Америке казалась слаще, чем где-либо в другом месте. «Я думаю, что я бы скорее согласился, быть бедным здесь, в Америке, чем в Блакенхайме, — размышлял немецкий иммигрант в Висконсине. — Там ты был обязан выражать свое почтение сильным мира сего, а здесь — это необязательно». Иммигрант из Норвегии в письме к другу, вторит анализу Кревкера: «Я научился любить страну, в которую я эмигрировал, более искренне, чем мою старую родину, — писал он. — Я чувствую себя свободным и
412 Глава 5
независимым среди свободных людей, не находящихся в оковах ни классовой, ни кастовой системы. Я очень горжусь тем, что принадлежу к могучей нации, чьи институты должны будут со временем завоевать весь цивилизованный мир, потому что они основаны на принципах, которые трезвый ум должен признать единственно правильными и справедливыми» [79]. Иммигранты разделяли и ук­репляли чувства более старых американцев. И те, и другие считали, что главной сущностью Соединенных Штатов является равенство в собственном личном до­стоинстве. «Та, что поднимает человеческое достоинство бедняков», — так отзы­вался Джеймс Рассел Лоуэлл (James Russell Lowell) о своей стране. Именно этот дар собственного личного достоинства и отражали робкие излияния иммигран­тов, и вот почему они становились ярыми патриотами Америки.
Безусловно, так происходило не всегда, и с иммиграцией 40-х гг. XIX в. общее настроение значительно изменилось, потому что в тех странах, откуда прибывали иммигранты, стали возникать свои национализмы. Утверждение Кревкера, что у двух третей европейцев в XVIII в. родины не было, являлось не риторическим приемом, а чистой констатацией факта. В середине XIX в. так го­ворить было бы уже неверно. Некоторые иммигранты, особенно из Германии, приезжали, имея конкурирующую национальную идентичность. Национализм везде поднимал статус местного народа, и то уважение, которым иммигранты пользовались в Америке как отдельные личности, для некоторых из них не мог­ло сравниться с тем открытым низкопоклонством, к которому они привыкли как члены группы. Для таких иммигрантов с национальной идентичностью, ас­симиляция становилась гораздо более трудной, чем у их же соотечественников, не обладающих ею. Им приходилось расставаться с утешительными понятиями того или иного национального характера, а на них покоилось их чувство гордос­ти и самоуважения. Расставаться с этими представлениями было страшно; в ре­зультате, их лояльность длительное время оставалась поделенной. Тем не менее, однако, до конца XIX в. европейский национализм в основном влиял на элиту, а для большинства простых мужчин и женщин Америка была единственной стра­ной, где они могли вести достойное существование.
Иммигранты и пионеры вскоре начинали любить американскую землю, и не только то конкретное место, где им случилось поселиться, но и всю страну в це­лом. Они высоко ценили ее изобилие и красоту даже там, где подобная оценка требовала напрячь воображение. Первые колонисты Плимута воспевали цели­тельность новоанглийского воздуха и одновременно хоронили своих умерших соратников. Новые же поселенцы, восхищаясь западными закатами, верили, что где бы они ни оказались и с какими бы трудностями в настоящем ни стол­кнулись, «никогда на всей земле природа не даст людям таких чудесных полей для возделывания, такой красоты для взора и для души, чтобы восхищаться этой красотой, и любить ее» [80]. Возможности, скрытые в этих диких местах, осу­ществлять было им, и это вызывало чувство собственнической гордости: они любили страну, потому что имели в ней долю. Притягательная сила Америки как земли обетованной, скрывающаяся в национальной преданности равенству, всегда была сильнее, чем весомая и зримая реальность, которая по временам не могла ей соответствовать. Вот почему так мало иммигрантов вернулось на свою родину, и так мало урожденных американцев (то есть американцев, родившихся
413Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
