Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей
.pdf
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
– Афрося! Афрося! – шептал он, стараясь поймать, удержать
этот призрак, и вдруг опустился перед ней на колени.
– Стыдно, – повторила она. – Перед праздником. Вон и лампада горит… Грех, грех?
Но тотчас опять равнодушно, беспечно поднесла закушенный
персик ко рту, полураскрытому, алому и свежему, как плод.
«Да, грех, – мелькнуло в уме его, – от жены начало греху, и тою
мы все умираем»…
И он тоже невольно оглянулся на образ, и вдруг вспомнил, как
точно такой же образ в Летнем саду, ночью, во время грозы, упал из
рук батюшки и разбился у подножия Петербургской Венус – Белой
Дьяволицы.
В четырехугольнике дверей, открытых на синее море, тело ее
выступало, словно выходило, из горящей синевы морской, золотисто-белое, как пена волн. В одной руке держала она плод, другую
опустила, целомудренным движением закрывая наготу свою, как
Пеннорожденная. А за нею играло, кипело синее море, как чаша
амврозии, и шум его подобен был вечному смеху богов.
Это была та самая дворовая девка Афроська, которая однажды
весенним вечером в домике Вяземских на Малой Охте, наклонившись низко в подоткнутой юбке, мыла пол шваброю. Это была девка Афроська и богиня Афродита – вместе.
«Венус, Венус, Белая Дьяволица!» – подумал царевич в суеверном ужасе и готов был вскочить, убежать. Но от грешного и всетаки невинного тела, как из раскрытого цветка, пахнуло на него
знакомым упоительными страшным запахом, и, сам не понимая,
что делает – он еще ниже склонился перед ней и поцеловал ее ноги,
и заглянул ей в глаза, и прошептал, как молящийся:
– Царица! Царица моя!..
А тусклый огонек лампадки мерцал перед святым и скорбным
Ликом.
IV
Наместник цесаря в Неаполе, граф Даун пригласил царевича на свидание к себе в Королевский дворец вечером 26-го
сентября.
261

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
В последние дни в воздухе чувствовалось приближение сирокко,
африканского ветра, приносящего из глубин Сахары тучи раскаленного песку. Должно быть, ураган уже разразился и бушевал в высочайших воздушных слоях, но внизу была бездыханная тишь. Листья
пальм и ветви мимоз висели, недвижные. Только море волновалось
громадными беспенными валами мертвой зыби, которые разбивались о берег с потрясающим грохотом. Даль была застлана мутною
мглою, и на безоблачном небе солнце казалось тусклым, как сквозь
дымчатый опал. Воздух пронизан тончайшею пылью. Она проникала
всюду, даже в плотно запертые комнаты, покрывала серым слоем белый лист бумаги и страницы книг; хрустела на зубах; воспаляла глаза
и горло. Было душно, и с каждым часом становилось все душнее.
В природе чувствовалось то же, что в теле, когда нарывает нарыв.
Люди и животные, не находя себе места, метались в тоске. Народ
ожидал бедствий – войны, чумы или извержения Везувия.
И действительно, в ночь с 23 на 24 сентября жители Торре дель
Греко, Резины и Портичи почувствовали первые подземные удары.
Появилась лава. Огненный поток уже приближался к самым верхним, расположенным по склону горы, виноградникам. Для умилостивления гнева Господня совершались покаянные шествия с заженными свечами, тихим пением и громкими воплями самобичующихся.
Но гнев Божий не утолялся. Из Везувия днем валил черный дым, как
из плавильной печи, расстилаясь длинным облаком от Кастелламаре
до Позиллиппо, а ночью вздымалось красное пламя, как зарево подземного пожара. Мирный жертвенник богов превращался в грозный
факел Евменид. Наконец, в самом Неаполе послышались, точно подземные громы, первые гулы землетрясения, как будто снова пробуждались древние Титаны. Город был в ужасе. Вспоминались дни Содома и Гоморры. А по ночам, среди мертвой тишины, где-нибудь
в щелях окна, под дверью или в трубе очага раздавался тонкий-тонкий, ущемленный визг, точно пойманный комар жужжал: то сирокко заводило свои песни. Звук разрастался, усиливался, и казалось, вотвот разразится неистовым воем, – но вдруг замирал, обрывался – и опять наступала тишина, еще более мертвая. Как будто злые
духи, и внизу, и вверху, перекликались, совещались о страшном дне
Господнем, которым должен кончиться мир.
262

