Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

История немецкой литературы XVIII века. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Теменем звезд, Негде тогда опереться Шатким подошвам, И им играют Тучи и ветры.
(Перевод А. Фета)
Божественное же в человеке – великое нравственное чувство, дан­ное ему, способность любить, творить добро, верить и стремиться к вечности:
Прав будь, человек, Милостив и добр: Тем лишь одним Отличаем он От всех существ, Нам известных.
...Человек один Может невозможное: Он различает, Судит и рядит, Он лишь минуте Сообщает вечность.
(Перевод А. Григорьева)
Существенно изменился подход Гёте и к любимому им балладному жанру. В сущности, поэт обновляет литературную балладу, расширяя ее тематические рамки: если прежде его баллады были посвящены любви, то теперь благодаря особым возможностям этого жанра он ис­следует роковые загадки бытия, непостижимые тайны природы. Ми­стическое, непостижимое разумом в балладах «Рыбак» («Der Fischer»,
1778), «Песня эльфов» (1780), «Лесной царь» («Erlkönig», 1782) в какой-то мере предвосхищает появление готической преромантиче­ской, а затем романтической баллады. Примечательно также и то, что, создавая абсолютную иллюзию фольклорности сюжетов своих баллад, Гёте веймарского периода практически всегда создает свои собствен­ные балладные коллизии и сюжеты, и притом такие, что народ их при­нимает как свои (нечто подобное произойдет со знаменитой балладой немецкого романтика К. Брентано «Лорелея»).
Одним из самых прославленных произведений Гёте стала баллада «Лесной царь» (название в оригинале – Erlkönig – можно точнее пере­вести как «Ольховый король»), в которой мастерски воссоздана мисти­ческая атмосфера ночи, те страхи и ужасы, которые переживает
471
человек, осознавая роковую власть над ним непостижимого, иррацио­нального, разлитого в природе. Стихотворение построено на контрасте поначалу смутной, но все более нарастающей тревоги ребенка, ощуща­ющего младенческой душой властный и грозный зов Лесного царя, и неведения трезвомыслящего взрослого, отца, поначалу не чувствую­щего никакой угрозы:
Wer reitet so spät durch Nacht und Wind? Es ist der Vater mit seinem Kind; Er hat den Knaben wohl in den Arm, Er fasst ihn sicher, er hält ihn warm.
Mein Sohn, was birgst du bang dein Gesicht? – Siehst, Vater, du den Erlkönig nicht? Den Erlenkönig mit Kron‘ und Schweif? – Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif.
Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? Ездок запоздалый, с ним сын молодой. К отцу, весь издрогнув, малютка приник; Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?» «Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул: Он в темной короне, с густой бородой». «О нет, то белеет туман над водой».
(Здесь и далее перевод В. Жуковского)
Первая и последняя строфы баллады, которые выполняют своего рода роль экспозиции и развязки и в которых рассказчиком является автор, обрамляют основное действие баллады, поданное через непре­менный балладный диалог, придающий жанру особую драматичность. В диалог между отцом и сыном вторгается голос Лесного царя, причем только ребенок слышит этот голос, все более властно влекущий его к себе, забирающий по капле его жизнь. При этом добавляется новый контраст – между красочностью картин в устах Лесного царя и тем ужасом, которым они оборачиваются для ребенка:
472
«Дитя, оглянися, младенец, ко мне; Веселого много в моей стороне: Цветы бирюзовы, жемчужны струи; Из золота слиты чертоги мои».
«Родимый, лесной царь со мной говорит: Он золото, перлы и радость сулит». «О нет, мой младенец, ослышался ты: То ветер, проснувшись, колыхнул листы».
...«Дитя, я пленился твоей красотой: Неволей иль волей, а будешь ты мой». «Родимый, лесной царь нас хочет догнать; Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Тоска и ужас ребенка наконец-то сполна передаются и отцу. Но все
его попытки спасти сына, уйти от судьбы, оказываются бесплодными:
Ездок оробелый не скачет, летит; Младенец тоскует, младенец кричит; Ездок погоняет, ездок доскакал... В руках его мертвый младенец лежал.
Перевод В. А. Жуковского навсегда вошел в историю русской лите­ратуры. В нем мастерски передана тревожная, напряженная атмосфера гётевского стихотворения, его необычайная динамика. Однако Жуков­ский перевел балладу правильным амфибрахием, не сохранив нерв­ный, пульсирующий дольник Гёте, как нельзя лучше соответствующий лихорадочному ритму скачки и нарастающей тревоге. В свое время, сравнив оригинал баллады Гёте и перевод Жуковского, М. И. Цветаева пришла к выводу, что это два различных «Лесных царя», два самодо­статочных лирических шедевра. Однако, безусловно, второй из них не родился бы без первого.