в Соединенных Штатах) стало экспатриантами. Гораздо легче было храбро смот­реть в лицо трудностям, с которыми можно было встретиться где угодно, чем пренебречь счастливыми возможностями, которые вряд ли можно было найти где-либо еще. Одним из неоспоримых достоинств американской земли была ее обширность. Эта обширность до некоторой степени и заставляла людей верить в будущее процветание. Огромные размеры Америки рано стали одной из ее черт, наиболее дорогих сердцу народа, ее воспевал быстро развивающийся фоль­клор, так же как и профессиональное искусство. «Величина и размеры героев фольклора Запада, — говорит Boorstin, — в соединении с презрением ко всему маленькому, совершенно не имеют параллелей ни с какой другой традицией». «Когда Дэви Крокетт лежал в колыбели, то ее качал водопад, в самой колыбели было двенадцать футов, сделана она была из панциря черепахи весом в шесть­сот фунтов и покрыта была рысьими шкурами». В альманахах писали, что он мог «ходить, как буйвол; бегать, как лисица; плавать, как угорь; реветь, как индеец; драться, как черт; извергаться словесно, как вулкан, и сношаться, как бешеный бык... Его нож «Мясник» был самым длинным во всем Кентукки, его пес Тизер мог завалить бизона». Образцы профессионального искусства, вдохновленного размерами Америки, были еще более поразительными. Житель Нью-Йорка Джон Банвард (John Banvard), «движимый патриотическим и достойным чувством, что ему следует нарисовать самую большую картину в мире», поставил себе целью «нарисовать пейзаж Миссисипи, который будет настолько же превосходить все пейзажи мира с точки зрения размера, насколько великая река превосходит мелкие европейские ручейки». Результатом его стараний стала «Самая Большая Картина, когда-либо написанная Человеком» — три мили холста в десять футов высотой. Художник их выставлял частями при помощи остроумного устройства, в виде вращающихся цилиндров, расположенных на расстоянии двадцати футов друг от друга. Банвард имел колоссальный успех, и скоро ему стали подражать многие художники — патриоты, черпавшие из того же самого источника вдох­новения. Эти люди, столь же преданные идее реалистичного воспроизведения, писали картины еще более грандиозные. Необъятность размеров стала амери­канской отличительной чертой. Еще длительное время спустя в Чикаго, этом истинно американском городе, расположенном «на огромном озере в необъят­ной прерии», слово «большой» стало одним из главных слов. Предпочтительнее было «самый большой», а «самым большим в мире» хвастались все его жители. В Чикаго был «самый большой в мире» пожар. В нем забивали «больше всех в мире» свиней. Это был «самый большой» железнодорожный центр, самый боль­шой — то, самый большой — се. Он сорвал себе голос саморекламой [81].
Так же как и освоение Запада, иммиграция помогла более отчетливо очер­тить некоторые уникальные американские свойства. Она усилила, укрепила и придала новый смысл американским притязаниям на то, что у Америки есть всеобщая миссия, и что американская нация сама по себе есть нация всеобщая, нация человечества. Ее исключительность, особенность, уникальность были связаны с уникальным смешением народов. Все эти народы, по тому, как это чувствовалось и воспринималось национальным сознанием, прибывали в Аме­рику в поисках свободы, ибо Америка была прибежищем угнетенных. «Спеши в Америку», — писал один еврейский автор песен в Германии в 1848 г.
414 Глава 5
Haste to greet the land of freedom Free from prejudice, hate and envy/ Free from hangmen and tyrants! …Think and make haste! [82]
Спеши приветствовать землю свободы, Свободную от предрассудков, ненависти и зависти, Свободную от палачей и тиранов! ...Подумай и поспеши туда!
Масштабы и продолжительность эмиграции еще и еще раз подтверждали мнение американцев о превосходстве своего общества; их открытость, как на собственном, так и на правительственном уровне, поддерживала их чувство мо­рального превосходства. Спикер Конгресса, ратуя за сокращение двухгодичного срока проживания, требуемого для натурализации, во время прений 1790 г. от­носительно натурализации, заявил уверенно и явно с гордостью: «Нам все рав­но, поселятся ли среди нас евреи или римские католики, подданные ли королей или граждане свободных государств возжелают жить в Соединенных Штатах», ибо здесь, в Америке, «индивиды из всех наций сливаются в новую человечес­кую породу» [83].
