Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
и парижские мушки и баночки с «поматом». Целые часы проводила она в притираниях и подкрашиваниях, вовсе ненужных, потому что цвет лица у нее был прекрасный.
Царевич за тем же столом писал письма, которые предназнача­лись для того, чтобы их «в Петербурхе подметывать», а также пода­вать архиереям и сенаторам.
«Превосходительнейшие господа сенаторы.
Как вашей милости, так, чаю, и всему народу не без сумления мое от Российских краев отлучение и пребыва­ние безвестное, на что меня принудило ничто иное, толь­ко всегдашнее мне безвинное озлобление и непорядок, а паче же, чтó было в начале прошлого года – едва было и в чер­ную одежду не облекли меня силою, без всякой, как вам всем известно, моей вины. Но всемилостивый Господь, мо­литвами всех оскорбляемых Утешительницы, пресвятой Богородицы и всех святых, избавил меня от сего и дал мне случай сохранить себя отлучением от любезного отече­ства, которого, если бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить. И ныне обретаюся благополучно и здорово под хранением некоторого великого государя, до времени, когда сохранивший меня Господь повелит явиться мне паки в Россию, при котором случае прошу, не оставьте меня забвенна. Буде же есть какие ведомости обо мне, дабы па­мять обо мне в народе изгладить, что меня в живых нет, или иное что зло, не извольте верить и народ утвердите, чтобы не имели веры. Богу хранящу мя, жив есмь и пребы­ваю всегда, как вашей милости, так и всему отечеству до­брожелательный до гроба моего
Алексей».
Он взглянул сквозь открытую дверь галереи на море. Под све-
жим северным ветром оно было синее, мглистое, точно дымящееся, бурное, с белыми барашками и белыми парусами, надутыми ве­тром, крутогрудыми, как лебеди. Царевичу казалось, что это то са­мое синее море, о котором поется в русских песнях и по которому вещий Олег со своею дружиной ходил на Царьград.
251
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Он достал несколько сложенных вместе листков, исписанных его рукою по-немецки крупным, словно детским, почерком. На по­лях была приписка: «Nehmen sie nicht Uebel, das ich so schlecht geschrieben, weil ich kann nicht besser. He посетуйте, что я так пло­хо написал, потому что не могу лучше». Это было длинное письмо к цесарю, целая обвинительная речь против отца. Он давно уже на­чал его, постоянно поправлял, перечеркивал, снова писал и никак не мог кончить: то, что казалось верным в мыслях, оказывалось невер­ным в словах; между словом и мыслью была неодолимая преграда – и самого главного нельзя было сказать никакими словами.
«Император должен спасти меня, – перечитывал он отдельные места. – Я не виноват перед отцом; я был ему всегда послушен, лю­бил и чтил его, по заповеди Божьей. Знаю, что я человек слабый. Но так воспитал меня Меншиков: ничему не учил, всегда удалял от отца, обходился, как с холопом или собакой. Меня нарочно спаива­ли. Я ослабел духом от смертельного пьянства и от гонений. Впро­чем, отец в прежнее время был ко мне добр. Он поручил мне управ­ление государством, и все шло хорошо – он был мною доволен. Но с тех пор, как у жены моей пошли дети, а новая царица также роди­ла сына, с кронпринцессой стали обращаться дурно, заставляли ее служить, как девку, и она умерла от горя. Царица и Меншиков воо­ружили против меня отца. Оба они исполнены злости, не знают ни Бога, ни совести. Сердце у царя доброе и справедливое, ежели оста­вить его самому себе; но он окружен злыми людьми, к тому же не­имоверно вспыльчив и во гневе жесток, думает, что, как Бог, имеет право на жизнь и смерть людей. Много пролил крови невинной и даже часто собственными руками пытал и казнил осужденных. Если император выдаст меня отцу, то все равно, что убьет. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков не успокоятся, пока не за­поят или не отравят меня. Отреченье от престола вынудили у меня силою; я не хочу в монастырь; у меня довольно ума, чтобы царство­вать. Но свидетельствуюсь Богом, что никогда не думал я о возму­щении народа, хотя это не трудно было сделать, потому что народ меня любит, а отца ненавидит за его недостойную царицу, за злых и развратных любимцев, за поругание церкви и старых добрых обычаев, а также за то, что, не щадя ни денег, ни крови, он есть ти­ран и враг своего народа»…
252
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
«Враг своего народа?» – повторил царевич, подумал и вычеркнул эти слова: они показались ему лживыми. Он ведь знал, что отец любит народ, хотя любовь его иногда беспощаднее всякой вражды: кого лю­блю, того и бью. Уж лучше бы, кажется, меньше любил. И его, сына, тоже любит. Если бы не любил, то не мучил бы так. И теперь, как всег­да, перечитывая это письмо, он смутно чувствовал, что прав перед от­цом, но не совсем прав; одна черта, один волосок отделял это «не со­всем прав» от «совсем не прав», и он постоянно, хотя и невольно, в своих обвинениях переступал за эту черту. Как будто у каждого из них была своя правда, и эти две правды были навеки противоположны, навеки непримиримы. И одна должна была уничтожить другую. Но, кто бы ни победил, виноват будет победитель, побежденный – прав.
