Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

История немецкой литературы XVIII века. Учебное пособие

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
к деревьям, душу которых он так хорошо понимал и которые понимали его, Эмпедокл говорит:
...Мои любимцы! Вы, освященные Ликующей песнью друга бессмертных богов, Умрите, мирные поверенные мира души моей, Верните ветрам ваши жизни, затем что Свирепая чернь хохочет под вашею сенью, И там, где я, просветленный, стоял, погруженный в мечты, Там они грубо поносят меня насмешкой. Горе! Вами ли, боги, отвергнут я? Вам в подражанье Жрец самозванный меня изгоняет бездушно? Вы меня бросили, о властелины небес, Вас оскорбившего, бросили в мрак одинокий, А этот меня исторгает из милой отчизны, И проклятье, которым я сам же себя заклеймил, Эхом звучит мне теперь в криках низкой толпы!
Возможно, самое неразрешимое противоречие, терзающее душу Эмпедокла и обусловливающее трудность и алогичность как его обра­за, так и всей драмы, состоит в следующем: герою кажется, что причи­на его внутренней боли, его страданий заключена в отвержении его бо­гами, в то время как истинная причина – в его разрыве с людьми, в отъединенности от них. Как справедливо отмечает А. В. Карельский, «в душе Эмпедокла – незаживающая рана не от разрыва с богами, а от разрыва с людьми, от разрушенных, ненормальных отношений между людьми». По мысли исследователя, Гёльдерлин передает своему герою собственное отношение к людям, ярко выраженное также устами Ги­периона в одноименном романе: «Гёльдерлин не хочет видеть в людях только буржуа, но острым чутьем вновь и вновь фиксирует в своих со­временниках отдаление от идеала человеческой цельности. Поэтому его отношение к ним двойственно, как и у Эмпедокла».
Эмпедокл, стоически переносящий тяготы начавшегося изгнания, с горечью видит, как власть Гермократа уродует сознание людей, все­ляет в них рабский страх: молва о его изгнании уже облетела окрест­ности, и ему, столь много сделавшему для Агригента, отказывают в элементарном приюте и даже кратком отдыхе в тени, в глотке воды, в куске хлеба. Перепуганный крестьянин не хочет продать Эмпедоклу и Павсанию еду и питье даже за немалую плату: «Я узнал вас! Горе! // Ведь это проклятый из Агригента... // Я догадался сразу! Прочь отсю­да! // Ступайте!» И хотя негодует только Павсаний, а Эмпедокл с улыб­кой принимает удары судьбы, в душе его по-прежнему кровоточащая рана. Исцеление и радость ему приносит только мысль о скором уходе
431
и возвращении в лоно Матери-Природы, о слиянии с всеблагими бога­ми и Вседвижущим Духом мироздания:
Прекрасная пора цветенья жизни, Мне предстоит великое. Мой сын, Зовет меня к себе вершина древней, Священной Этны, на высотах горных Мы будем ближе к всеблагим богам.
Там, в горных недрах, будет клокотать Священный жар земли, и нашего чела Коснется ласковым дыханьем дух Вседвижущий...
...Ко мне вернулась нынче
...под нами
Павсаний не понимает слов учителя, напуган ими. В то же время он прозорливо говорит: «Увы! В твоей груди горит обида, // И ты, вели­кий, своего не видишь // Величья!» Эмпедокл и признает это отчасти («...мука эта – как укус ехидны, // Бушующей огнем в моей крови»), и в то же время считает, что он превозмог в себе обиду: «С богами и людьми // Мое свершится скоро примиренье, // Оно уже сверши­лось». Павсаний потрясен и обрадован: «Высокий муж! Ужель дела людские // Опять чисты, как пламя очага?»
Показательно, что именно в этот момент появляется толпа людей, идущая вверх по склону, к вершине, на которой находятся Эмпедокл и Павсаний. Последние узнают в них граждан Агригента во главе с Гермократом и Критием. Первые чувства, которые охватывают Эмпе­докла, – страшный гнев, ярость, ненависть, ибо он уверен, что люди пришли вновь оскорбить, добить его:
Я рассчитаюсь с вами! Слишком долго Щадил я проходимцев, опекал Притворных нищих, доверял лжецам! Вы все еще не в силах мне простить, Что я добро вам делал? Нет, довольно! Сюда вы, мразь! И если нужно, я Могу прийти к богам, пылая гневом!