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Все эти дни царевич чувствовал себя больным. Но врач успокоил
его, сказав, что это с непривычки от сирокко, и прописал освежающую кислую микстуру, от которой ему действительно сделалось
легче. В назначенный день и час поехал он во дворец на свидание
с наместником.
Встретивший его в передней караульный офицер передал ему
почтительнейшее извинение графа Дауна, что его высочеству придется несколько минут подождать в приемной зале, так как наместник принужден был отлучиться по важному и неотложному делу.
Царевич вошел в огромную и пустынную приемную залу, убранную с мрачною, почти зловещею, испанскою роскошью: кровавокрасный шелк обоев, обилие тяжелой позолоты, резные шкафы из
черного дерева, подобные гробницам, зеркала, такие тусклые, что
в них, казалось, отражались только лица призраков. По стенам –
большие, темные полотна – благочестивые картины старинных мастеров: римские солдаты, похожие на мясников, жгли, секли, резали, пилили и всякими иными способами терзали христианских
мучеников; это напоминало бойню или застенки Святейшей Инквизиции. А вверху, на потолке, среди раззолоченных завитков и раковин – Триумф Олимпийских богов: в этом жалком ублюдке Тициана и Рубенса виден был конец Возрождения – в утонченной
изнеженности варварское одичание и огрубение искусства; груды
голого тела, голого мяса – жирные спины, пухлые, в складках, животы, раскоряченные ноги, чудовищно-отвислые женские груди. Казалось, что все эти боги и богини, откормленные, как свиные туши,
и маленькие амуры, похожие на розовых поросят, – весь этот скотоподобный Олимп предназначался для христианской бойни, для
пыточных орудий Святейшей Инквизиции.
Царевич долго ходил по зале, наконец, устал и сел. В окна вползали сумерки, и серые тени, как пауки, ткали паутину по углам. Кое-где
лишь выступала, светлея, позолоченная львиная лапа и острогрудый
гриф, которые поддерживали яшмовую или малахитовую доску круглого стола, да закутанные кисеею люстры тускло поблескивали хрустальными подвесками, как исполинские коконы в каплях росы. Царевичу казалось, что удушье сирокко увеличивается от этого
множества голого тела, голого мяса, упитанного, языческого – вверху,
и страдальческого, христианского – внизу. Рассеянный взгляд его,
263

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
блуждая по стенам, остановился на одной картине, непохожей на
другие, выступавшей среди них, как светлое пятно: обнаженная до
пояса девушка с рыжими волосами, с почти детскою, невинною грудью, с прозрачно-желтыми глазами и бессмысленной улыбкою:
в приподнятых углах губ и в слегка скошенном, удлиненном разрезе
глаз было что-то козье, дикое и странное, почти жуткое, напомнившее девку Афроську. Ему вдруг смутно почуялась какая-то связь между этою усмешкою и нарывающим удушением сирокко. Картина
была плохая, снимок со старинного произведения ломбардской школы, ученика учеников Леонардо. В этой обессмысленной, но все еще
загадочной усмешке отразилась последняя тень благородной гражданки Неаполя, моны Лизы Джоконды
Царевич удивлялся, что наместник, всегда изысканно. вежливый
заставляет его ждать так долго; и куда запропастился Вейнгарт,
и почему такая тишина – весь дворец точно вымер?
Хотел встать, позвать кого-нибудь, велеть принести свечи. Но на
него напало странное оцепенение, как будто и он был заткан, облеплен тою серою паутиною, которую тени, как пауки, ткали по
углам. Лень было двинуться. Глаза слипались. Он открывал их с усилием, чтобы не заснуть. И все-таки заснул на несколько мгновений.
Но когда проснулся, ему показалось, что прошло много времени.
Он видел во сне что-то страшное, но не мог вспомнить что. Толь-
ко в душе осталось ощущение несказанной тяжести, и опять почудилась ему связь между этим страшным сном, бессмысленной усмешкой рыжей девушки и нарывающим удушьем сирокко. Когда
он открыл глаза, то увидел прямо перед собою лицо бледное-бледное, подобное призраку. Долго не мог понять, что это. Наконец понял, что это его же собственное лицо, отраженное в тусклом простеночном зеркале, перед которым, сидя в кресле, он заснул. В том
же зеркале, как раз у него за спиною, видна была закрытая дверь.
И ему казалось, что сон продолжается, что дверь сейчас откроется,
и в нее войдет то страшное, что он только. что видел во сне и чего не
мог вспомнить.
Дверь отворилась беззвучно. В ней появился свет восковых све-
чей и лица. Глядя по-прежнему в зеркало, не оборачиваясь, он узнал
1
.
1
Мона Лиза была жительницей Флоренции.
264