Этот сверкающий всеобщий образ очень рано стали пятнать ревность, подоз­рительность и болезненные проявления религиозной и этнической гордости. Сопротивление неанглийской эмиграции началось вместе с ее возникновени­ем. В разные времена против нее восставали Франклин, Джефферсон и очень сильно федералисты. Хвастовство Де Витта Клинтона о том, что американцы произошли от лучшей породы, и его предположение о том, что «поразительные характеры которые породила Америка», могут быть обязаны своим рождением смешанной крови тех наций, «где цивилизация, знание и утонченность создали свою империю и где человеческая природа достигла самого высокого совершенс­тва», можно толковать и как выражение некого пристрастного, невежественного и даже бестактного универсализма и как выражение этнического превосходства, презрительности по отношению к большой части человечества. Происшедшее впоследствии празднование англо-саксонских или, обобщая, тевтонских корней американского народа, может, пожалуй, быть истолковано только последним образом. На иммигрантов смотрели как на низших и опасных для американской общности людей из-за языковых и религиозных расхождений, так же, как из-за их социальной и политической неподготовленности. Ревностные протестанты заботились о чистоте образа жизни и сомневались в лояльности римских като­ликов. Аристократическую чувствительность Генри Джеймса оскорбляла собс­твенническая непочтительность «этого огромного количества приглашенных нами иностранцев» по отношению к его английскому языку, который они себе присвоили, и обращались с ним как со своим собственным. Но в то время как в других странах этнический шовинизм такого рода легко вытеснял другие отно­шения и становился центральным элементом соответствующих национальных идентичностей, в Америке он всегда оставался на задворках альтернативы наци­ональной идентичности, остающейся глубоко всеобщей.
415Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
Нативизм расцветает там и тогда, когда средств не хватает и есть страх, что за них придется конкурировать. Поэтому профсоюзы часто были враждебны по от­ношению к иммигрантам. Изменение структуры экономических возможностей из-за неизбежного отсутствия диких земель привело к тому, что ресурсов стало не хватать [84]. Если раньше существовала возможность и обоснованная надежда на то, что любой человек может нажить себе состояние, если захочет и станет много работать, то теперь возможности, по существу, были открыты только для тех, у кого был к ним особый доступ. Потому ли, что они обладали исключительно ос­трым умом, который сделал Фредерика Тюдора «Ледовым королем» или потому, что они изначально обладали такими вспомогательными средствами, как связи, образование и богатство. Другим словами, когда Запад завоевали, возможности перестали быть равными. Когда этот огорчительный факт осознали те, кто ни­как особенно не был одарен природой, то это послужило главной причиной их страха и зависти к иммигрантам. Однако распаду единства этот факт не способс­твовал. Скорее он помог переистолкованию основных американских националь­ных ценностей и, тем самым, создал более унитарное понятие нации и внес свой вклад в развитие национального чувства локтя (cohesion).
В обществе, так высоко ценящем равенство, экономическое неравенство приобретает значение, выходящее за рамки различий в материальном благо­состоянии. Неимущие обязательно сочтут это неравенство несправедливым и будут воспринимать его как оскорбление своему достоинству, потому что оно оскверняет представление о том, что люди рождены равными и имеют равные права на жизнь и счастье. Равенство в свободе (то есть в самоуправлении) в этой ситуации становится не столь важным. Фактически скорее его можно рассмат­ривать как средство сохранения и укрепления существующего неравенства, чем как абсолютное благо. Свободу можно делить бесконечно, она — неисчерпаемый ресурс, а другие блага — нет. Расширение свободы одного человека не предпо­лагает пропорциональное уменьшение свободы другого. Если расширить долю одного в конечном количестве чего-либо, будь то власть или богатство, то доля другого в этом уменьшится. Когда этих ресурсов, средств становится недостаточ­но, то требование равенства возможностей, достоинства и уважения по способ­ностям каждого сменяется требованием равенства по результатам. Очевидно, что равенство по возможностям, которое не обеспечивает равенства по результатам, будет более привлекательно для тех, у кого есть необходимые навыки, средства, квалификация, чтобы эти открывающиеся возможности реализовать.
