Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

История немецкой литературы XVIII века. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
тона, и ныне поражающую читателя, «Вертера» нельзя считать всего лишь психологическим романом о любви. Автор сумел вдохнуть в частную историю глубокий философский и социальный смысл, по­ставив в центр своего произведения проблему личности (и прежде все­го одаренной, талантливой личности) и общества – вечную проблему жизни и искусства. «Страдания юного Вертера» можно определить как социально-психологический роман (именно этот жанр был наиболее органичен для сентиментализма). Страдания Вертера проистекают не только из неосуществимой и сжигающей его любви. Они глубоко коренятся в ощущении собственной бесполезности, ненужности обще­ству, в несовместимости свободного талантливого человека и предель­но несвободного социума, в котором всему лучшему суждена гибель. Не случайно Пушкин назвал Вертера «мучеником мятежным» («И Вертер, мученик мятежный...»), а Т. Манн отнес роман к тем книгам, которые «предрекли и подготовили Французскую революцию»
1
. При этом великий немецкий писатель ХХ в., безусловно, имел в виду рево­люционизацию сознания, понимание невозможности подлинной сво­боды в обществе, разделенном нелепыми сословными барьерами и управляемом тиранически. Сам Гёте совершенно негативно относил­ся к революционным методам изменения действительности и осудил Французскую революцию, особенно диктатуру Робеспьера и якобин­ский террор. Тем не менее он с горечью констатировал закономерность подобных взрывов при таком неразумном общественном устройстве, при полной бездарности властей. Впрочем, и сам Вертер говорит о себе как о «мятущемся мученике».
Вертер, несомненно, не революционер, но он открывает собой в ев­ропейской литературе галерею образов так называемых лишних лю­дей, обостренно ощущающих недовольство состоянием мира, и в этом ряду – Рене Ф. Р. Шатобриана, Адольф Б. Констана, герой «Исповеди сына века» А. де Мюссе, Оберман Э. П. де Сенанкура, Чайльд Гарольд Дж. Г. Байрона, Онегин А. С. Пушкина, Печорин М. Ю. Лермонтова... Не случайно А. В. Карельский, размышляя о герое романа Шатобриана «Рене» и подчеркивая, что он – «один из первых в европейской роман­тической литературе носителей “болезни века”... меланхолии», замеча­ет: «...гётевский Вертер – его предок по прямой линии...» исследователя, «Оберман» Сенанкура «часто рассматривался лишь как французская вариация на вертеровскую тему»
3
. Однако от всех этих
2
По словам
1
Манн, Т. «Вертер» Гёте / Т. Манн // Собрание сочинений: в 10 т. Т. 10. С. 247.
2
Карельский, А. В. Вызревание романтических идей и художественных форм в пе­риод Первой республики и Империи. Сталь. Шатобриан. Сенанкур. Констан / А. В. Ка­рельский // История всемирной литературы: в 9 т. М., 1989. Т. 6. С. 150.
3
Там же. С. 151.
461
героев Вертера отличает наличие в нем – кроме черной меланхолии и жажды саморазрушения, выявляющихся во второй половине романа, кроме пафоса противостояния миру – великой гармонии, преизбыточ­ного энтузиазма, конструктивной, созидательной мощи, способности любить и жертвовать собой. В Вертере предугадан также герой-энтузи­аст иенских романтиков и Э. Т. А. Гофмана. Подчеркивая отличие ро­мантического героя от героя Гёте, А. В. Карельский тонко отмечает, что, с одной стороны, «за его внешней отрешенностью от земного ки­пит еле скрываемая гордыня, жажда вполне посюстороннего призна­ния и поклонения, внутренняя тяжба с враждебным социумом», но, с другой стороны, «“неосуществимость желаний” как причина мелан­холии нигде не подтверждается реальным личным и общественным опытом, как это было в “Вертере”, она предстает априорной»
1
. Иссле­дователь справедливо полагает: «И та и другая черты знаменуют собой отклонения от традиционной сентименталистской основы в сторону романтического “гениоцентризма”, для которого внешний мир мыс­лится как заведомо враждебный и достойный отрицания целиком, без погружения в детали»
2
.