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
одно лицо, другое, третье. Вскочил, обернулся, выставив руки вперед, с отчаянною надеждою, что это ему только почудилось в зеркале, но увидел в действительности то же, что в зеркале – и из груди
его вырвался крик беспредельного ужаса:
– Он! Он! Он!
Царевич упал бы навзничь, если бы не поддержал его сзади секретарь Вейнгарт.
– Воды! Воды! Царевичу дурно!
Вейнгарт бережно усадил его в кресло, и Алексей увидел над собою склоненное доброе лицо старого графа Дауна. Он гладил его по
плечу и давал ему нюхать спирт.
– Успокойтесь, ваше высочество! Ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые…
Царевич пил воду, стуча зубами о края стакана. Не отводя глаз
от двери, он дрожал всем телом непрерывною мелкою дрожью, как
в сильном ознобе.
– Сколько их? – спросил он графа Дауна шепотом.
– Двое, ваше высочество, всего двое.
– А третий? Я видел третьего…
– Вам, должно быть, почудилось.
– Нет, я видел его! Где же он?
– Кто он?
– Отец!..
Старик посмотрел на него с удивлением.
– Это от сирокко, – объяснил Вейнгарт. – Маленький прилив
крови в голове.. Часто бывает. Вот и у меня с утра нынче все какието синие зайчики в глазах прыгают. Пустить кровь – и как рукой
снимет.
– Я видел его! – повторял царевич. – Клянусь Богом, это был не
сон! Я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…
– Ах, Боже мой. Боже мой! – воскликнул старик с искренним
огорчением. – Если бы только знал, что ваше высочество не совсем
хорошо себя чувствует, я ни за что не допустил бы… Можно, впрочем, и теперь еще отложить свидание?..
– Нет, не надо – все равно. Я хочу знать, – проговорил царевич. –
Пусть подойдет ко мне один старик. А того, другого, не допускайте…
Он судорожно схватил его за руку:
265

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Ради Бога, граф, не допускайте того!.. Он – убийца!.. Видите,
как он смотрит… Я знаю: он послан царем, чтобы зарезать меня!..
Такой ужас был в лице его, что наместник подумал: «А кто их
знает, этих варваров, может быть, и в самом деле?..» – И вспомнились ему слова императора из подлинной инструкции:
«Свидание должно быть устроено так, чтобы никто из москви-
тян (отчаянные люди и на все способные!) не напал на царевича
и не возложил на него рук, хотя я того не ожидаю».
– Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей от-
вечаю, что они не сделают вам никакого зла.
И наместник шепнул Вейнгарту, чтобы он велел усилить стражу.
А в это время уже подходил к царевичу неслышными скользя-
щими шагами, выгнув спину с почтительнейшим видом и нижайшими поклонами, Петр Андреевич Толстой.
Спутник его, капитан гвардии, царский денщик исполинского
роста с добродушным и красивым лицом не то римского легионера,
не то русского Иванушки-дурачка, Александр Иванович Румянцев,
по знаку наместника остановился в отдалении у дверей.
– Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо
от батюшки, – проговорил Толстой и, склонившись еще ниже, так что
левою рукою почти коснулся пола, правою передал ему письмо.
Царевич узнал в написанном на обертке одном только слове
Сыну почерк отца, дрожащими руками распечатал письмо и прочел:
«Мой сын!
Понеже всем есть известно, какое ты непослушание
и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания
не последовал наставлению моему; но, наконец, обольстя
меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, потом
чтó учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию между наших детей, но
ниже между нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему, и стыд отечеству своему учинил! Того
ради, посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле
моей сделал, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то
я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом Его, что ника-
266