Также очевидно, что на заре американского общества, где действительно существовали равные условия, равные благоприятные возможности, они, в целом, без какого-либо специального обеспечения воспринимались как равенс­тво по результату просто потому, что казалось результат в этих благоприятных возможностях и условиях подразумевается само собой. Но когда действитель­ное равенство условий становится недостижимым, только лишь обеспечение равенства возможностей (то есть законного равенства в правах) должно уже перестать удовлетворять. Перемена в сути желаемого равенства стала видна в 30-х гг. XIX в. Она способствовала трансформации восприятия правительствен­ных функций: правительство как, в основном, орган защиты (защиты от пося­гательств на права народа со стороны других народов) удовлетворять перестало;
416 Глава 5
возникло чувство, что оно должно действовать как орган распределения. Благо­даря этому, развились настроения в пользу централизации, и она стала прием­лемой и даже необходимой.
Можно видеть эту перемену в дискуссиях по рабочему вопросу и размышле­ниях ораторов и лидеров рабочих. Они переопределили национальную лояль­ность как приверженность равенству, представляемому как равный доступ всех классов американцев к американскому процветанию, и потребовали своей доли в нем во имя американских идеалов. Как это случалось очень часто, в Америке, так же, как и везде, партикулярный интерес отождествлялся с общим национальным интересом, вследствие этого общее восприятие национального интереса изме­нилось. Так, Сет Лютер (Seth Luther) в Address to the Workingmen of New England в 1832 г. отказался видеть национальный интерес в любом деле, не способствую­щем благосостоянию рабочих, и истолковал любые обращения к нации, которые не принимают во внимание это соображение, как слабо закамуфлированные попытки некоторых обожателей империй и королей ниспровергнуть американ­скую национальную цель. Обвинитель в деле о «сговоре работодателей» в 1836 г. обвинил работодателей в попытке «принизить один из классов, и, тем самым, исключить его… из общего процветания». Это было не по-американски, у об­винителя не было сомнений в том, что этому вероломству будет положен конец: «В нашей стране защиту от такого частичного действия закона должно находить в судах, и, хотя средство судебной защиты может быть отложено на некоторое время, здравый смысл и истинный патриотизм, который свойствен всему наше­му обществу, непременно его изыщут». Но на практике защиту ожидали найти у центрального правительства. Именно к Конгрессу апеллировал Сет Лютер, когда требовал ужесточить иммиграцию, чтобы «защитить работников от иностранной конкуренции в форме импорта иностранных механиков и рабочих, из-за которой имеется тенденция к понижению зарплаты наших собственных граждан» [85].
Когда стали возникать и расти массовые политические партии и требование наличия собственности для того, чтобы иметь право голоса было отменено, тог­да в Северных и Западных Штатах в 20-х и 30-х гг. XIX в., представления рабо­чих о том, в чем собственно состоят настоящие функции правительства, стали иметь все большее и большее значение. Быстро растущие профсоюзы Севера требовали патронажа правительства. Это совпадало с подобными же требова­ниями встающих на ноги обществ Запада. Эти требования благоприятствовали концентрации власти, (т. е. суверенности верховной власти) в руках федераль­ного правительства, таким образом, способствуя возникновению более унитар­ного понятия национальной общности. Забавно, что именно приверженность Джексона к децентрализованной демократии активного участия позволила услышать эти требования и подготовила условия для их окончательного удов­летворения.
Пока освоение Запада, огромная иммиграция и изменения экономического положения оседлого населения на Севере, формируя чувство национального единства, действовали скрытно, это же самое чувство открыто и сознательно ко­вали интеллектуалы, увлеченно создававшие национальный эпос. Были ли они политиками или идеологами, или принадлежали к группе литераторов поновее, американские интеллектуалы с самого начала были в непропорционально боль-
417Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
шой степени приверженцами союза. Он был для них целью сам по себе, и они были склонны мыслить в терминах единой американской нации. Их кругозор был шире, они мыслили на языке цивилизованного мира. Соображения статуса и чести достаточно фигурировали среди прочих, возможно, занимавших их ма­терий; их личное ощущение статуса зависело от статуса общности, сочленами которой они являлись; а статус Соединенных Штатов — Америки — обещал при всех условиях быть несравненно выше, чем любого из входящих в них штатов. Посему многие умеющие выражать свои мысли американцы вместе с Daniel Webster переопределили бы иерархию американских ценностей, отвергнув «эти слова безумия и заблуждения: «Прежде Свобода, а потом уже Союз»». Их деви­зом было «Свобода и Союз, единые и неразделимые, отныне и во веки веков!». И они самоотверженно пытались сделать этот девиз «дорогим каждому истинно американскому сердцу» [86].