Вертер – подлинно сентименталистский герой, «самобытный ге­ний» в гердеровском понимании этого выражения, гений по своему творческому потенциалу и прежде всего по своей способности чув­ствовать все богатство и красоту бытия, открывать в чувстве свое единство с жизнью универсума, по своей способности любить и в любви подниматься на недосягаемую высоту чистой экзальтации и самопожертвования. И хотя сентименталисты считали, что все люди в равной степени наделены способностью чувствовать, что чувство уравнивает всех, все же любить так, как Вертер, и ощущать жизнь так, как Вертер, могут только особенные души.
Естественная жизнь в согласии с природой и собственным серд­цем – вот идеал Вертера, руссоистско-гердеровский идеал. Вертер поч­ти физически ощущает свою связь с таинственной жизнью вселенной, созданной необычайно гармонично. В картинах природы, преломлен­ных через сознание и эмоциональный мир героя, наиболее полно выра­зился спинозизм молодого Гёте – ощущение присутствия Бога во всем Его творении, от великого небесного огня до самой малой букашки, са­мой хрупкой травинки: «Когда от милой моей долины поднимается пар и полдневное солнце стоит над непроницаемой чащей темного леса
1
Карельский, А. В. Вызревание романтических идей и художественных форм в пе-
риод Первой республики и Империи. Сталь. Шатобриан. Сенанкур. Констан. Т. 6. С. 150.
2
Там же.
462
и лишь редкий луч проскальзывает в его святая святых, а я лежу в вы­сокой траве у быстрого ручья и, прильнув к земле, вижу тысячи все­возможных былинок и чувствую, как близок моему сердцу крошечный мирок, что снует между стебельками, наблюдаю эти неисчислимые, непостижимые разновидности червяков и мошек и чувствую близость Всемогущего, создавшего нас по Своему подобию, веяние Вселюбяще­го, судившего нам парить в вечном блаженстве, когда взор мой тума­нится и все вокруг меня и небо надо мной запечатлены в моей душе, точно образ возлюбленной, – тогда, дорогой друг, меня часто томит мысль: “Ах! Как бы выразить, как бы вдохнуть в рисунок то, что так полно, так трепетно живет во мне, дать отражение моей души, как душа моя – отражение Предвечного Бога!”» (здесь и далее перевод Н. Касаткиной). Таким образом, Гёте подчеркивает, что вертеровская душа – душа чувствительного и творческого человека – представляет собой микрокосм, равновеликий отраженному в нем макрокосму.
Вертера недаром так притягивает к детям, и дети так и льнут к нему: дети – воплощение чистой, еще не испорченной уродливой ци­вилизацией природы, «естественной» жизни, к которой стремится ге­рой: «Да, милый Вильгельм, дети ближе всего моей душе...» Есте­ственность, непосредственность чувств, гуманность – вот то, что пре­выше всего ценит Вертер. С огромной радостью и умилением он рассказывает своему другу о простом крестьянском парне, который от­крыл ему свою душу, который умеет так сильно и преданно любить. В уста своего героя сентименталист Гёте вкладывает заветную мысль о равенстве всех в чувстве, о равном величии человеческих душ: «Зна­чит, такая любовь, такая верность, такая страсть вовсе не поэтический вымысел; она живет, она существует в нетронутой чистоте среди тако­го класса людей, которых мы называем необразованными и грубыми. И мы от нашей образованности потеряли образ человеческий».
Как воплощение самой Природы, естественности, женственности, материнской любви и любви вообще предстает в романе Лотта, и важ­но, что видится она глазами Вертера. Такой открывает он ее уже в сце­не их первой встречи, наблюдая, как она одаривает окруживших ее де­тей ломтями черного хлеба. Гёте подчеркивает, что Вертер не мог не полюбить Лотту, ибо она – родственная ему душа, и родство между ними – «избирательное сродство» (так назовет писатель свой более поздний роман). Это «избирательное сродство» проявляется в том, что они понимают друг друга с полуслова, что их сердца бьются в унисон. Одной из самых знаменитых сцен романа стала та, где Вертер и Лотта объясняются в любви, внешне не говоря об этом ни слова. Они просто созерцают удивительное, заставляющее благоговейно трепетать их сердца чудо весенней грозы и под звуки благодатного ливня одновре-
463
менно произносят одно и то же слово, точнее – имя: «Клопшток!» Оба они вспоминают мгновенно это поэтическое имя, ставшее паролем их чувств, имя кумира всего штюрмерского поколения, имя автора вели­колепного религиозно-философского гимна «Весеннее празднество», в котором душа человека, сливаясь с грозовой стихией, трепещет в предощущении близости Всевышнего.