Новый взрыв гнева вызывают у Эмпедокла слова приблизившего­ся Гермократа о том, что сограждане простили его, что он, Эмпедокл, искупил вину своими страданиями и недугом, которые написаны на его лице. Эмпедокла буквально захлестывают ненависть и презре­ние к людям:
Бесстыдные! Так вот к чему пришли вы! Глаза откройте, посмотрите сами,
432
Как вы дурны, и пусть у вас от горя Отнимется язык, привыкший лгать И сквернословить! Не способны даже Краснеть вы, сброд! <…> ...Ничтожный сброд, отринутый богами, Ужимки ваши видеть шутовские Все время пред собой – какая честь! Нет, нет, шуты! Стократ предпочитаю Жить бессловесным, чуждым средь зверей, В горах, под ливнем и палящим солнцем Делить кусок с животными, чем к вам В убожество слепое воротиться!
Кажется, эти слова говорит человек, который никогда не испытывал любви к людям, но всегда питал к ним презрение – презрение, достой­ное байронического героя. Но именно люди, в чем-то ограниченные и слепые, не понимающие до конца слов Эмпедокла, демонстрируют чудеса всепрощения и любви. Они заставляют замолчать Гермократа, называющего Эмпедокла безумцем, они молят своего любимца о про­щении и любви, они умоляют его вернуться в Агригент, принять цар­ский сан: «О, полюби нас снова! Возвратись // В родной свой Агри­гент... // Мы давно хотели // Венчать тебя на царство! Будь царем! // Прими венец, – все этого желают».
Эмпедокл растроган, в его душе опять пробуждается любовь к этим людям, но он понимает, что уже никогда не сможет к ним вернуться, не сможет быть прежним с теми, кто видел его унижение:
Забудем зло. Но только вы теперь Меня оставьте, лучше вам не видеть Лицо того, кто вами изгнан был, – Пусть в памяти у вас хранится образ Любимого когда-то человека, И ваш так просто возбудимый разум Не испытает боле помраченья. Я буду вечно юным в думах ваших, И будут гимны радости звучать Прекраснее, когда я вдаль уйду. Мы разлучимся до того, как старость И безрассудство разлучат нас, надо Внять предостереженью, разойтись, Самим себе назначив день разлуки.
...Добрые мои,
Слова Эмпедокла недвусмысленно свидетельствуют, что он не смо­жет забыть своего унижения; к тому же он не уверен, что разум у агри-
433
гентян не помрачится еще раз. В ответ на робкий и печальный вопрос: «Ты покидаешь нас во тьме?» – мудрец раскрывает людям свою душу, произносит заветное «святое слово», которое созрело, как плод, в глу­бинах его духа. В этом финальном слове он ободряет людей, призыва­ет их к духовному дерзанию и преодолению самой смерти и тем са­мым приоткрывает еще одну причину своего ухода:
Нет, не во тьме я покидаю вас, Отбросьте страх. Детей земли всегда Все новое и чуждое пугает. И жизнь растенья, и веселый зверь Желают одного – собой остаться, Замкнуться в ограниченных пределах И сохранить себя – их узкий смысл Кончается на том. В конце концов Приходится им все же, боязливым, Себя покинуть – смерть их возвращает В круговорот стихий, чтоб, обновясь, Для новой юности они воскресли. Благословен лишь человек – он может Себе вернуть своею волей юность, В желанный миг, который сам избрал он, Пройдя сквозь очистительную смерть, Восстать, как некогда Ахилл из Стикса, Неодолимым... Отдайтесь же природе добровольно, Пока она не овладела вами!
После этого Эмпедокл излагает программу преобразования жизни в Агригенте на демократической основе. И как ни просят его остаться народ и Критий («Лишь если будешь рядом ты, в народе, // Как плод, созреет новая душа»), Эмпедокл неумолим, хотя и раздираем противо­речивыми чувствами:
Прощайте! Смертный с вами говорил, Который в этот час был раздираем Любовью к вам, о люди, и к богам, Его к себе призвавшим. В миг прощанья Наш дух способен будущее зреть. Правдивы уходящие навеки.