Все это не мог бы он сказать словами даже самому себе, не то что другим. Да и кто понял бы, кто поверил бы? Кому, кроме Бога, быть судьею между сыном и отцом?
Он отложил письмо с тягостным чувством, с тайным желанием его уничтожить, и прислушался к песне Евфросиньи, которая, кончив пороть, примеряла перед зеркалом новые французские мушки. Это вечное тихое пение в тюремной скуке у нее было невольно, как пе­ние птицы в клетке: она пела, как дышала, почти сама не сознавая того, что поет. Но царевичу странным казалось противоречие между вознею с французскими мушками и родною унылою песней:
Сырая земля, Мать родимая, Ты прикрой меня, Соловей в бору, Милый братец мой, Ты запой по мне. Кукушечка в лесу, Во дубровушке, Сестрица моя, Покукуй по мне. Белая березушка, Молода жена, Пошуми по мне.
253
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
По гулким переходам крепости послышались шаги, переклика-
нье часовых, звон отпираемых замков и засовов. Караульный офи­цер постучал в дверь и доложил о Вейнгарте, кригс-фельдконциписте, секретаре вице-короля – по русскому произношению, вице-роя, цесарского наместника в Неаполе.
В комнату вошел, низко кланяясь, толстяк с одышкою, с лицом
красным, как сырое мясо, с отвислою нижнею губою и заплывши­ми свиными глазками. Как многие плуты, он имел вид простодуш­ный. «Этот претолстый немец – претонкая бестия», – говорил о нем Езопка.
Вейнгарт принес ящик старого фалернского и мозельвейна
в подарок царевичу, которого называл, соблюдая инкогнито при посторонних, высокородным графом; а Евфросинье, у которой по­целовал ручку, – он был большой дамский угодник – корзину пло­дов и цветов.
Передал также письма из России и на словах поручения из Вены. – В Вене охотно услышали, что высокородный граф в добром
здравии и благополучьи обретается. Ныне надобно еще терпение, и более, нежели до сих пор. Сообщить имею, как новую ведомость, что уже в свете начинают говорить: царевич пропал. Одни полагают, что он от свирепости отца ушел; по мнению других, лишен жизни его волею; иные думают, что он умерщвлен в пути убийцами. Но никто не знает подлинно, где он. Вот копия с донесения цесарского резидента Плейера на тот случай, ежели любопытно будет высоко­рожденному графу узнать, что пишут о том из Петербурга. Его вели­чества цесаря слова подлинные: милому царевичу к пользе советует­ся держать себя весьма скрытно, потому что, по возвращении государя, отца его, в Петербург, будет великий розыск. И наклонив­шись к уху царевича, прибавил шепотом:
– Будьте покойны, ваше высочество! Я имею самые точные све-
дения: император ни за что вас не покинет, а ежели будет случай, после смерти отца, то и вооруженною рукою хочет вам помогать на престол…
– Ах, нет, что вы, что вы! Не надо… – остановил его царевич
с тем же тягостным чувством, с которым только что отложил пись­мо к цесарю. – Даст Бог, до того не дойдет, войны из-за меня не бу­дет. Я вас не о том прошу – только чтоб содержать меня в своей
254
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
протекции! А этого я не желаю… Я, впрочем, благодарен. Да награ­дит Господь цесаря за всю его милость ко мне!
Он велел откупорить бутылку мозельвейна из подаренного ящи­ка, чтобы выпить за здоровье цесаря.
