Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Национализм. Пять путей к современности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
441Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
иболее тонко чувствующих — и профессиональных — интеллектуалов века. В то же самое время речь эта была апофеозом человеческого интеллекта. То был аме­риканский ученый (The American Scholar) Эмерсона, которого называли «нашей интеллектуальной декларацией независимости» [130]. Его идея была девизом Просвещения, Sapere aude.
Что было делать чистым мыслителям среди людей, привычных думать о себе как о людях мыслящих? На что могли надеяться самозваные высоколобые жре­цы интеллекта в священстве всех верующих? Когда в тридцатые годы XIX в. про­фессиональные интеллектуалы начали формироваться как группа, в те самые тридцатые, когда в хижинах пионеров можно было найти странные тома Шек­спира, они сразу поняли, что общество — и массы, и элиты — не откликается на их требования статуса и авторитета (власти). Не то чтобы в Америке не было благоприятных возможностей для интеллектуальной деятельности, включая наиболее эзотерическую, или чтобы ее не поддерживали экономически — такие благоприятные возможности существовали, их даже, возможно, было больше, чем где-либо еще. Но общество никак особенно эту деятельность не награжда­ло. Оно не оделяло интеллектуалов своей высокой оценкой и благодарностью, как оно делало в отношении успешных людей действия. Оно не допускало арис­тократии разума. Оно не было ни равнодушным к культуре, ни недоверчивым к жизни ума, но оно отказывалось допускать, что те, кто ведут такую жизнь, могут притязать на его безусловное уважение просто потому, что они эту жизнь себе выбрали.
Это отсутствие веры, нежелание признавать, что сам факт того, что человек является интеллектуалом, подразумевает наличие у него авторитета, ставило ин­теллектуалов в незавидное положение. Это положение было незавидным как по сравнению с их европейскими коллегами, так и в абсолютном смысле. В Европе, во всяком случае, на континенте, быть интеллектуалом значило иметь законные притязания на почет. В XIX в. во Франции, Германии и России интеллектуа­лы были признанными вождями общества, объектами национальных культов, им поклонялись везде — и более чем — военным вождям и королям. Поклон­ники были сами, в основном, интеллектуалами или квази-интеллектуалами, то есть их никак нельзя было считать выразителями настроений народа, но это не слишком умаляло высокий статус, которым интеллектуалы пользовались благо­даря этому обожанию. Однако это относительное лишение, было наименьшей проблемой интеллектуалов. В интеллектуальном труде тревога за статус являет­ся профессиональным риском, и интеллектуалы были ей объективно подверже­ны в необычайно высокой степени. Творческая интеллектуальная деятельность намного более чем большинство других видов деятельности является наградой сама по себе, человек выбирает интеллектуальную профессию, потому что он чувствует к ней непреодолимую тягу. При этом творческие интеллектуалы ис­ключительно склонны к мучительным приступам неуверенности и сомнений в себе, и только похвала общества может уверить их в реальности их таланта и достойности их устремлений. Редко случается так, что радость от писания фи­лософских или художественных книг или от работы в невербальных искусствах сохранялась надолго, если постоянно нет признания. Из-за необычайного ува­жения к интеллектуальным способностям человеческой личности как таковой,
442 Глава 5
Америка была менее восприимчива к необычайным, интеллектуальным способ­ностям, и ее творческие интеллектуалы были обречены на высочайшую степень неуверенности и незащищенности. Как часто происходит, им были доступны три дороги: лояльность, протест и уход. Интеллектуалы могли либо принять это общество таким, каким оно было, и приспособиться к какой бы то ни было оценке и уважению; либо пытаться изменить это общество и заставить его боль­ше любить их; либо изменить свое отношение к этому обществу. Постоянно растущее число американских ученых и творческих людей подразумевало пер­вую дорогу. Второй выбор стоял за всей риторикой американского культурного национализма. Третья дорога вела к экспатриации или к внутренней ссылке. Те, кто выбирал последние две дороги, были в меньшинстве. Но они были очень за­метным меньшинством, как потому, что они высказывались о причинах своего выбора, а первая группа — большинство — этого не делала, так и потому, что в международном смысле они были особенными.