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
кого наказания тебе не будет; но лучшую любовь покажу
тебе, ежели воли моей послушаешь и возвратишься. Буде
же сего не учинишь, то яко отец, данною мне от Бога вла-
стию, проклинаю тебя навечно; а яко государь твой, за из-
менника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко из-
меннику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне
поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не на-
сильством тебе делал; а когда б захотел, то почто на
твою волю полагаться? Что б хотел, то б сделал.
Петр»
Прочитав письмо, царевич взглянул опять на Румянцева. Тот поклонился и хотел подойти. Но царевич побледнел, задрожал, привстал в кресле и проговорил:
– Петр Андреич… Петр Андреич… не вели ему подходить!.. А то
уйду… уйду сейчас… Вот и граф говорит, чтоб не смел…
По знаку Толстого, Румянцев опять остановился, с недоумением
на своем красивом и неумном лице.
Вейнгарт подал стул. Толстой придвинул его к царевичу, сел почтительно на самый кончик, наклонился, заглянул ему прямо в глаза
простодушным доверчивым взором и заговорил так, как будто ничего особенного не случилось, и они сошлись для приятной беседы.
Это был все тот же изящный и превосходительный господин
тайный советник и кавалер, Петр Андреевич Толстой: черные бархатные брови, мягкий бархатный взгляд, ласковая бархатная улыбка, вкрадчивый бархатный голос – бархатный весь, а жальце есть.
И хотя царевич помнил изречение батюшки: «Толстой – умный
человек; но когда с ним говоришь, следует держать камень за пазухой» – он все-таки слушал его с удовольствием. Умная, деловитая
речь успокаивала его, пробуждала от страшных видений, возвращала к действительности. В этой речи все умягчалось, углаживалось.
Казалось, можно было устроить так, что и волки будут сыты, и овцы
целы. Он говорил, как опытный старый хирург, который убеждает
больного в почти приятной легкости труднейшей операции.
«Употреблять ласку и угрозы, приводя, впрочем, удобьвымышленные рации и аргументы», – сказано было в царской инструкции, – и если бы царь его слышал, то остался бы доволен.
267

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Толстой подтвердил на словах то, что было в письме – совер-
шенную милость и прощение в том случае, ежели царевич вернется.
Затем привел подлинные слова царя из данной ему, Толстому,
инструкции о переговорах с цесарем, причем в голосе его сквозь
прежнюю уветливую ласковость звучала твердость.
– Буде цесарь станет говорить, что сын наш отдался под его про-
текцию, что он не может против воли его выдать, и иные отговорки
и затейные опасения будет объявлять, – представить, что нам не может то иначе, как чувственно быть, что он хочет меня с сыном судить,
понеже, по натуральным правам, особливо же нашего государства,
никто и меж партикулярными подданными особами отца с сыном
судить не может: сын должен повиноваться воле отцовой. А мы, самодержавный государь, ничем цесарю не подчинены, и вступаться
ему не следует, а надлежит его к нам отослать; мы же, как отец и государь, по должности родительской, его милостиво паки примем
и тот его проступок простим, и будем его наставлять, чтобы, оставив
прежние непотребные дела, поступал в пути добродетели, последовал
нашим намерениям; таким образом может привратить к себе паки
наше отеческое сердце; чем его царское величество покажет и над
ним милость и заслужит себе от Бога воздаяние, а от нас благодарение; да и от сына нашего более будет за вечно возблагодарен, нежели
за то, что ныне содержится, как невольник или злодей, за крепким
караулом, под именем некоторого бунтовщика, графа венгерского,
к предосуждению чести нашей и имени. Но буде, паче чаяния, цесарь
в том весьма откажет, – объявить, что мы сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы и искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отомстить.
– Пустое! – перебил царевич. – Николи из-за меня батюшка
с цесарем войны не начнет.
– Я чаю, войны не будет, – согласился Толстой. – Да цесарь
и без войны тебя выдаст. Никакой ему пользы нет, но больше есть
трудность, что ты в его области пребываешь. А свое обещание тебе
он уже исполнил, протектовал, доколе батюшка изволил простить,
а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с цесарем чинить будучи
и кроме того в войне с двух сторон, с турками да гишпанцами:
и тебе, чай, ведомо, что флот гишпанский стоит ныне между Неапо-
268