Возвращение народом Эмпедоклу своей любви, равно как и реше­ние героя уйти из жизни, – самое алогичное и неисповедимое в траге­дии. Одно из объяснений этой алогичности, и очень глубокое, дает А. В. Карельский: «Почему вдруг признан Эмпедокл? Почему Гермо­крат вдруг из врага превратился в друга? Гёльдерлину в этой сцене
434
не до формально-драматургических мотивировок. Это – в сфере пере­живаний, психологической ситуации самого автора. Белые нитки и швы его не волнуют. Автор почти насильственно вызывает призрак единения, союза между гением и массой. Эмпедокл будит в соотече­ственниках веру в собственные силы, веру в демократическое устрой­ство общества. Но просто примирение невозможно. Эмпедокл все рав­но считает себя обязанным умереть. Читатель возвращается, свершив круг, к исходной загадке. Жертвуя собой, оставляя людям свое сердце, Эмпедокл чувствует себя на вершине счастья. После того, как люди вернули ему любовь, он хочет “остановить мгновение”, он не хочет спуститься ниже в этой земной жизни. Кроме того, драма “сама себя сняла” (Гегель). Эмпедокл вновь чувствует свою божественность и не ощущает своей вины. Нельзя требовать от этой драмы формаль­ной логики. Здесь одна сцена противоречит другой, перед нами – не­разрешимость во плоти».
Действительно, эта «неразрешимость во плоти» до конца не отпу­скает Эмпедокла, как, по-видимому, не отпускала она самого Гёльдер­лина: страстная любовь к земному бытию и к людям – и ощущение чуждости своей и этому миру, и людям. Только в Эмпедокле гораздо больше гордыни и стремления увековечить свой триумф, опасения но­вого падения. Одновременно совершенно очевидно, что он навсегда хочет впечатать в души и память людей нравственный урок, как и Сократ:
Пока не поздно, обрести могу
...час очищенья пробил,
Я в новой юности свое спасенье; Не должен друг бессмертных стать предметом Людских издевок, злобы и насмешек. ...Не требуйте же, люди, возвращенья Того, кто вас любил, но как чужой Жил среди вас и лишь на краткий срок Родился в мир. Не требуйте, чтоб смертным Принес он в жертву душу и святыню! Прощанье наше горькое прекрасно. Я б отдал то, что мне всего дороже, Вам, дети, – сердце сердца моего. Что я могу вам дать еще?
И вот уже Эмпедокл на вершине Этны готовится высшему мигу своего бытия – соединению с его истоками:
Теперь наступит ночь – и темнотою Укроет мне главу. Но из груди, Ликуя, рвется пламя. О тоска
435
По страшному!.. От смерти жизнь опять Воспламенится, ты же, о природа, Ты чашу мне даешь, в которой, пенясь, Клокочет ужас, чтобы жрец твой мог Испить последний из земных восторгов! Доволен я, и больше ничего Не нужно мне, – лишь тот алтарь, где в жертву Я мог бы принести себя. Я счастлив.
Великую жертву Эмпедокла по достоинству оценила великая и чут­кая душа Пантеи, в монологе которой, в самой его ритмике, словно бы оживает мощный дух греческой трагедии:
Он нисходит в торжественном блеске – И все радостней, все лучезарней вокруг. Отчего же скорблю? Нисходя Лучезарной звездою, Светит он и душе моей темной, Он, любимец твой светлый, природа! Те, кто смерти боится, не любят тебя, Страх их гложет и им закрывает Глаза; и не бьется их сердце На груди твоей, И они засыхают Вдали от тебя, о мир! О священный, живой! В благодарность тебе, Чтобы славить тебя, О не знающий смерти, Жемчуга он, бесстрашный, бросает В морскую пучину, В которой родились они. Это свершиться должно. Этого требует дух И время, которое зреет, Ибо мы ждали, слепые, Свершения чуда.
И Павсаний, ближе всех знавший Эмпедокла, самый верный его ученик и преемник, вторит Пантее: «Велик божественный дух, и ве­лик // В жертву принесший себя». Эти финальные строки незавершен­ной трагедии свидетельствуют о ненапрасности жертвы Эмпедокла, о том, что он свершил ее во имя людей.