С непревзойденным психологическим мастерством Гёте изображает тончайшие, почти неуловимые оттенки и нюансы любовного чувства, состояния влюбленной души, исследует логику алогичного – логику са­мого загадочного и иррационального чувства в человеке. Именно в любви, неистовой, всепоглощающей и глубоко целомудренной, пол­нее всего раскрывается великая душа Вертера. «Она для меня святы­ня, – говорит он о Лотте. – Всякое вожделение смолкает в ее присут­ствии. Я сам не свой возле нее, каждая частица души моей потрясена». Любовь вызывает в Вертере огромный взлет всех творческих сил: «Ни­когда не был я так счастлив, никогда моя любовь к природе, к малейшей песчинке или былинке не была такой всеобъемлющей и проникновен­ной...» Однако любовь для героя становится источником не только са­мого высокого и полного блаженства, но и самой мучительной боли: Лотта глубоко предана своему жениху Альберту, и дело не только в том, что они обручены, но и в том, что без помощи Альберта она не сможет выполнить свой долг, также связанный с любовью, на этот раз – к де­тям, ее братьям и сестрам, оставшимся на ее попечении.
В оппозиции «Вертер – Альберт» вновь ощущается плодотворное влияние Руссо, ибо примерно по тем же параметрам со- и противопо­ставляются его Сен-Пре и Вольмар, два варианта просветительского характера, две ипостаси единой эпохи Просвещения – Чувство и Ра­зум. Так и в романе Гёте: с одной стороны – тонкость чувств, рани­мость, мечтательность, страстность (Вертер), с другой – трезвая разум­ность, стабильность, суховатая добродетельность (Альберт). Гёте словно бы ставит вопрос: кому из них легче выстоять, выдержать на­пор реальности? Безусловно, таким, как Альберт. Они более твердо стоят на ногах, более уверенно идут по земле. И Лотта понимает, что именно Альберт поможет ей поднять на ноги детей, за которых она ощущает огромную ответственность. Симпатии ее к Альберту самые искренние, но любит она по-настоящему только Вертера... Интересно, что во второй редакции романа Гёте сделал образ Альберта более при­тягательным, менее сухим, и это понятно: он хотел более точно психо­логически мотивировать преданность Лотты Альберту. Сдержанный Альберт считает, что сильные чувства – безумие и слабость. Слабо­стью считает он и самоубийство. Совсем иную позицию занимает Вер­тер, и задолго до конца романа в споре с Альбертом о самоубийстве он
464
предсказывает свой финал, не случайно апеллируя к социальному опы­ту: «Если народ, стонущий под нестерпимым игом тирана, наконец взбунтуется и разорвет свои цепи – неужели ты назовешь его слабым? Человек может сносить радость, горе, боль лишь до известной степе­ни, а когда эта степень превышена, он гибнет. Значит, вопрос не в том, силен ли он, или слаб, а может ли он претерпеть меру своих страда­ний, все равно – душевных или физических, и, по-моему, так же дико говорить: тот трус, кто лишает себя жизни, – как называть трусом че­ловека, умирающего от злокачественной лихорадки».
С горечью и болью Вертер размышляет над мучающим его вопро­сом: «Почему то, что составляет счастье человека, должно вместе с тем быть источником его страданий?» Источник страданий для Вер­тера, подчеркивает Гёте, – не только любовь. Его трагедия – еще и тра­гедия социальная. Поняв безнадежность своей любви, желая не ме­шать любимым им людям, Вертер покидает городок, в котором живут Лотта и Альберт, пытается найти себе практическое применение, ста­новится секретарем посланника. Однако он задыхается на службе, в казенном мире чиновников, тупых педантов, бездушных себялюбцев: «А это блистательное убожество, а скука в обществе мерзких люди­шек, кишащих вокруг! Какая борьба мелких честолюбий; все только и смотрят, только и следят, чтобы обскакать друг друга хоть на шаг; дряннейшие и подлейшие страсти в самом неприкрытом виде». Служ­ба для Вертера – галера, к которой он прикован, как раб. Вдобавок он постоянно должен помнить о своем бюргерском происхождении, тер­петь насмешки и издевательства. Не в силах выдержать нанесенного ему оскорбления, Вертер бросает службу, уезжает в родные места, а за­тем, как магнитом притягиваемый Лоттой, возвращается в ее родной городок. Так начинается развязка трагической истории.