Выйдя на минуту в соседнюю комнату за какими-то нужными письмами и вернувшись, застал Вейнгарта объясняющим mademoi- selle Eufrosyne с галантною любезностью, не столько впрочем слова­ми, сколько знаками, что напрасно не носит она больше мужского платья – оно ей очень к лицу:
– L’Amour mêmå nе saurait se presenter avec plus de grâces! заключил он по-французски, глядя на нее в упор свиными глазками тем особенным взором, который так противен был царевичу.
Евфросинья, при входе Вейнгарта, успела накинуть на грязный шлафор новый щегольский кунтыш тафты двуличневой, на нечеса­ные волосы – чепец дорогого брабантского кружева, припудрилась и даже налепила мушку над левою бровью, точно так, как видела на Корсо в Риме у одной приезжей из Парижа девки. Выражение ску­ки исчезло с лица ее, она вся оживилась, и, хотя ни слова не понима­ла ни по-немецки, ни по-французски, поняла и без слов то, что гово­рил немец о мужском наряде, и лукаво смеялась, и притворно краснела, и закрывалась рукавом, как деревенская девка.
«Этакая туша свиная! Тьфу, прости Господи! Нашла с кем лю­безничать, – посмотрел на них царевич с досадою. – Ну, да ей все равно кто, только бы новенький. Ох, евины дочки, евины дочки! Баба да бес: один в них вес»…
По уходе Вейнгарта, он стал читать письма.
Всего важнее было донесение Плейера.
1
–
«Гвардейские полки, составленные большею частью из дворян, вместе с прочею армией, учинили заговор в Меклен­бургии, дабы царя убить, царицу привезти сюда с младшим царевичем и обеими царевнами, заточить в тот самый мо­настырь, где ныне старая царица, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить».
1
Сам Амур не мог бы явиться с большим изяществом! (франц.)
255
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Царевич выпил залпом два стакана мозельвейна, встал и начал
ходить быстро по комнате, что-то бормоча и размахивая руками.
Евфросинья молча, пристально, но равнодушно следила за ним глазами. Лицо ее, по уходе Вейнгарта, приняло обычное выражение скуки.
Наконец, остановившись перед ней, он воскликнул:
– Ну, маменька, снеточков Белозерских скоро кушать будешь! Вести добрые. Авось, Бог даст нам случай возвратиться с радостью…
И он рассказал ей подробно все донесение Плейера; последние слова прочел по-немецки, видимо, не нарадуясь на них:
– «Alles zum Aufstand allhier sehr geneiget ist. Вce-де в Питер­бурхе к бунту зело склонны. Все жалуются, что знатных с незнатны­ми в равенстве держат, всех равно в матросы и солдаты пишут, а де­ревни от строения городов и кораблей разорились».
Евфросинья слушала молча, все с той же равнодушной скукой на лице, и только когда он кончил, спросила своим протяжным, ле­нивым голосом:
– А что, Алексей Петрович, ежели убьют царя и за тобой при­шлют, – к бунтовщикам пристанешь?
И посмотрела на него сбоку так, что, если бы он меньше был за­нят своими мыслями, то удивился бы, может быть, даже почувство­вал бы в этом вопросе тайное жало. Но он ничего не заметил.
– Не знаю, – ответил, подумав немного. – Ежели присылка бу­дет по смерти батюшки, то, может быть, и пристану… Ну да что вперед загадывать. Буди воля Господня! – как будто спохватился он. – А только вот говорю я, видишь, Афросьюшка, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое!
И усталый от радости, опустился на стул и опять заговорил, не глядя на Евфросинью, как будто про себя:
– Есть ведомость печатная, что шведский флот пошел к берегу лифляндскому транспортовать людей на берег. Велико то худо бу­дет, ежели правда: у нас в Питербурхе не согласится у князя Мен­шикова с сенаторами. А войско наше главное далеко. Они друг на друга сердятся, помогать не станут – великую беду шведы починить могут. Питербурх-то под боком! Когда зашли далеко в Копенгаген, то не потерять бы и Питербурха, как Азова. Недолго ему быть за нами: либо шведы возьмут, либо разорится. Быть ему пусту, быть
256
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
пусту! – повторял он, как заклинание, пророчество тетушки, царев-
ны Марфы Алексеевны.