В уже цитированном эссе 1823 г. Уильям Эллери Чаннинг уверял что «истин­ными властителями страны являются те, кто определяют ее ум и душу, ее образ мыслей, ее вкусы и принципы; и мы не можем согласиться отдать эту власть в руки иностранцев. Страна, так же как и личность, имеет достоинство, мощь и власть только пропорционально тому, насколько она сама себя сформировала» [131]. Их упорные утверждения, что для нации очень важна ее культурная неза­висимость, покоились на предположении, нелепом до абсурда в американских условиях, что интеллектуалы являются естественными вождями нации. Никто, возможно, лучше не выразил эту интеллектуальную манию величия с такой убежденностью и страстностью, чем великий поэт и американский патриот Уолт Уитмен (Walt Whitman).
Национальный дух, или душа выражает себя в интеллектуалах данной стра­ны. Уитмен сам, будучи поэтом, сузил определение «интеллектуала» до «поэта» или literatus, но использовал «литературу» как широкий термин, иногда вклю­чающий в себя и науку. Поэтому, поощряя своих интеллектуалов, Америка со­вершенствовала сама себя. Когда были впервые изданы «Листья травы» (1855), Уитмен, по-видимому, был оптимистом. Он верил в то, что нация была с ним единодушна, и хотел не убедить ее, а только укрепить в ней веру в те истины, которые ему казались самоочевидными. Он отстаивал превосходство поэта и восхвалял всеобщее равенство на едином дыхании, и его нация была для него образцом совершенства. «Американцы, как никакие другие нации на земле в прошлом и будущем, обладают высшей поэтической натурой», — писал он. — Сами Соединенные Штаты — в сущности, величайшая поэма… Из всех наций Соединенные Штаты, с венами, по которым течет поэзия, больше всего нуж­даются в поэтах, и, несомненно, они у них будут, и величайшие поэты, которых они используют как великая страна. Их президенты не должны быть судиями общества более, чем поэты. Великий поэт, и только он, равен всему человечест­ву». Поскольку было не совсем ясно, что же все-таки он имел в виду, то Уитмен объяснил: «Он равен своему веку и своей земле. Его ум — ум абсолютный. Поэт не доказывает… он выносит решение... Он видит дальше всех — и ему больше всех веры … Он зорок… он — личность … он — самодостаточен… Другие — столь же хороши, просто он это видит, а они — нет».
443Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
С равенством у американских поэтов проблем не было. «Чего хотят великие поэты от каждого мужчины и женщины? — Приходите к нам как равные, толь­ко тогда вы поймете нас, мы не лучше вас.… Неужели вы считаете, что высшим может быть только один? Мы уверяем вас — их может быть несметное число… Американские барды славны своей щедростью, любовью к соперникам. Они их ободряют. Они будут космосом… днем и ночью жаждущим равных». Американ­ские поэты были также защитниками свободы. «Свободе верны герои, где бы люди ни жили, … но никто ей так не верен и так не приветствует ее, как поэт … ему она поручена, и он должен ее сохранять».
Поэты были «высшим племенем», новым сортом людей, «толкователями мужчин и женщин и всех вещей и событий». Они должны были возникнуть в Америке, и Америка была готова их принять. «Америка спокойно и доброжела­тельно готовится принять посланцев слова… Только к тем, кто будет так же добр, как оно, и собратом ему, пройдет оно полпути... Душа величайшей, богатейшей и самой гордой нации может и должна пройти полпути, чтобы встретить своих поэтов…Тут нет места страху ошибки. Если верен один — другая тоже ему верна. Истинность поэта в том, что его страна вбирает его в себя с той же любовью, с которой он вбирает в себя страну» [132].