Эти люди скорее хотели интернализировать то, что, как они искренне вери­ли, было интересом нации, то, что, по их мнению, гарантировало бы ее незави­симость и увеличивало ее власть и престиж, и присвоить это себе, а не считали собственные интересы национальными. Безусловно, поскольку их собственное благосостояние зависело от благосостояния нации, как бы это благосостояние ни определять, то оно было, очевидным образом, в их интересах. Эта забота о нации формировала основу идеологии и экономических, политических, связан­ных с территориями и иностранными делами, и культурных программ амери­канского национализма.
Нация не может быть могущественной или такой, чтобы с нею считались, если она не является независимой. Поэтому независимость — экономическая, поли­тическая и культурная — была главным делом националистов. Экономическая программа Александра Гамильтона (включая защиту местной промышленности и образование национального банка) ставила целью освободить национальное правительство от зависимости от штатов и обеспечить экономическую само­достаточность Америки по отношению к иностранным державам. Джефферсон, яростно возражавший против экономического централизма Гамильтона, призна­вал, что Гамильтоном двигали неэгоистические интересы. «Гамильтон, — писал он в «Anas», — был действительно исключительной личностью. Он был порази­тельно умным, самоотверженным, честным и благородным во всем, что касается частной жизни». Но при всех своих хороших качествах, он тем не менее придер­живался непростительно ошибочных, в основе своей неправильных взглядов: он приносил личность в жертву коллективу (обществу) и хотел скомпрометировать идеалы, которые защищала американская нация, чтобы она утвердилась в сво­ем выживании и власти. В своих воспоминаниях о том, как Гамильтон вносил предложения об общественном кредите и банке, Джефферсон приводит следу­ющую историю, по его мнению, очень много о чем говорившую. Он пригласил Джона Адамса и Гамильтона на обед, и за столом м-р. Адамс заметил: «Очистите Британскую конституцию от коррупции, дайте ее народной ветви равенство в представительстве, и вы получите самую совершенную конституцию, когда-либо изобретенную человеческим умом». Гамильтон помолчал, а затем сказал: «Очис­тите ее от коррупции и дайте ее народной ветви равенство в представительстве, и вы получите бесполезное недееспособное правительство: то, в каком виде оно
418 Глава 5
имеется сейчас, со всеми его предполагаемыми недостатками, это правительство является самым совершенным из всех, что когда-либо существовали»». Гамиль­тон считал, что подвергнуть риску национальные принципы — есть справедли­вая плата за благополучие нации. Это благополучие было выше благополучия отдельных личностей, эту нацию составлявших. (Гамильтона не пугала перспек­тива, что основную часть промышленной рабочей силы, за которую он ратовал, будут составлять женщины и дети «очень нежного возраста») [87]. А небольшое посягательство на права или удобства отдельных личностей не обязательно будет затрагивать это благополучие. Джефферсон думал, что у Гамильтона были такие странные взгляды, благодаря его англофилии. Забавно, что именно твердока­менные джефферсонианцы после победного завершения войны 1812 г. воплоща­ли в жизнь главные принципы программы Гамильтона. Mathew Carey, который воплощал эту программу в дальнейшем и который произвел такое впечатление на Фридриха Листа, что тот сделал гамильтонов ский экономический национа­лизм основой немецкого национализма, был одновременно и республиканцем, и англофобом, точно так же, как и многие его соратники, придерживавшиеся подобных взглядов. Сам Джефферсон тоже не избежал риска компрометации главных национальных ценностей ради общенациональной независимости, хотя возможно, он этого не осознавал. Основой его территориальной политики и изо­ляционизма в иностранных делах служило ровно это: обеспечить независимость Соединенных Штатов от любого внешнего давления.