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
лем и Сардинией и намерен атаковать Неаполь, понеже тутошняя
шляхта сделала комплот
1
и желает быть лучше под властью гишпанскою, нежели цесарскою. Не веришь мне, так спроси вице-роя: он
получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми верами склонил
тебя ехать к батюшке, а по последней вере, куды ни есть, только бы
из его области выехал. А когда добром не выдадут, то государь намерен тебя доставать и оружием; конечно, для сего и войска свои
в Польше держит, чтобы их вскоре поставить на квартиры зимовые
в Слезию: а оттуда недалече и до владений цесарских…
Толстой заглянул ему в глаза еще ласковее и тихонько дотронул-
ся до руки его:
– Государь-царевич батюшка, послушай-ка увещания родительского, возвратись к отцу! «А мы, говорит царь, – слова его величества подлинные, – простим и примем его паки в милость нашу,
и обещаем содержать отечески во всякой свободе и довольстве, без
всякого гнева и принуждения».
Царевич молчал.
– «Буде же, говорит, к тому весьма не склонится, – продолжал
Толстой с тяжелым вздохом, – объявить ему именем нашим, что
мы, за такое прослушание, предав его клятве отеческой и церковной, объявим во все государство наше изменником; пусть-де рассудит, какой ему будет живот? Не думал бы, что может быть безопасен; разве вечно в заключении и за крепким караулом. И так душе
своей в будущем, а телу и в сем еще веке мучение заслужит. Мы же
искать не оставим всех способов к наказанию непокорства его;
даже вооруженною рукою цесаря к выдаче его принудим. Пусть
рассудит, что из того последует».
Толстой умолк, ожидая ответа, но царевич тоже молчал. Наконец поднял глаза и посмотрел на Толстого пристально.
– А сколько тебе лет, Петр Андреич?
– Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило, – ответил старик с любезною улыбкою.
– А кажись, по Писанию-то, семьдесят – предел жизни человеческой. Как же ты, Петр Андреич, одной ногой во гробе стоя, за этакое дело взялся? А я-то еще думал, что ты любишь меня…
1
Заговор (франц. complot).
269

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– И люблю, родимый, видит Бог, люблю! Ей, до последнего издыха-
ния, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею – помирить тебя
с батюшкой. Дело святое: блаженны-де, сказано, миротворцы…
– Полно-ка врать, старик! Аль думаешь, не знаю, зачем вы
сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить не чего.
А ты, ты, Андреич… На будущего царя и самодержца руку поднял!
Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой при сланы!..
Толстой в ужасе всплеснул руками.
– Бог тебе судья, царевич!..
Такая искренность была в лице его и в голосе, что, как ни знал
его царевич, все-таки подумал: не ошибся ли, не обидел ли старика
напрасно? Но тотчас рассмеялся – даже злоба прошла: в этой лжи
было что-то простодушное, невинное, почти пленительное, как в лукавстве женщин и в игре великих актеров.
– Ну, и хитер же ты, Петр Андреич! А только никакою, брат,
хитростью в волчью пасть овцу не заманишь.
– Это отца-то волком разумеешь?
– Волк не волк, а попадись я ему – и костей моих не останется!
Да что мы друг друга морочим? Ты и сам, чай, знаешь…
– Алексей Петрович, ах, Алексей Петрович, батюшка! Когда
моим словам не веришь, так ведь вот же в письме собственной его
величества рукой написано:
Обещаю Богом и судом Его. Слышишь, Богом заклинается! Ужли
же царь клятву преступит перед всею Европою?..
– Что ему клятвы? – перебил царевич. – Коли сам не разрешит,
так Федоска. За архиереями дело не станет. Разрешат соборне. На
то самодержец российский! Два человека на свете, как боги – царь
Московский да папа Римский: что хотят, то и делают… Нет, Андреич, даром слов не трать. Живым не дамся!
Толстой вынул из кармана золотую табакерку с пастушком, ко-
торый развязывает пояс у спящей пастушки, – не торопясь, привычным движением пальцев размял понюшку, склонил голову на
грудь и произнес, как будто про себя, в глубоком раздумье:
– Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послу-
шал – может быть, отца послушаешь. Он и сам, чай, скоро будет здесь…
– Где здесь?.. Что ты врешь, старик? – произнес царевич, блед-
нея, и оглянулся на страшную дверь.
270
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