Однако скоро он выяснил, что Америка равнодушна к своим великим поэ­там. Годом позже, в письме к Эмерсону Уитмен упрекал свою страну в том, что она употребляет «готовую» английскую литературу и не может утвердить свою культурную независимость. «Америка, величайшая из стран в политической те­ории и в популярном чтении (nota bene), в гостеприимстве, воспитании, красоте животного мира, славная своими кораблями, городами, машинами, деньгами, кредитом, быстро терпит крах, стоит обратиться к ней с суровой, наставитель­ной речью, повторяемой вновь и вновь: Где хоть какие-нибудь выражения тво­его ума, кроме тех, что ты скопировала и украла? Где твои собственные племена поэтов, литераторов, ораторов, которые ты обещала дать?… Ты молода, у тебя самый совершенный из языков, свободная пресса, свободное правительство, мир, предлагающий тебе самое лучшее,… отдай себе справедливый отчет. Не давай воли певцам, которые не будут петь тебя мощно и громко... Призови себе новых великих мастеров, которые создадут новые искусства, новые шедевры, новые потребности. Предайся самому мощному барду, пока он не вылечит твое бесплодие» [133].
Но Америка не прошла полпути, чтобы встретить своих поэтов. Она не при­знала в них своих властителей. Она едва их замечала. Уитмен потерял свою уверенность в том, что Америка будет интеллектуальной «землей обетованной». Или, вернее, он сомневался в том, что она сдержит свой обет для интеллектуа­лов, потому что он признавал «общую интеллектуальную талантливость» народа. Его преданность равенству стала более умеренной. Он понял: в Америке, а он ее пылко любил, он любит ее потенциал, а не реальную действительность. Это не было интуитивным пониманием. Он чувствовал, что он должен защищать свое дело, убеждать в своей правоте. Так он и сделал в Democratic Vistas, длинном прозаическом эссе, написанном в конце шестидесятых годов XIX в. В нем поэт утверждал, что «величие Америки зависит от существования великих поэтов, что без них ее постигнет гибель, хуже, чем гибель — бесславие и пустота». Уитмен
444 Глава 5
писал: «Мне хотелось бы по мере возможности разбудить и предостеречь даже политика, даже дельца».
«Против той господствующей иллюзии, будто демократические учреждения, умственная бойкость и ловкость, хорошо налаженный общий порядок, матери­альный достаток и промышленность … сами по себе определяют и могут обеспе­чить успех всему нашему демократическому делу. С такими полновесными или полновеснейшими преимуществами, в настоящем… общество, здесь в Штатах искалечено, развращено, полно грубых суеверий и гнило... Вероятно, никогда не было так много пустоты в сердцах здесь и теперь в Соединенных Штатах.… Испорченность деловых кругов в нашей стране не меньше, чем принято думать, а неизмеримо больше. В бизнесе … существует одна только цель — любыми средствами добиться барыша [134]… Я утверждаю, что хотя демократия Нового Света достигла великих успехов в деле извлечения масс из их болота, в котором они погрязали, в деле материального развития, в производстве товаров, и в деле некоторого обманчивого, поверхностного культурного лоска, — она потерпела банкротство в своем социальном аспекте, в своем религиозном, нравственном и религиозном развитии»
*
.
Его вера в Америку была поколеблена, но в своей вере в сверхчеловеческую мощь поэта он оставался тверд. Ничто по значимости не могло сравниться с литературой. «Основная на сегодняшний день потребность в Соединенных Штатах … — это потребность в слое… собственных писателей, литераторов, классом намного выше тех, чем кто-либо, когда-либо знал, современных жре­цов, способных соответствовать нашим свершениям и территориям, жрецов, которые проникнут во все американское мировоззрение, вкусы и веру, вдыхая в них новую жизнь, давая им решения, влияя на политику гораздо больше, чем общее поверхностное голосование,… восполняя то, без чего нация может пос­тоянно и твердо стоять, не более чем дом без фундамента… Ничего более так ныне не требуется, как …великий певец современности. Вероятно, во все време­на главным в любой нации… является… ее национальная литература, особенно ее самобытная поэзия. Превыше всех земель, великая собственная литература должна непременно стать подтверждением и опорой… американской демокра­тии». И далее: «Два-три подлинно самобытных американских поэта (или два­три художника или оратора) — поднявшись над горизонтом подобно планетам первой величины… могли бы… придать этим Штатам больше сплоченности, больше нравственного единства,… чем все их конституции, законодательства и юридические обязательства, политические, военные или материальный опыт». Из этого логически вытекал его вывод: «Мне нужно могучее племя вселенских бардов с неограниченной, неоспоримой властью. Явитесь же, светлые демокра­тические деспоты Запада!»** [135].