– А что ныне там тихо – и та тишина недаром. Вот дядя Аврам Лопухин пишет: всех чинов люди говорят обо мне, – спрашивают и жалеют всегда, и стоять за меня готовы, а кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в на­роде. Чему дивить? Как и по сю пору еще терять? А не пройдет да­ром. и, чай, не стерпя что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбур­гии бунт, и шведы, и цесарь, и я! Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет – только пыль столбом. Такая раскачка пойдет, что ай, ай! Несдобровать и батюшке!..
Первый раз в жизни он чувствовал себя сильным и страшным отцу. Как тогда, в ту памятную ночь, во время болезни Петра, когда за морозным окном играла лунная вьюга, синяя, точно горящая си­ним огнем, пьяная – у него захватило дух от радости. Радость опья­няла сильнее вина, которое он продолжал пить, почти сам того не замечая, стакан за стаканом, глядя на море, тоже синее, точно горя­щее синим огнем, тоже пьяное и опьяняющее.
– В немецких курантах пишут: младшего-то братца моего, Пе­тиньку, нынешним летом в Петергофе чуть громом не убило; мама на руках его держала, так едва жива осталась; а солдата караульного зашибло до смерти. С той поры младенец все хиреет, да хиреет – видно, не жилец на свете. А уж ведь как берегли, как холили! Жаль Петиньки. Младенческая душенька, пред Богом неповинная. За чу­жие грехи терпит, за родительские, бедненький. Спаси его Господь и помилуй! А только вот, говорю, воля-то Божья, чудо-то, знаменье! И как батюшка не вразумится? Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!..
– А кто из сенаторов станет за тебя? – спросила вдруг Евфроси­нья, и опять та же странная искра промелькнула в глазах ее и тот­час потухла – словно пронесли свечу за темным пологом.
– А тебе для чего? – посмотрел на нее царевич с удивлением, как будто совсем забыл о ней и теперь только вспомнил, что она его слушает.
Евфросинья больше не спрашивала. Но едва уловимая чуждая тень прошла между ними.
257
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Хоть и не все мне враги, а все злодействуют, в угоду батюшке,
потому что трусы, – продолжал царевич. – Да мне никого и не нуж­но. Плюну я на всех – здорова бы мне чернь была! – повторил он свое любимое слово. – Как буду царем, старых всех выведу, а изберу новых, по своей воле. Облегчу народ от тягостей – пусть отдохнет. Боярскую толщу поубавлю, будет им жиру нагуливать – о крестьян­стве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводят правду до царя, без страха, самым вольным голо­сом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные!..
Он грезил вслух, и грезы становились все туманнее, все сказочнее. Вдруг злая острая мысль ужалила сердце, как овод: ничему не
бывать; все врешь; славу пустила синица, а моря не зажгла.
И представилось ему, что рядом с отцом – исполином, кующим из
железа новую Россию – сам он со своими грезами – маленький маль­чик, пускающий мыльные пузыри. Ну куда ему тягаться с батюшкой?
Но он тотчас прогнал эту мысль, отмахнулся от нее, как от на-
зойливой мухи: буди воля Божья во всем; пусть батюшка кует желе­зо на здоровье, он делает свое, а Бог – свое; захочет Бог – и лопнет железо, как мыльный пузырь.
И он еще слаще отдался мечтам. Чувствуя себя уже не сильным,
а слабым – но это была приятная слабость – с улыбкой, все более кроткой и пьяной, слушал, как море шумит, и чудилось ему в этом шуме что-то знакомое, давнее-давнее – то ли бабушка баюкает, то ли Сирин, птица райская, поет песни царские.
– А потом, как землю устрою и народ облегчу с великим вой-
ском и флотом пойду на Царьград. Турок повыбью, славян из-под ига неверных освобожу, на Св. Софии крест водружу. И соберу все­ленский собор для воссоединения церквей. И дарую мир всему миру, да притекут народы с четырех концов земли под сень Софии Премудрости Божией, в царство священное, вечное, во сретение Христу Грядущему!..
Евфросинья давно уже не слушала, – все время зевала и крести-
ла рот; наконец, встала, потягиваясь и почесываясь.
– Разморило меня что-то. С обеда, чай, немца-то ждавши, не
выспалась. Пойду-ка-сь я, Петрович, лягу, что ль?