Покупка Луизианы сделала возможным продолжение изоляции, а изоляцио­низм был предательством общей американской национальной преданности делу свободы человечества. Заявление, что Америка, этот оазис свободы в порабощен­ном мире, должна изолироваться от него, чтобы сохранить себя и развиваться даль­ше, было извинением хитроумным. Однако оно как-то не монтировалось с увере­ниями в том, что свобода стоила того, чтобы сократить население земли «вплоть до того, чтобы в каждой стране остались лишь Адам и Ева». Мир и процветание Соединенных Штатов стоили явно больше свободы. И для Джефферсона — тоже, признавал он это или нет, сохранение нации стало целью само по себе.
Хотя некоторым людям хотелось, чтобы Соединенные Штаты были более экономически и политически независимыми, после революции было решено, что в главном они уже независимы. Что же касается культурной независимости, то здесь вопрос оставался совершенно неясным. Еще очень долгое время спустя американских интеллектуалов мучили томительные подозрения, что Амери­ка отстает в культурном отношении, ей не хватает «национального характера» и такой вещи, как американская культура, просто нет. Эту мысль было трудно вынести, потому что в свете новых немецких теорий о национальности, став­ших популярными в XIX в., отсутствие национальной культуры ставило под вопрос реальность существования нации. Но даже прежде, чем мудрые немец­кие романтики заставили американскую пишущую братию полностью осознать важность их культурной неадекватности, Noah Webster уговаривал американцев «расковать свои души и действовать как независимые существа». «Вы доста­точно побыли детьми, — настаивал он, — обязанными подчиняться и служить надменному родителю (Англии). У вас есть теперь свои собственные интересы, которые следует взращивать и защищать. Перед вами империя — ее надо подни-
419Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
мать и поддерживать своими делами, и национальный характер — его надо раз­вивать и расширять с помощью вашей мудрости и рассудительности». «Власть иностранных манер», — предупреждал он, — «держит нас в подчинении» [88]. Тяжелое положение интеллектуалов, занятых этой проблемой, усугублялось еще и тем, что в целом население к ней было равнодушно. Когда американский народ испытывал потребность пообщаться с музами, а надо сказать это случа­лось редко, то его вряд ли волновал вопрос, какого они происхождения. Люди с удовольствием читали английские книги, и это не только показывало низкий статус культурной независимости среди их устремлений, но и серьезно ослож­няло положение родных литературных талантов.
Самодовольный англичанин Сидней Смит (Sidney Smith) задал ехидный вопрос: «Кто читает американские книжки?» Вопрос этот причинил боль зарож­дающемуся американскому литературному сообществу. Даже спустя примерно тридцать лет Лоуэлл писал: «Закон о гербовом сборе и Boston Port Bill вряд ли вызвали большее волнение в Америке, чем этот возмутительный вопрос». Оцен­ка Смита была уничтожающей: «Американцы — народ храбрый, усердный и со­образительный; но до настоящего времени лишенный каких бы то ни было при­знаков гения» [89]. В 1823 г. Уильям Эллери Чаннинг (William Ellery Channing) мрачно отметил: «Литература, положительно, один из самых сильных способов возвысить характер нации… Действительно ли у нас есть то, что можно назвать национальной литературой? Дали ли мы значительных писателей в различных сферах интеллектуальной деятельности? Очень жаль, что ответ на все эти вопро­сы столь очевиден». — И уныло добавил: — Лучше было бы не иметь литературы совсем, чем, не сопротивляясь, позволять, чтобы нас формировала чужая лите­ратура». «Американская нация, — в 1838 г. признался Джеймс Фенимор Купер, иногда абсолютно несгибаемый в своем оптимизме относительно культурного потенциала своей страны, — очень отстала от наиболее рафинированных наций в различных важных областях». Еще в 1850 г. Герман Мелвилл ( Herman Melville) возмущался американским равнодушием к культурной независимости: «Надо верить в то, что к Шекспиру нельзя приблизиться или покинуть страну. Но что это за вера для американца, человека, который обязан нести республиканский прогресс в литературу так же, как и в жизнь? Поверьте, друзья мои, что Шекс­пиры ныне рождаются на берегах Огайо. И грядет день, когда вы скажете: кто же читает книги, написанные современными англичанами?» Современное же ему положение в литературе, он оценивал столь же неутешительно, как и все остальные: «Мы стремительно готовимся к тому, что будем иметь политическое превосходство над всеми нациями, по предсказанию, ожидающее нас на закате нынешнего столетия, но, с точки зрения литературы, мы к нему прискорбно не готовы и упорно желаем таковыми и оставаться» [90].