Это было, конечно, правом поэта, но те часто повторяющиеся термины, которые Уитмен использовал в отношении интеллектуалов — «деспоты», «влас­тители», «высшие», показательны. Интеллектуалы (и поэты, прежде всего) не были в Америке ничьими властителями. У них были всего лишь странные увле-
*
Цит по: Уолт Уитмен. Избранное / Пер. К.И. Чуковского. М.: Худож. лит., 1954. — Прим. пер.
** Там же. С. 281—282. — Прим. автора.
445Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
чения, они привыкли роптать, каковому ропоту широкая публика не симпати­зировала. Ему просто очень хотелось такой лексики в отношении поэтов. Было очень трудно одновременно быть американским интеллектуалом и восхищаться Америкой. Поэтому столь многие американские интеллектуалы Америкой и не восхищались.
Только немногие из них высказывались так прямо, как другой литератур­ный талант середины XIX в., Эдгар Аллан По, который сразу взошел на самый верх интеллектуального отчуждения и отвергал основную ценность американ­ского общества. «Основатели Республики, — писал он с презрением, — начали с самой причудливой идеи, которая могла бы прийти в голову, — что все люди рождаются свободными и равными — и это прямо перед лицом законов града­ции, столь явственно запечатленных в нравственной и физической вселенной». Все, что достигнуто таким образом, должно заменить приемлемые тирании естественных властителей «самым ненавистным и несносным деспотизмом, о котором когда-либо слышали на земле — деспотизмом толпы» [136]. Существует тенденция объяснять недовольство американских интеллектуалов тем, что аме­риканское общество постоянно недотягивало до своих идеалов, тем, что идеалы его, подобно всем идеалам на свете, так легко вырождались в фарисейство и тем, что исправление одного противоречия лишь делало другие противоречия более явными. В многочисленных случаях так оно и было, но, несомненно, многие интеллектуалы среди тех, кто был особенно оскорблен тем неисключительным положением, которое занимали в Америке профессии, связанные с культурой, беспокоились не о противоречиях между идеалами и реальностью. Нет, их бес­покоили сами идеалы. Их чувства задевало именно американское бесцеремонное обращение с культурой, как будто и на самом деле в ней мог подвизаться любой человек! Генри Джеймс возмущался иммигрантами из-за того, что они так быст­ро объявляли английский своим языком: «Все то время пока мы спим, огромная масса чужестранцев, которых мы приглашаем и чья главная доблесть… состоит в том, что с той самой секунды, когда они сюда прибыли, они столь же являются собственниками нашего языка, сколь и мы, и имеют такое же право делать с ним, что захотят, — великое право урожденного американца делать здесь то, что ему захочется с любой и всякой вещью. Так вот, когда мы спим, бесчисленные чужес­транцы бодрствуют (они-то не спят) и поступают с полученным достоянием как им заблагорассудится. Они доказывают нам, что у них нет никаких тонких чувств или древнего инстинкта заботы о нем, более … чем о как угодно разрисованной клеенке, которую они положат себе под ноги на кухне или перед кухонной лест­ницей» [137]. Эта тема все еще волновала его в 1905 г., когда после двадцатилет­него отсутствия и сорока лет жизни в Европе — большинство этих лет он провел в Англии, чье гражданство он получил в 1915 г. — он вернулся в Америку гостем.
Эмиграция есть мера недовольства человека своей страной; эмиграция из Америки, страны иммигрантов была исключительно редка. Даже те, чья жизнь на родине была далека от идиллии, даже чернокожие, свободные негры или бывшие рабы не важно, которые могли мало что вспомнить, кроме унижений и оскорблений от своих белых собратьев американцев, не желали эмигрировать, а предпочитали подождать или бороться за свои права в Америке. Ибо, какой бы плохой она ни была, по их внутреннему расчету в ней стоило оставаться.