258
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
– Ступай, маменька, спи с Богом. Может и я приду, погодя – только вот голубков покормлю.
Она вышла в соседнюю комнату – спальню, а царевич – на гале­рею, куда уже слетались голуби, ожидая обычного корма.
Он разбрасывал им крошки и зерна с тихим ласковым зовом:
– Гуль, гуль, гуль.
И так же, как, бывало, в Рождествене, голуби, воркуя, толпились у ног его, летали над головой, садились на плечи и руки, покрывали его, точно одевали, крыльями. Он глядел с высоты на море, и в тре­петном веяньи крыльев казалось ему, что он сам летит на крыльях туда, в бесконечную даль, через синее море, к светлой, как солнце, Софии Премудрости Божией.
Ощущение полета было так сильно, что сердце замирало, голова кружилась. Ему стало страшно. Он зажмурил глаза и судорожно схватился рукою за выступ ограды: почудилось, что он уже не летит, а падает.
Нетвердыми шагами вернулся он в комнату. Туда же из спальни торопливо вышла Евфросинья уже совсем раздетая, в одной сороч­ке, с босыми ногами влезла на стул и стала заправлять лампадку пе­ред образом. Это была старинная любимая царевичева икона Всех Скорбящих Матери; всюду возил он ее за собою и никогда не рас­ставался с нею.
– Грех-то какой? Завтра Успение Владычицы, а я забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь чи­тать? Налой готовить ли?
Перед каждым большим праздником, за неимением попа, он сам справлял службы, читал часы и пел стихиры.
– Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.
– Вина бы меньше пил, батюшка.
– Не от вина, чай – от мыслей: вести-то больно радостные!..
Засветив лампадку и возвращаясь в спальню, она остановилась у стола, чтобы выбрать в подаренной немцем корзине самый спе­лый персик: в постели перед сном любила есть что-нибудь сладкое.
Царевич подошел к ней и обнял ее.
– Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь бу­дешь царицею, а Селебеный… «Серебряный» или, нежнее, как выго­варивают маленькие дети – «Селебеный» было прозвище ребенка,
259
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
непременно, думал он, сына, который должен был родиться у Ев­фросиньи: она была третий месяц беременна. «Ты у меня золотая, а сынок будет серебряный», – говорил он ей в минуты нежности.
– Будешь царицею, а Селебеный наследником! – продолжал ца-
ревич. – Назовем его Ваничкой – благочестивейший, самодержав­нейший царь всея России, Иоанн Алексеевич?..
Она освободилась тихонько из его объятий, оглянулась через
плечо, хорошо ли лампадка горит, закусила персик и, наконец, от­ветила ему спокойно:
– Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть? – А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом
учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна тоже не знамо какого роду была – сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же царствует. Будешь и ты, Евфросинья Федоровна, цари­цею, небось не хуже других?..
Он хотел и не умел сказать ей все, что чувствовал: за то, может
быть, и полюбил он ее, что она простая холопка; ведь и он, хотя цар­ской крови – тоже простой, спеси боярской не любит, а любит чернь; от черни-то и царство примет; добро за добро: чернь сделает его царем, а он ее, Евфросинью, холопку из черни – царицею.
Она молчала, потупив глаза, и по лицу ее видно было только, что
ей хочется спать. Но он обнимал ее все крепче и крепче, ощущая сквозь тонкую ткань упругость и свежесть голого тела. Она сопро­тивлялась, отталкивая руки его. Вдруг нечаянным движением потя­нул он вниз полурасстегнутую, едва державшуюся на одном плече сорочку. Она совсем расстегнулась, соскользнула и упала к ее ногам.
Вся обнаженная, в тусклом золоте рыжих волос, как в сиянии,
стояла она перед ним. И странною и соблазнительною казалась чер­ная мушка над левою бровью. И в скошенном, удивленном разрезе глаз было что-то козье, чуждое и дикое.
– Пусти, пусти же, Алешенька. Стыдно! Но если она стыдилась, то не очень: только немного отвернулась
со своей обычною, ленивою, как будто презрительной усмешкою, оставаясь, как всегда, под ласками его, холодною, невинною, почти девственной, несмотря на чуть заметную округлость живота, кото­рая предрекала полноту беременности. В такие минуты казалось ему, что тело ее ускользает из рук его, тает, воздушное, как призрак.
260
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]