Лотта замужем, но теперь весь смысл жизни Вертера сконцентри­рован в любви к ней: «Мне так много дано, но чувство к ней поглоща­ет все, мне так много дано, но без нее для меня нет ничего на свете». Осознавая, что счастье невозможно, что он приносит боль и страдания любимой, разрывающейся между долгом и глубоко затаенным чув­ством к нему, Вертер решает уйти навсегда. Это не просто порыв отча­яния, но обдуманное и хладнокровное, долго вызревавшее решение. Вертер с горечью осознает крушение всех своих иллюзий. В мире нет и не может быть гармонии и счастья. Недаром Гёте вновь возвращает своего героя к истории работника, полюбившего свою хозяйку-вдову и убившего ее из ревности. Ужас охватывает Вертера, когда он всма­тривается в любимый уголок: «Порог, где так часто играли соседские дети, был запачкан кровью. Любовь и верность – лучшие человеческие чувства – привели к насилью и убийству». Эти слова звучат как
465
приговор жестокому и абсурдному миру. Гёте подчеркивает, что само­убийство Вертера – протест против неразумной, бесчеловечной реаль­ности, а неосуществимость в ней подлинной любви – лишь один (но самый страшный) из ее синдромов. Трагедия Вертера – это трагедия человека, не находящего себе места в мире, задыхающегося в нем.
С большим мастерством Гёте делает всю природу соучастницей ду­шевной драмы Вертера. Весенний расцвет природы совпадает с нача­лом его любви; знойность лета и буйство красок – с ее счастливым апо­геем; осень, умирание природы – с ощущением внешнего и внутренне­го разлада, с болью корчащейся в муках души; зима, холод – со смертельным холодом души, со смертью героя. На смену прежнему ощущению полного слияния с природой приходит горькое чувство раз­лада с ней, на смену радости от созерцания ее – ужас, ибо все напоми­нает герою о смерти: «Передо мною словно поднялась завеса, и зрели­ще бесконечной жизни превратилось для меня в бездну вечно отверстой могилы». Не случайно, согласно замыслу писателя, Вертер погибает на­кануне Рождества: тогда, когда все готовились праздновать приход в мир – приход для страданий – Иисуса Христа, Вертер уходит из мира, испив свою чашу страданий. И задолго до смерти горькие слова Иису­са, сказанные на кресте, – «Боже мой! Боже мой! Почему Ты меня оста­вил?» – срываются с уст Вертера, размышляющего о горьком уделе че­ловека: «Выстрадать всю положенную ему меру, испить всю чашу до дна – таков удел человека. И если Господу, сошедшему с небес, горька была чаша на человеческих Его устах, зачем же мне проявлять горды­ню и притворяться, будто для меня она сладка? И зачем мне стыдиться в тот страшный миг, когда все существо мое содрогается между бытием и небытием, когда прошедшее, точно молнией, озаряет мрачную бездну грядущего, и все вокруг гибнет, и мир рушится вместе со мной? И как же загнанному, обессилевшему, неудержимо скатывающемуся вниз соз­данию не возопить из самых недр тщетно рвущихся на волю сил: “Боже мой! Боже мой! Для чего Ты меня оставил?” И мне ли стыдиться этого возгласа, страшиться этого мгновения, когда его не избег Тот, Кто сви­вает небо, как свиток?»
Воздействие романа на молодое поколение было таким сильным, что по Германии прокатилась война самоубийств из сочувствия Вер­теру, из солидарности с ним. Многие увидели в нем самих себя, свои страдания. Такая реакция даже испугала Гёте, ибо он совсем не счи­тал самоубийство единственным выходом из лабиринта судьбы, хотя и написал позднее в «Трилогии страсти» (1823), вспоминая страдаль­ца Вертера: «Тебе – уйти, мне – жить на долю пало. // Покинув мир, ты потерял так мало!» (перевод В. Левика). В 1775 г., готовя второе издание романа, Гёте сопроводил его в качестве эпиграфа собствен-
466
ными стихотворными строками, в которых выражал восхищение чув­ствительной душой своего героя, но призывал молодых людей не сле­довать его пути:
Так любить влюбленный каждый хочет, Хочет дева быть любимой так. Ах! зачем порыв святейший точит Скорби ключ и близит вечный мрак!
Ты его оплакиваешь, милый, Хочешь имя доброе спасти? «Мужем будь, – он шепчет из могилы, – Не иди по моему пути».