446 Глава 5
Однако интеллектуальная экспатриация, особенно писателей и художников (но не ученых), для Америки была гораздо более характерна, чем для многих стран, снабжавших Америку иммигрантами. Если французский, или обычно немецкий или русский писатель часто находился за границей в ссылке, бежал от гонений у себя на родине, то американский интеллектуал покидал Родину из-за того, что она казалась ему тошнотворной. Французский, немецкий или русский писатель не возражал бы, если его перевели на другой язык, но где бы он ни жил, глав­ная его аудитория оставалась в родной стране. И хотя он знал, что подавляю­щее большинство людей никогда не прочтет его книги, потому что люди были неграмотными или их совершенно не интересовали интеллектуальные материи, он писал для своей страны, совершенно не опасаясь этой ситуации. Напротив же, американский интеллектуал, обеспокоенный положением «истинного ин­теллекта» на своей воистину слишком грамотной родине, не столь уж редко больше заботился об «общих интересах республики словесности», чем о своей стране, как это делал По, и вместе с По «настаивал на том, чтобы рассматривать весь мир как единственно достойную аудиторию для писателя» [138]. И лишь до некоторой степени этот космополитический крен можно объяснить тем, что американские писатели писали по-английски. Американские художники эмиг­рировали гораздо чаще, чем немецкие или русские, — Франция, будучи цент­ром художнической эмиграции, сама этого опыта не имела; с другой стороны, в XIX в. ученые эмигрировали из Америки, по крайней мере, столь же нечасто, сколь и из любой другой страны.
Сказанным выше я не хочу подчеркнуть, что американскому обществу была свойственна постоянная более высокая восприимчивость к культуре. Я хочу ска­зать, что неудовлетворенность своим обществом американских интеллектуалов нельзя объяснить американским равнодушием к культуре. Ее можно отнести за счет особого положения интеллектуалов в структуре этого общества. Ее не­льзя объяснить этим равнодушием, просто потому что в странах, которым было свойственно такое же, если не большее, безразличие к культуре, интеллектуалы, находившиеся в структуре общества в другом положении, как правило, не жало­вались на антиинтеллектуализм этого общества.
В нашем столетии развитие комплексной сети современных университетов, этого великого архипелага островов с башнями из слоновой кости, позволило ра­зочарованным интеллектуалам наслаждаться внутренней ссылкой. Хотя анализ данного новшества лежит вне пределов этой книги, возможно, будет нелишним рассмотреть, как оно повлияло на интеллектуальный облик американской нации в целом. С помощью институционального роста обвинение в антиинтеллектуализме стало иметь тенденцию самореализуемого прогноза. Университеты завершили се­рию последовательных разветвлений в американской культуре, которая отделила культуру, признаваемую интеллектуалами, от культуры остальных групп.
Первое раздвоение, как часто отмечалось, было результатом великого про­буждения и впоследствии постоянного существования в главной американской религии сильного евангелического чувства [139]. Как пиетизм в Германии, квиетизм во Франции и народное выражение русского православия, американ­ский евангелизм был мистическим, эмоциональным и антиинтеллектуальным в буквальном смысле, поскольку был иррациональным и антирациональным.
447Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
Центром его была глубинка. Он был в основном сельским феноменом, а города, и Бостон в особенности, противопоставили ему рациональный, практический и неэмоциональный унитаризм, так раздражавший Генри Адамса своей интел­лектуальной ортодоксальностью. Трансцедентализм был интеллектуальной ре­акцией на эту холодную ортодоксальность, от которой он отличался, главным образом, своей эмоциональной страстностью и пылкостью своей веры в разум и личность как разумное существо. В России и Германии окруженное ореолом романтическое течение придало интеллектуальный характер, возвеличило и ос­вятило иррациональность соответствующих V антиинтеллектуализм неотъемлемой частью высокой национальной культуры и включив его в саму национальную идентичность. В отличие от них, образован­ные классы в Америке никогда не поддерживали посконный мистицизм и были стойко привержены разуму.