Настоятельная потребность в культурной независимости и тревога по поводу ее отсутствия гораздо больше требовали единой интерпретации национальной общности, чем параллельные требования в экономической и политической сфе­рах. Они предполагали такое определение нации, которое бы представляло собой единство, характеризуемое единой и особенной манерой мышления и способом чувствования, коллективную личность. Но в Америке подобные унитарные по­нятия всегда должны были конкурировать с противоположными взглядами на
420 Глава 5
нацию, как на нечто составное, как на ассоциацию отдельных личностей, и перед Гражданской войной эти взгляды были характерны лишь для небольшого числа думающих людей, даже среди интеллектуалов, занятых литературой.
В Kavanagh, рассказе, вышедшем в свет, примерно тогда же, когда и цитиру­емый выше обзор Мелвилла, Лонгфелло заставил главного героя на заявление о том, что «если литература не национальна, то ее нет», ответить контрзаявле­нием: «Национальность, конечно, вещь — хорошая, но всемирность —лучшая». «Мы можем называть себя новой нацией только географически», — такой вывод сделал Лоуэлл, рецензировавший этот рассказ. Он не чувствовал никакого уни­жения, потому что считал, что в культуре национальность «есть лишь менее уз­кий вид провинциализма». Культурная независимость Америки была, как и сама Америка, составной, она была отражением личной независимости американцев в культуре. Это было главной идеей American Scholar Эмерсона (Emerson). В заключение знаменитой речи Эмерсон недвусмысленно отвергает унитарную концепцию национальной культуры: «Так ли это позорно, не быть единым це­лым, не считаться единым характером, не отдавать ту особенность, с рождения данную каждому человеку? Или все это следует разложить на десяток, сотню, тысячу человек, партию, секцию, к которой мы принадлежим; и наше мнение можно будет предсказать географически, как северное или южное? Нет, друзья мои и собратья — ради Бога, не надо. Мы пойдем на своих собственных ногах, мы будем работать своими руками и будем говорить за себя». Американская на­ция не была нацией американцев. «Впервые, — предсказывал Эмерсон, — будет существовать человеческая нация, где каждый будет верить, что его вдохновляет Божий Дух, вдохновляющий также и всех людей [91]. Независимость American Scholar представляла весь вопрос, связанный с культурной независимостью Америки, как не уместный в отношении нации. Но, парадоксальным образом, сам упор на отдельную личность и отрицание унитарной концепции нации вы­свечивали уникальные, особенные черты американского национального созна­ния и воспитывали чувство национального единства.
Следует помнить, что до тех пор, пока Гражданская война эту тему не закры­ла, силы, которые могли привести и, в конце концов, привели Соединенные Штаты на грань распада, обладали, во всяком случае, той же мощью, что и силы, способствовавшие единству. Поэтому, в то время как несколько выдающихся интеллектуалов были поглощены невероятно важным вопросом американской культуры, гораздо большее число других заботились о воспитании лояльности у разнородных слоев американского населения. Они сознательно старались выковать национальное сознание так, чтобы не возникало ни малейшего сом­нения, что Соединенные Штаты, на самом деле, представляют собой нацию, нацию, более других заслуживающую самой глубокой преданности. Патриотиз­му учили с помощью истории, литературных антологий, национальных героев и символов, и даже арифметики [92]. Токвиль в Democracy in America отмечал, что «американцы отличаются от других наций своим чувством гордости. В пос­ледние 50 лет не составило никакого труда, убедить жителей Соединенных Шта­тов в том, что они суть единственно религиозный, просвещенный и свободный народ… откуда у них и создалось высокое мнение о собственном превосходстве, и они не очень далеки от того, чтобы считать себя образцом людей [93].
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]