(Перевод С. Соловьева)
Финал романа был превратно понят многими современниками, в том числе великими, что весьма огорчило Гёте. Не до конца понял «Вертера» даже Лессинг, увидев в нем лишь трагическую историю не­счастной любви, лишь слабость героя. А вместе с тем Гёте не случай­но оставил на столе ушедшего из жизни Вертера раскрытую книгу – пьесу Лессинга «Эмилия Галотти». Не случайно именно она стала по­следним чтением героя. Тем самым Гёте еще раз отдавал дань признательности старшему собрату по перу, подготовившему штюр­мерское поколение к свободе, к жажде перемен, и подчеркивал глубин­ную связь героини Лессинга и своего Вертера, социальную, а не толь­ко психологическую сущность их бунта, выразившегося в доброволь­ном уходе из жестокого и бесприютного мира.
Позднее, в «Поэзии и правде», Гёте следующим образом объяснил тот резонанс, который вызвал его роман в обществе, особенно среди молодежи: «Действие моей книжечки было велико, можно сказать, даже огромно – главным образом потому, что она пришлась ко време­ни. Как клочка тлеющего трута достаточно, чтобы взорвать большую мину, так и здесь взрыв, происшедший в читательской среде, был столь велик потому, что юный мир сам уже подкопался под свои устои, потрясение же было таким большим потому, что у каждого скопился избыток взрывчатого материала – преувеличенных требований, не­удовлетворенных страстей и воображаемых страданий»
1
. И хотя в сло­вах Гёте, уже умудренного жизненным опытом, звучит скрытая ирония по поводу «воображаемых страстей», его «Вертер» выразил чаяния по­коления, его страстную жажду самоосуществления, его стремление к счастью и свободе. Вертер стал кумиром молодого поколения
1
Гёте, И. В. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 3. С. 498.
467
не только в Германии, но и в Европе, а также за ее пределами. Возни­кает даже вертеровская мода: простой синий сюртук, желтые пантало­ны и жилет, высокие, до колен, кожаные сапоги, длинные, до плеч, во­лосы без непременного напудренного парика – как вызов обществу, как, пусть внешнее, но выражение духа внутренней независимости. «Он из Германии туманной // Привез учености плоды: // Вольнолюби­вые мечты, // Дух пылкий и довольно странный, // Всегда восторжен­ную речь // И кудри черные до плеч...» Черты Вертера угадываются и в этом портрете пушкинского Ленского, который также наделен сверхчувствительностью и способностью к творчеству и для которого жизнь немыслима без любви, который неизбежно должен был уйти из жизни, ибо слишком несовместим с ней (таким образом, разные «ипо­стаси» Вертера, творчески переосмысленные Пушкиным, оживают как в Ленском, так и в Онегине; в последнем ощутимы также черты гётев­ского Фауста, «скрещенные» с чертами байронического героя).
«Вертер» навсегда стал наиболее полным воплощением силы лю­бовного чувства, той любви, которая, по словам библейской Песни Песней, «как смерть, сильна» и поэтому, возможно, ходит рука об руку со смертью. Недаром именно «Вертер» вспоминается Б. Пастернаку, когда он пишет о роковой власти любви и трагизме бытия: «Я не дер­жу. Иди, благотвори. // Ступай к другим. Уже написан “Вертер”. // А в наши дни и воздух пахнет смертью: // Открыть окно – что жилы отворить» («Рояль дрожащий пену с губ оближет...»). «Уже написан “Вертер”», – эти слова звучат как рубеж, как итог, как признание, что лучше и полнее сказать невозможно. Для самого же Гёте роман стал прощанием с годами юности, со штюрмерским движением, началом переосмысления своего пути в мире.
2. Гёте в Веймаре
В 1775 г. Гёте по приглашению Карла Августа, герцога Саксен­Веймарского, переезжает в Веймар. Молодой и честолюбивый герцог стремился прослыть просвещенным правителем, меценатом, желал сделать свою столицу известным культурным центром Европы и пото­му пригласил к себе прославленного поэта, драматурга, автора нашу­мевшего романа, предложив ему должность тайного советника и чле­на правительственного совета. Карл Август привлек поэта возможно­стью преобразований в духе Просвещения, хотя бы в пределах одного княжества. Дух преобразования жизни действительно захватывает Гёте, как будет захвачен этим духом его Фауст в V акте второй части. Поэт за­нимается самыми разнообразными делами, почти забыв о поэзии:
468
усовершенствованием дорог и судопроизводства, горного дела и школьного образования. Он мечтает, как и его Фауст, увидеть «народ свободный на земле свободной», создать в Германии хотя бы неболь­шой островок справедливости и свободы и совершает смелый шаг: от­меняет крепостные повинности и подати. Во всех этих делах ярко про­явилась бурная активность гётевского духа, жажда практической дея­тельности – качества, которые поэт полной мерой передаст своему Фаусту. Однако неизбежно наступило горькое разочарование на поли­тическом поприще (как испытает его Фауст при дворе императора в I акте второй части): реформы зашли слишком далеко, что вызвало тре­вогу и враждебность веймарского дворянства. В результате волею Кар­ла Августа реформы были приостановлены. Все надежды на просве­щенного правителя оказались иллюзией.