Другое раздвоение последовало в результате общего стремления высших слоев общества отделить себя от низших слоев, стремления тем более силь­ного в демократическом обществе, поскольку разделение в нем происходило не автоматически. В своей погоне за статусом высшие классы использовали и представляли культуру как символ статуса, руководя, таким образом, ее разде­лением на утонченную, высоколобую и низкую, примитивную. Они создали то, что Richard Hofstadter называет культурой «первых лиц» [140]. Представители высших классов приняли определенные формы искусства и литературы, желая уйти достаточно далеко, чтобы доказать, что они не равны всему остальному об­ществу, что и вызвало нежелание всего остального общества связать себя с эти­ми, принятыми подобным образом, формами искусства и литературы. Массы не были «первыми лицами», это и привело их к антиинтеллектуальности. Но «пер­вые лица» не обязательно были интеллектуалами, и для чувствительных к ста­тусу интеллектуалов созданный ими клуб высокой культуры был недостаточно избранным. К концу столетия такие чувствительные интеллектуалы и высокая культура отказались быть в одной компании. С точки зрения этих интеллекту­алов такая культура заслуживала презрения почти так же, как и культура мас­совая, то есть ее отсутствие. Они обозвали ее «культурным истэблишментом» и переметнулись к тем формам культуры, которые были «антиистэблишментом».
Это процесс, как мы знаем от Simmel, может продолжаться до бесконечнос­ти. Но университеты создали такую организационную структуру, которая укры­ла интеллектуалов от безумия толп и прекратила их попытки к братанию с ними. Университеты создали защитную окружающую среду, где интеллектуалы могли зарабатывать, преследуя свои собственные культурные интересы, а интеллекту­алы, чувствительные к статусу, могли законным образом стремиться к статусу и демонстрировать его. Этот статус был тесно связан с их интеллектуальными достижениями. То есть университеты формировали альтернативное общество, аристократию по заслугам внутри демократии. Эта аристократия не признавала равенства людей — во всяком случае, по интеллекту — и награждала естествен­ное превосходство статусом. Организация такого альтернативного общества вылилась в культурный вакуум в обществе в целом. Пока профессиональные интеллектуалы удовлетворяли свою жажду эстетических ощущений, пока они искали ответы на мучившие их неотложные вопросы, или, более тривиально,
ölker (народов), тем самым сделав
448 Глава 5
гнались за славой и местом в республике словесности, этот вакуум заполнялся тем, что потом стало известно как «масс-культура». Ее предприимчивые создате­ли хотели скорее развлекать, чем образовывать и воспитывать, и в большинстве случаев, хотя и не во всех, их очень мало волновала духовная жизнь. Они давали американской публике легко усвояемую, но, пожалуй, не слишком питательную культурную пищу, и приучили к ней общество. Вкусы, которые они ей приви­ли, подтверждали традиционный интеллектуальный вердикт, что американское общество антиинтеллектуально, вердикт, который в этом столетии
*
, возможно, более справедлив, чем в предыдущем. Однако если общество действительно ан­тиинтеллектуально, то, по крайней мере отчасти, вина и ответственность за это ложится на американских интеллектуалов. Университеты лишили общество бла­готворного руководства своих лучших умов. Они изолировали интеллектуалов от общества, а общество — от интеллектуалов. В то же самое время, возможно, они внесли громадный вклад в стабильность американского общества. В других странах, о которых идет речь в этой книге, разочарованные интеллектуалы ока­зывались опасной группой. Американские университеты смягчили фрустрацию интеллектуалов и, вероятно, спасли нацию от ее потенциально разрушительных воздействий.