В наибольшей степени новые веяния в лирике Гёте первого веймар­ского десятилетия очевидны в двух его небольших стихотворениях, свя­занных со столь любимым им мотивом странничества и известных как две «Ночные песни странника». Первая из них и родилась под таким названием – «Ночная песня странника» («Wandrers Nachtlied», 1776):
Ты, что с неба и вполне Все страданья укрощаешь И несчастного вдвойне Вдвое счастьем наполняешь, –
Ах, к чему вся скорбь и радость! Истомил меня мой путь! Мира сладость, Низойди в больную грудь!
(Перевод А. Фета)
Новые настроения очевидны, особенно если сравнить это стихотво­рение со штюрмерской «Песнью странника в бурю»: перед нами не че­ловек, стремящийся к радостному слиянию с бурей, бросающий вызов всему миру, но предельно усталый и больной, жаждущий исцеления, чающий небесной гармонии. Бурный порыв уступает место кроткой
473
молитве, жажде гармоничного слияния с миром природы. И в этом смысле особенно показательна «Ночная песня странника II» («Wandrers Nachtlied II», 1780).
Гёте любил созерцать природу и искать в ней вдохновения и отдо­хновения, блуждая по полям и лесам, взбираясь на холмы и горные вершины, странствуя (эту страсть он вполне передал своим Вертеру и Фаусту). Мотив странничества имеет концептуально важный и мно­гомерный смысл в поэзии Гёте и проходит как лейтмотив через все его творчество. Один из аспектов этого многомерного смысла – спасение от пошлости и суеты обыденной жизни. Так, 6 сентября 1780 г., под­нявшись на вершину Кикельхан близ Ильменау, поэт написал Шарлот­те фон Штайн: «Здесь, на Кикельхане, самой высокой вершине всей округи, которая на более звучном наречии называлась бы “Алектрюо­галлонакс” (греческая калька названия горы, по-немецки означающего “петух”. – Г. С .), я и заночевал, дабы избежать городской суеты, суто­локи, жалоб, прошений, всей этой неизбывной людской суеты»
1
И в тот же день (вернее, вечер), 6 сентября 1780 г., поэт карандашом написал на деревянной стене охотничьей сторожки на Кикельхане во­семь стихотворных строк:
Über allen Gipfeln Ist Ruh, In allen Wipfeln Spürest du Kaum einen Hauch; Die Vögelein schweigen im Walde. Warte nur, balde Ruhest du auch.
.
(«Над всеми горными вершинами – покой, // Во всех верхушках деревьев // Ты ощу­тишь // Едва ли какое-либо дуновение [дыхание]; // Птички молчат в лесу. // Только по­дожди, скоро // Ты отдохнешь [успокоишься] тоже». – Подстрочный перевод наш. – Г. С.)
Это стихотворение хорошо знакомо каждому человеку, думающему и говорящему по-русски, со школьной скамьи как лермонтовские «Гор­ные вершины»:
Горные вершины Спят во тьме ночной, Тихие долины Полны свежей мглой;
1
Цит. по: Конради, К. О. Гёте: Жизнь и творчество: в 2 т. / К. О. Конради. М., 1987.
Т. 1. С. 446.
474
Не пылит дорога, Не дрожат листы... Подожди немного – Отдохнешь и ты!
И хотя текст великого русского поэта конгениален немецкому ори­гиналу, во многом созвучен его духу и по праву украшает десятитом­ное собрание сочинений Гёте на русском языке, его нельзя считать пе­реводом в полном смысле слова, хотя бы потому, что М. Ю. Лермонтов не сохранил гётевский неравнострочный дольник (его стихотворение написано трехстопным хореем). Гораздо точнее ритмически стихотво­рение Гёте перевел русский поэт-символист И. Анненский:
Над высью горной Тишь. В листве, уж черной, Не ощутишь Ни дуновенья. В чаще затих полет... О, подожди!.. Мгновенье – Тишь и тебя... возьмет.