Полностью разочаровавшись в политике, государственной деятель­ности, Гёте пробует найти выход своей неудержимой энергии в изуче­нии природы. Он занимается ботаникой, физиологией, оптикой, зако­нами восприятия цвета (пишет об этом специальную работу), метеоро­логией, геологией, минералогией, нумизматикой. Натурфилософские и естественнонаучные работы Гёте до сих пор не утратили своего на­учного значения. С необычайной гордостью поэт сообщает Гердеру об открытии им межчелюстной кости у человека, подтверждающей его родство с животными. Это был действительно его вклад в эволюцион­ное учение, который казался ему более важным, чем все его поэтиче­ские творения. Само увлечение политикой, общественной деятельно­стью, наукой свидетельствовало, что Гёте в первое веймарское десяти­летие (1775–1785) переживает духовный и творческий кризис, мучительный процесс переоценки ценностей. В сравнении с наполнен­ным интенсивным творчеством штюрмерским периодом он пишет не очень много, но все, что выходит из-под его пера, становится ше­девром, прежде всего в области лирической поэзии.
Лирика первого веймарского десятилетия
Новые, переходные тенденции в творчестве Гёте обнаруживаются прежде всего в лирике. В цикле стихотворений «К Лиде» («An Lida»), посвященных возлюбленной поэта Шарлотте фон Штайн (Штейн), смягчаются бурные порывы штюрмерской лирики, неистовый энтузиа­стический взлет чувств сменяется элегическими раздумьями над пре­вратностями бытия и необходимой стойкостью духа, как в стихотворе­нии «О, зачем твоей высокой властью...» («Warum gabst du uns die tiefen Blicke…», 1779):
469
И теперь одно воспоминанье Нам сердца смятенные живит, Ибо в прошлом – истины дыханье, В настоящем – только боль обид. И живем неполной жизнью оба, Нас печалит самый светлый час. Счастье, что судьбы коварной злоба Изменить не может нас.
(Перевод В. Левика)
Показательна и «Вечерняя песня охотника» (1776), в которой штюр­мерская неукротимость чувств, ничем не сдерживаемая радость бытия, бьющее через край жизнелюбие, яркий солнечный свет вытесняются тонами светлой печали, тихой грусти и умиротворения:
Мысль о тебе врачует дух, Проходит чувств гроза, Как если долго в лунный круг Смотреть во все глаза.
(Перевод Б. Пастернака)
Новые умонастроения, новые представления о соотношении меж­ду миром и человеком выражаются в гимнах, написанных верлибра­ми, – «Песнь духов над водами» («Gesang der Geister über den Wassern», 1779), «Границы человечества» («Grenzen der Menschheit»,
1779), «Моя богиня» («Meine Göttin», 1780), «Божественное» («Das Göttliche», 1783). Как справедливо замечает А. А. Аникст, «Гёте со­храняет в них верность своему пантеизму, вере в единство человека с силами природы, но лирический герой его поэзии уже не прежний бунтарь, бросающий вызов богам, а человек, сознающий, что он мо­жет осуществить свое земное назначение не в противоборстве с ми­ром, а в тесном слиянии с ним»
1
. И хотя человек – дитя земли и неба, дитя стихий, хотя его душа, «воде подобна: // С неба сошла, // К небу взнеслась // И снова с неба // На землю рвется, // Вечно меняясь» («Песнь духов над водами»; перевод Н. Вольпин), он должен пони­мать свое место в огромном божественном мироздании, сознавать «границы человечества»:
Ибо с богами Меряться смертный Да не дерзнет: Если подымется он и коснется
1
Аникст, А. А. Комментарии / А. А. Аникст // Гёте, И. В. Собрание сочинений:
в 10 т. Т. 1. С. 484.
470