Испытание и исполнение американской национальности
Итак, озабоченные статусом интеллектуалы открыто порицали американский антиинтеллектуализм. Дух их был угнетен непреодолимым эгалитаризмом, ко­торый навязывали американские идеалы, а другие группы населения тешили свои обиды, порождаемые несовершенным воплощением этих идеалов, и стра­дали оттого, что их угнетало неравенство, в Америке совершенно нестерпимое. Одновременно с этим стабильности американской нации угрожало присущее ей, и в рамках американского национализма законное, стремление к отделению. Это стремление смешивалось с никем всерьез не оспариваемой точкой зрения, что каждый штат по отдельности имеет право на самоуправление (самовластие). В торжественной речи Четвертого июля 1858 г. Rufus Choate, обеспокоенный сохранением союза, указал на возможность распада этого союза, таящуюся в самом понятии американской нации. «Великая особенность нашей системы, — сказал он, — состоит в том…, что те чувства, которые мы питаем к нашей стране, мы питаем к предмету не являющемуся единым целым — мы любим штаты, в которых мы живем, и союз, которым мы все охвачены. Мы служим двум гос­подам. В наших сердцах — две любви. Мы живем одновременно в двух странах, и от нас требуют, чтобы мы вместили в свои сердца их обеих.… Вам никогда не приходило в голову, что нам пришлось принять федеративную систему, а в этой системе конфликт между головным органом и членами федерации в какой-то форме и до некоторой степени является следствием общего курса?» [141]. Бла­годаря тому что двойная лояльность существовала все время и на законном ос­новании, возможность отделения, как ответ на недовольство нацией, имелась
*
XX в. — Прим. пер.
449Стремление к идеальной нации: становление национальности в Америке
всегда. Но только исключительно серьезная обида могла это отделение оправ­дать. С конца сороковых годов XIX в. Южные Штаты все более и более убеж­дались, что их достаточно серьезно обижают. Их попытка отделиться привела к Гражданской войне. В этой войне в интересах северян было сохранить союз. Эти могучие интересы — могучие, потому что их поддерживало правительство, армия и общенародное чувство, — связывались с проблемой рабства; рабство противоречило национальным идеалам и это высказывалось напрямую. Дело Севера стало отождествляться с делом освобождения рабов, и после его победы, наиболее вопиющее противоречие американской жизни было снято.
Вопросы интересов и принципов, и различные принципы переплетались и смешивались в Гражданской войне и в толкованиях тех событий, которые при­вели к ней, во всяком случае, в той же мере, что и при любом подобном соци­альном катаклизме. Для Северных Штатов главным вопросом было скорее тер­риториальное и политическое расширение американской нации, чем ее идеалы. Фраза: «Союз должен быть сохранен» была «как рефрен всей веры (северян)». Линкольн посчитал конфликт войной в целях сохранения Союза. Отвечая Хорэсу Грили (Horace Greely), который был «от всей души разочарован и глу­боко уязвлен» политикой президента «в отношении рабов, принадлежащих мя­тежникам», Линкольн писал: «Я хочу сохранить Союз. Я хочу сохранить его под конституцией кратчайшим путем… Главная моя цель в этой борьбе — сохранить Союз, а не сохранить или уничтожить рабство. Если бы я мог сохранить Союз, не освобождая ни одного раба, я бы это сделал, а если бы я мог сохранить его, ценой освобождения всех рабов, я бы тоже это сделал… То, что я делаю с рабством и с цветной расой, я делаю потому, что я верю — это поможет сохранить сей Союз. А то, что я воздерживаюсь делать, я не делаю потому, что я не верю, что это по­может сохранить Союз» [142].