Теперь уже невозможно установить, как выглядел автограф, начер­танный Гёте на стене хижины, ибо самой хижины давно не существу­ет: она сгорела в 1870 г. Однако за год до этого была сделана фотогра­фия, на которой явственно заметны поправки и подновления, которые претерпела надпись за 90 лет. Странно, но только в 1815 г., через 35 лет после создания стихотворения, Гёте опубликовал его. В своем лирическом собрании он поставил его вслед за «Ночной песней стран­ника» и дал ему название «Другая», т. е. «Другая [вторая] ночная песня странника». Впоследствии, уже после смерти поэта, «Другая» стала именоваться «Ночная песня странника II», а чаще – просто «Ночная песня странника», как будто первой и не существовало. В сознании чи­тателей вторая начисто вытеснила первую. Результаты опроса, прове­денного в Германии в 1982 г., в связи со 150-летием со дня смерти Гёте, показали, что для немцев «Другая» – самое известное стихотво­рение поэта. Немецкий литературовед К. О. Конради пишет: «Пожа­луй, ни об одном из поэтических произведений Гёте не говорилось так много, как об этом небольшом стихотворении, ни одно не пародирова­ли столь часто, как эту рифмованную сентенцию из восьми строк. История восприятия и истолкования этого стихотворения могла бы со­ставить отдельную книгу...»
1
1
Конради, К. О. Гёте: Жизнь и творчество. Т. 1. С. 444–445.
475
Удивительный феномен «Ночной песни странника II» заключается в сочетании, казалось бы, несочетаемого: предельной простоты и про­ступающей за ней сложности, скупости, прегнантности поэтической речи и одновременно многомерности выраженных в ней смыслов, бе­зыскусности, простоты и в то же время виртуозности и изящества фор­мы, непосредственности чувства и аналитизма. Взгляд поэта устрем­лен откуда-то с космических высот вниз, рисуя картину разливающего­ся в мироздании ночного покоя: вершины гор, вершины деревьев, птицы в лесах, человек. Однако градации этого покоя различны: он аб­солютен лишь на горних высях (вечный, Божественный покой); в вер­хушках деревьев он относителен, ибо сохраняется едва ощутимый от­звук движения, дуновения; лишь временно замолкли непоседливые и неумолчные пернатые; и наконец, все еще нет покоя (или он невоз­можен вполне?) для мятущегося и усталого человеческого духа, этот покой и отдых – всего лишь предвкушение. Возможно, в финальной строке – намек на особый покой, на вечное успокоение после смерти. Что в этом финале – предощущение грядущей гармонии или священ­ный и сладкий ужас неизвестности в преддверии смерти? На это нет четкого ответа, хотя чаще всего стихотворение трактуют как стремле­ние слиться с гармонией природы. Однако мы видим здесь не только этот порыв, но и острое, напряженное противоречие между умиротво­ренной природой и беспокойным человеческим существом. Несомнен­но, искушенный в литературе читатель вспомнит, что впервые в миро­вой поэзии мотив полного успокоения, ночного сна, разлитого в приро­де, и именно с такими устойчивыми топосами, как горные вершины и птицы, встречается в древнегреческой лирике, у одного из родона­чальников хоровой мелики – Алкмана (VII в. до н. э.):
Спят вершины высокие гор и бездн провалы, Спят утесы и ущелья, Змеи, сколько их черная всех земля ни кормит, Густые рои пчел, звери гор высоких И чудища в багровой глубине морской. Сладко спит и племя Быстролетающих птиц.
(Перевод В. Вересаева)
Вероятно, сходство даже на лексическом уровне не случайно: Гёте мог вдохновить не только конкретный увиденный им горный пейзаж, но и фрагмент Алкмана, ибо эллинские поэты были его настольным чтением, и причем в оригинале (недаром и в письме Шарлотте фон Штайн звучат греческие ассоциации). Однако сопоставление двух тек­стов легко обнаруживает и существенное различие: если у Алкмана
476
действительно царит абсолютный покой, созерцающее лирическое «я» (субъект) никак не заявляет о себе, абсолютно сливаясь с природой (объектом), то у Гёте они разделены: человек жаждет слияния, но не может его обрести. Речь идет о совершенно ином мироощуще­нии – об утомленном, диссонантном состоянии духа человека эпохи Нового времени и одновременно о вечной его тоске по покою, сча­стью, гармонии.
«Другая» совершенно явно продолжает немецкую традицию «лири­ки природы» (Naturlyrik) и «лирики мысли» (Gedankenlyrik), традицию Броккеса, Галлера, Клопштока и ранних философских гимнов самого Гёте, но делает это совершенно по-иному, что особенно очевидно опять же при сравнении с его «Песней странника в бурю»: вместо «темного», герметичного языка – ясный и прозрачный, вместо проти­востояния природе – жажда воссоединения с ней, вместо красоты ди­кой и разрушительной, судорожно-экстатичной – красота со зер ца тель­но-гармоническая.