Как считает А. В. Карельский, «не судьбу Эмпедокла толкует Гёль­дерлин, но стремится на его примере разобраться в своей собственной судьбе. Поэтому пьеса принципиально незавершена: Эмпедоклу еще не настало время броситься в Этну». Собственной «Этной» Гёльдер­лина стала его башня над Неккаром, ведь, по его словам, «тот, через
436
кого говорил дух, должен вовремя уйти». Что прозревал великий поэт во тьме безумия, в которой, возможно, он был более зрячим, чем дру­гие? По мысли А. В. Карельского, Гёльдерлин создал в «Эмпедокле» одну из самых ярких моделей романтического сознания и «в своем одиночестве рассчитал все на несколько ходов вперед – вплоть до же­стокого крушения романтической мечты, до перелома утопии в трагедию».
От «надзвездных сфер» Гёльдерлин указывает путь к людям: «По­добает поэтам, даже духовным, быть мирскими». Проходя ускоренно романтическую парадигму, он преодолевает ее, «стремится додумать до конца логику романтического эгоцентризма и гениоцентризма» (А. В. Карельский). Всем своим творчеством Гёльдерлин демонстриру­ет открытость миру, а не замыкание на себе, как, например, у Новали­са. «Все приводит меня ко мне самому», – утверждает Новалис, выра­жая тем самым принцип романтического индивидуализма, субъекти­визма, гениоцентризма. «То, что мы находим, – уже не мы», – говорит Гёльдерлин устами своей Пантеи, выражая бесконечность поисков тайны бытия, которая превыше произвола гения, как жизнь – совер­шеннее любого искусства: «О тайна жизни! То, что мы такое // И что мы ищем – не найти того, // А то, что мы находим – то не мы».
ТВОРЧЕСТВО ИОГАННА ВОЛЬФГАНГА ГЁТЕ
КАК СИНТЕЗ И ВЕРШИНА
НЕМЕЦКОГО ПРОСВЕЩЕНИЯ
Безусловной вершиной немецкого и европейского Просвещения яв­ляется творчество Иоганна Вольфганга Гёте (Johann Wolfgang Goethe, 1749–1832). Гёте – один из самых необычных феноменов мировой культуры. Это касается в равной степени как его личности, так и твор­чества, отмеченного художественной мощью и универсализмом. Среди многочисленных откликов на смерть Гёте были и замечательные стро­ки русского поэта Е. А. Баратынского, акцентирующие именно эту универсальность и глубину мирообъемлющего гения Гёте, подлинным масштабом которого были весь мир и весь человек:
Погас! Но ничто не оставлено им Под солнцем живых без привета; На все отозвался он сердцем своим, Что просит у сердца ответа; Крылатою мыслью он мир облетел, В одном беспредельном нашел он предел.
Все дух в нем питало: труды мудрецов, Искусств вдохновенных созданья, Преданья, заветы минувших веков, Цветущих времен упованья. Мечтою по воле проникнуть он мог И в нищую хату, и в царский чертог.
438
С природой одною он жизнью дышал: Ручья разумел лепетанье, И говор древесных листов понимал, И чувствовал трав прозябанье; Была ему звездная книга ясна, И с ним говорила морская волна.
Изведан, испытан им весь человек! И ежели жизнью земною
Творец ограничил летучий наш век И нас за могильной доскою, За миром явлений, не ждет ничего: Творца оправдает могила его.
(«На смерть Гёте»)
Гёте обладал чрезвычайно разнообразными талантами: лирический поэт, наделенный, по словам немецкого поэта ХХ в. И. Р. Бехера, «все­ми мелодиями души», и эпический певец, автор эпопей и идиллий, ро­манист, новеллист, драматург, эпиграмматист, искусствовед и театраль­ный критик, актер, режиссер и директор театра, живописец, натурфило­соф и естествоиспытатель, чьи исследования и сегодня не утратили своей ценности, знаток минералов и древних монет... Этот список мож­но продолжать. Кажется, нет такой сферы деятельности, которой не ин­тересовался бы Гёте и в которой он не оставил хотя бы какой-нибудь след. Но самое главное – он обладал талантом жить и быть счастливым, обновлять себя и строить свою судьбу вопреки самой судьбе и неблаго­приятным обстоятельствам. Гёте поражает исключительным совпаде­нием в нем масштаба дарования и масштаба личности. Не случайно са­мые знаменитые образы, им созданные, – Гёц и Вертер, Эгмонт и Виль­гельм Мейстер, мудрец Хатем и Фауст – воспринимались уже его современниками (и тем более потомками) как отражение души их твор­ца. Недаром молодой Генрих Гейне, посетив в Веймаре знаменитого по­эта, с восхищением писал: «В Гёте действительно во всей полноте ощу­щалось то совпадение личности с дарованием, какого требуют от не­обыкновенных людей. Его внешний облик был столь же значителен, как слово, жившее в его творениях...»