Задолго до 1860 г. существование нации было ценностью само по себе. Она была ценностью везде, но там, где, как на Севере, она, по-видимому, не мешала соответствующему населению наслаждаться жизнью, ее считали ценностью, за­тмевающей все остальные. В 1850 г., когда угроза отделения Юга стала привыч­ной, старый Даниель Вебстер тревожно спрашивал: «А к чему же мы придем? Где должна проходить граница? Что же останется американским? Кем я стану? Уже не американцем?» На кон была поставлена сама идентичность — его и дру­гих людей. В сравнении с этим все остальное было второстепенным. Скорее, чем думать об отделении, Вебстер умолял: «Давайте наслаждаться свежим воздухом свободы и Союза». В конце концов, Америка давала так мало поводов для не­удовольствия. «Эти штаты не заставляет держаться вместе монархический трон, их не обвивает железная цепь деспотической власти. Они живут и опираются на управление (власть) народное по своей форме, представительное по характеру, основанное на принципах равенства и рассчитанное, как мы надеемся, жить вечно. В течение всей своей истории эта власть была благотворной, она не по­сягнула на свободу ни одного человека, она не сокрушила ни одного штата. Она дышит свободой и патриотизмом, в его все еще молодых жилах текут предпри­имчивость, смелость и благородная любовь к чести и славе». Во имя этого бла­женства, Вебстер призвал свободные штаты соблюдать закон о рабах-беженцах, исполнять «свой конституционный долг в отношении возврата лиц, обязанных
450 Глава 5
служить, — так он это мягко назвал, — которые сбежали в свободные штаты». Он все еще не видел противоречия между тем, что советовал делать и о чем забы­вал. Любовь ослепляет. Сам он рабства не одобрял, но враги рабства никогда не простили его за то, что он защищал политику умиротворения рабовладельцев. А громадное большинство северян смирились бы с рабством, если бы оно было ценой сохранения нации в целости и неприкосновенности. Даже принципиаль­ная (А. Линкольн) оппозиция рабству не обязательно подразумевала одобрение немедленного — или, в данном случае, постепенного — освобождения рабов. И большинство северян не видели ничего сомнительного в рабстве, просто пото­му, что оно не было их главной заботой [143].
Но если Север принимал союз с рабством, то Юг не принимал союз без него. Позиция Севера была: Союз — любой ценой, «по конституции», конечно (правда, конституция давала некоторые указания, относительно рабства). Но позиция Юга была: либо рабство, либо выход из Союза. У Юга скопилось много обид. Потеряв свое лидерство в национальной политике, Южные Штаты чувс­твовали что их предательски лишили влияния, одновременно с этим их так же вероломно обделили общим процветанием. И все это сделал ненасытный про­мышленный Север. Это чувство особенно широко распространилось и стано­вилось все острее после войны с Мексикой, когда присоединение новых терри­торий и предстоящий прием Калифорнии в качестве свободного штата, снова поставили вопрос о расширении института рабства. До того времени считалось, что вопрос о рабстве урегулирован Миссурийскими соглашениями 1820 г. (Mis­souri Compromise of 1820). В дебатах по компромиссным резолюциям, предло­женным Генри Клеем (Henry Clay), «великим старым столпом Юга», сенатор Кэлхаун (John Calhoun) высказал причины южного недовольства. Величайшей и главной его причиной, по его словам, был тот факт, что «равновесие между двумя крыльями в правительстве (южным и северным), каковое было установ­лено, когда конституцию ратифицировали, и правительство приступило к сво­им обязанностям, ныне разрушено… и, как теперь оказалось, одно крыло имеет единоличный контроль над правительством, а второе, таким образом, лишено любых адекватных средств защиты от посягательств и угнетения вышеназван­ного крыла». Такое положение дел было достигнуто благодаря несправедливо­му законодательству, предложенному Севером, начиная с Northwest Ordinance и заканчивая Миссурийскими соглашениями. «Благодаря этим законам у Юга отобрали его долю в 1 238 025 квадратных миль… Я не включил сюда террито­рию, недавно присоединенную по договору с Мексикой. Север предпринимает самые энергичные усилия, чтобы присвоить все себе, не отдавая Югу даже и фута…. Суммируя сказанное: Соединенные Штаты с тех пор, как они провоз­гласили свою независимость, присоединили к себе 2 373 046 квадратных миль территории, из которых Север лишит Юга, если ему удастся монополизировать новоприобретенные территории, около трех четвертей, и оставит Югу едва ли одну четверть».
Следует отметить, что ни по одному из законов отдельную личность не лиша­ли права поселиться на Западе, и со стороны Северных Штатов не предпринима­лось никаких попыток переместиться туда как общность. Когда Кэлхаун говорил о том, что Юг чего-то лишили, он имел в виду, что в отличие от отдельного че-
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]