В этом маленьком стихотворении Гёте достигает предельной семан­тизации ритма и эвфонии, свойственных подлинно великой поэзии. На общем ямбическо-хореическом фоне (при этом в целом размер стихо­творения нельзя определить четко в силлаботонике – оно несет в себе черты дольника) особо выделяется длинная шестая строка, написанная амфибрахием и словно бы несущая в своем долгом волнообразном движении отзвук затихающего шелеста листвы, щебетания птиц, тре­пета их крыльев. Этому соответствует и звуковая инструментовка сти­ха, мастерски обыгрывающая как аллитерацию, так и ассонанс. Осо­бенно великолепны две последние строки, утяжеленные спондеем и ассонирующие на низких звуках [a] и [u]: «Warte nur, / balde // Ruhest du / auch». В них – и предельная усталость, и надежда на отдых и по­кой, и тревога, и предчувствие смерти, и открывающееся в ней бес­смертие, возможное, по Гёте, только через пантеистическое растворе­ние в природе, слияние с универсумом. Так осуществится великий за­вет: «Умри и пребудь!»
До сих пор маленький лирический шедевр Гёте не нашел вполне адекватной передачи на русском языке, и, быть может, такая передача вообще невозможна. Лермонтов, первым открывший его для русского читателя (1840), не скрывал, что создал собственную вариацию на мо­тив Гёте (он так и назвал свое стихотворение – «Из Гёте»). А мотив оказался чрезвычайно близок его душе: тяжкий путь странника, гони­мого миром, и гармония природы, просветляющая дух, проливающая отраду в измученную душу, сулящая вечный покой и жизнь в самой смерти (этот мотив гениально развит в знаменитом предсмертном сти­хотворении Лермонтова «Выхожу один я на дорогу...»). В лермонтов-
477
ских «Горных вершинах» не переданы многие важные особенности оригинала, здесь иная ритмическая структура – плавный трехстопный хорей, который в русской поэзии навсегда свяжется с легкой руки Лер­монтова с топосом дороги и мотивом странничества. Многое русский поэт добавляет от себя – и «тихие долины», которые «полны свежей мглой», и непылящая дорога, и недрожащие листы. С максимальной точностью переданы только две последние строки, но все же коннота­ции у немецкого глагола ruhen («отдыхать», «покоиться», «умирать») иные, нежели у русского глагола «отдыхать». Стихотворение Лермон­това стало классическим образцом вольного переложения, того, что в немецкой культурной традиции именуют Nachdichtung.
С большей точностью переводом можно назвать перевод И. Аннен­ского (между 1904–1909 гг.). Однако и здесь очевидно, что поэт-симво­лист привнес свое видение в гётевский текст, особенно в финальную строку, где активность в переводе перенесена на многомерно-загадочную «тишь» – символ иррациональной, непостижимой, трансцендентной сути бытия, которую вряд ли имел в виду немецкий поэт. Так каждая эпоха продолжает по-своему интерпретировать маленький шедевр Гёте.
Жаждой гармонии проникнуто и большое стихотворение (или не­большая поэма) «Ильменау» («Ilmenau», 1783), написанное ко дню рождения Карла Августа на восьмой год после приезда Гёте в Веймар. Поэма открывается картиной благодатной природы в окрестностях го­родка Ильменау у подножья Кикельхана – картиной, очень дорогой сердцу поэта:
Привет отчизне юности моей! О тихий дол, зеленая дуброва! Раскройте мне свои объятья снова, Примите в сень раскидистых ветвей! Пролейте в грудь бальзам веселья и любви. Да закипит целебный ключ в крови!
Не раз, гора, к твоим стопам могучим Влеком бывал я жребием летучим. Сегодня вновь мой новый юный рай На склонах мягких обрести мне дай! Как вы, холмы, Эдема я достоин: Как ваш простор, мой каждый день спокоен.
(Здесь и далее перевод В. Левика)
Здесь звучит столь важный для Гёте мотив целительной силы при­роды, дающей вновь силы жить, дарующей вдохновение. При этом поэт явственно дает понять, что один из источников его терзаний и ощущения дисгармонии – социальная дисгармония, то, что он так
478
и не сумел своими реформами облегчить жизнь простых людей (и это в стихотворении, преподнесенном на день рождения герцогу!):
И пусть забуду, что и здесь, как там, Обречены живущие цепям, Что сеет селянин в песок зерно свое И строит притеснителю жилье, Что тяжек труд голодный горняка, Что слабых душит сильная рука. Приют желанный, обнови мне кровь, И пусть сегодня жить начну я вновь.