1
Эту мысль продолжил Бехер в речи «Освободитель», посвященной 200-летию со дня рождения Гёте: «В своем самом всеобъемлющем и глубоком самораскрытии, какое только когда-либо встречалось, Гёте предстает великим воспитателем человечества и провозвестником нового гуманистического учения. Предстает не в пророчествах и не в поучениях, – воплощая собой но­вый образ человека, он рисует его с самого себя»
2
.
Однако сам поэт не считал свою универсальность и свой талант ис­ключительно собственной заслугой. В 1830 г., за два года до смерти, Гёте сказал слова, которые могут рассматриваться как своего рода за­вещание: «Что я собой представляю, что я совершил? Все, что я видел, слышал и наблюдал, я собирал и использовал. Мои произведения
1
Гейне, Г. Романтическая школа // Собрание сочинений : в 6 т. / Г. Гейне; под общ. ред.
А. Дмит риева, А. Карельского, Е. Книпович. М., 1982. Т. 4. С. 361.
2
Бехер, И. Р. Освободитель / И. Р. Бехер. // О литературе и искусстве. М., 1981. С. 116.
439
вскормлены бесчисленными различными индивидуумами – невеждами и мудрецами, людьми с умом и глупцами. Детство, зрелый возраст, старость несли мне свои мысли, свои способности, надежды и взгляды на жизнь. Я часто пожинал то, что сеяли другие. Мои труды – это тру­ды коллективного существа, которое носит имя Гёте». И все же это «коллективное существо», даже если поверить скромному гению, во­плотилось в одном человеке, которому удалось стать тем, кем он стал, благодаря тому, что он был на высоте своей эпохи. Не случайно Гёте говорил: «Человек – всегда более или менее орган своего времени». Он был этим чувствительнейшим органом своего времени, его напряжен­ным слуховым и зрительным нервом. В «Разговорах с Гёте в поздние годы жизни» И. П. Эккермана сохранены следующие слова поэта: «Мое большое преимущество – в том, что я родился, когда назрели ве­личайшие мировые события; они происходили в течение всей моей долгой жизни, так что я был живым свидетелем Семилетней войны, за­тем отделения Америки от Англии и, наконец, всей наполеоновской эпохи и всех последующих событий. Благодаря этому я пришел к со­всем другим выводам и взглядам, чем те, которые будут возможны для всех, кто родился сейчас».
Гёте стал свидетелем перелома эпох, кризиса просветительского со­знания, становления романтизма. И хотя он относился к последнему настороженно и скептически, романтики считали его одним из своих духовных отцов, а сам великий поэт, шутя, говорил, что это он подска­зал романтикам, куда идти и что искать. Все это обусловило сложность творческого метода Гёте, который невозможно отнести ни к одному из направлений или стилей той эпохи. В нем переплетаются и сложно взаимодействуют рококо, барокко, сентиментализм, классицизм (в его классическом варианте, сложившемся в XVII в.), специфический «вей­марский классицизм» и даже, как полагают некоторые исследователи, черты преромантизма или самого романтизма. Это позволяет опреде­лить индивидуальный творческий метод Гёте как «художественный универсализм» (термин А. А. Аникста
1
).
Во многом сложность и полистилистичность художественной мане­ры Гёте связаны со сложностью его творческого пути, протянувшегося более чем на шестьдесят лет, – случай, не столь уж частый в литерату­ре. Творческий путь великого поэта наглядно воплощает его собствен­ный знаменитый девиз, являвшийся одновременно его жизненным и художественном кредо: «Stirb und werde!» Эти два императива не так просто перевести на другие языки: «Умри и становись!»; «Умри
1
Аникст, А. А. Художественный универсализм Гёте / А. А. Аникст // Гётевские чте-
ния. 1984. М., 1986. С. 7–38.
440