Мне любо здесь! Былые дни мне снятся, И в сердце рифмы прежние теснятся. Вдали от всех, с собой наедине, Пью аромат, давно знакомый мне. Чудесен шум дубов высокоствольных, Чудесен звон потоков своевольных! Нависла туча, даль в туман ушла. И смолкло все. Нисходят ночь и мгла.
Под звездными ночными небесами Где мой забытый путь в тиши лесов?
Поэт вспоминает себя прежнего, сравнивает с нынешним, вновь и вновь задает вопрос: кто он? «Кто может знать себя и сил своих пре­дел?» Сложные, прихотливые перепады чувств и мыслей больше всего говорят о внутренних метаниях и сомнениях поэта. С одной стороны, он хочет верить в преображение жизни и потому обращается к герцогу, призывая его к жизни во имя подданных, к самоотречению: «Тот при­хоти покорствует влеченью, // Кто для себя, одним собой живет. // Но тот, кто хочет свой вести народ, // Учиться должен самоотреченью». С другой стороны, поэт уже осознает несбыточность этой мечты, свое неизбывное одиночество: «...А я, с трудом дыша, в чужой стране, // Глазами к вольным звездам обращаюсь // И наяву, как в тяжком сне, // От снов ужасных защищаюсь».
Великий поэт все больше и больше ощущает творческий тупик. Очень трудно и медленно на протяжении 1777–1785 гг. идет работа над задуманным им романом о художнике, актере, творческом челове­ке, которому он передал так много своего, лично пережитого, – «Теа­тральное призвание Вильгельма Мейстера» («Wilhelm Meisters Theatra­lische Sendung»). Образ Вильгельма Мейстера, как и образ Фауста, бу­дет сопутствовать Гёте на протяжении всей его дальнейшей жизни, и он вернется к этому герою на новом витке, напишет все заново. Пока же роман так и не был завершен, писатель забросил рукопись и забыл о ней. Текст «Театрального призвания...» обнаружат только в 1910 г.
479
и установят, что это первая, но вполне оригинальная, версия «Годов учения Вильгельма Мейстера» (в связи с этим эту версию часто имену­ют «Urmeister» – «Прамейстер»). И уже тогда, в первое веймарское де­сятилетие, были написаны некоторые из песен Миньоны (Миньон) и Арфиста, которыми так прославилась впоследствии дилогия о Виль­гельме Мейстере. В томлении Миньоны по чудесной стране ее детства, в тоске и горьком одиночестве Арфиста Гёте выражает свою тоску, свое одиночество:
Кто одинок, того звезда Горит особняком. Все любят жизнь, кому нужда Общаться с чудаком? Оставьте боль мучений мне. С тоской наедине Я одинок, но не один В кругу своих кручин.
(Перевод Б. Пастернака)
Гёте чувствует все большее одиночество, изоляцию и отчужден­ность, ему не хватает воздуха в атмосфере карликового веймарского двора. Его раздражают бывшие друзья по штюрмерскому кругу, кото­рые остались теми же, хотя время стало иным. Единственное, что по­прежнему приносит ему большую радость, – общение с Гердером, для которого Гёте выхлопотал в Веймаре место проповедника консисто­рии. Поэта тяготят даже бывшие некогда столь желанными отношения с Шарлоттой фон Штайн. И главное: Гёте все острее ощущает, как гиб­нет в нем поэт. Все чаще в его сознании возникают мысли о бегстве. Еще в 1776 г. в стихотворении «Смута» он написал: «Что избрать? Бе­жать? Остаться? // Смута, тягостен твой плен. // Если счастья не до­ждаться, // Мне хоть мудрость дай взамен!» (перевод М. Лозинского). Теперь душевная смута достигла апогея, а мудрость велит: «Бежать!» И Гёте решается на бегство. В нем особенно поражает обостренное ощущение угрозы своему духу, своему поэтическому дару и необходи­мости спасать их. Он умирает, чтобы родиться в новом качестве.
Бегство в Италию
и становление «веймарского классицизма»
3 сентября 1786 г., ночью, поставив перед этим в известность только герцога и не предупредив даже Шарлотту, Гёте уезжает из Карлсбада в Италию. Он стремится туда, на благословенную родину гуманистов,
480