Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
яко Ной, над ковчегом России, имея всегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русь была. Когда же сию радость, Богом данную отечеству нашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя весьма на прав­ление дел государственных непотребна…
Подымаясь по лестнице Зимнего дворца и проходя мимо грена­дера, стоявшего на часах у двери в конторку – рабочую комнату царя, Алексей испытывал, как всегда перед свиданием с отцом, бес­смысленный животный страх. В глазах темнело, зубы стучали, ноги подкашивались; он боялся, что упадет
Но, по мере того, как отец говорил спокойным ровным голосом длинную, видимо, заранее обдуманную и, как будто, наизусть заучен­ную речь, Алексей успокаивался. Все застывало, каменело в нем – и опять было ему все равно – точно не о нем и не с ним говорил отец.
Царевич стоял, как солдат, навытяжку, руки по швам, слушал и не слышал, украдкою оглядывая комнату, с рассеянным и равно­душным любопытством.
Токарные станки, плотничьи инструменты, астролябии, ватер­пасы, компасы, глобусы и другие математические, артиллерийские, фортификационные приборы загромождали тесную конторку, при­давая ей сходство с каютою. По стенам, обитым темным дубом, ви­сели морские виды любимого Петром голландского мастера Адама Сило, «полезные для познания корабельного искусства». Все – пред­меты, с детства знакомые царевичу, рождавшие в нем целые рои воспоминаний: на газетном листке, голландских курантах – боль­шие круглые железные очки, обмотанные синей шелковинкой, что­бы не терли переносицы; рядом – ночной колпак из белого дорож­чатого канифаса с шелковой зеленой кисточкой, которую Алеша, играя, однажды оборвал нечаянно, но отец тогда не рассердился, а, бросив писать указ, тут же пришил ее собственноручно.
За столом, заваленным бумагами, Петр сидел в старых кожаных креслах с высокою спинкою, у жарко натопленной печи. На нем был голубой, полинялый и заношенный халат, который царевич помнил еще до Полтавского сражения, с тою же заплатою более яр­кого цвета на месте, прожженном трубкою; шерстяная красная фу­файка с белыми костяными пуговицами; от одной из них, сломан­ной, оставалась только половинка; он узнал ее и сосчитал, как
191
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
почему-то всегда это делал, во время длинных укоризненных речей отца – она была шестая снизу; исподнее платье из грубого синего стамеда; серые гарусные штопаные чулки, старые, стоптанные туф­ли. Царевич рассматривал все эти мелочи, такие привычные, род­ные, чуждые. Только лица батюшки почти не видел. Из окна, за ко­торым белела снежная скатерть Невы, косой луч желтого зимнего солнца падал между ними, тонкий, длинный и острый, как меч. Он разделял их и заслонял друг от друга. В солнечном четырехугольни­ке оконной рамы на полу, у самых ног царя, спала, свернувшись в клубочек, его любимица, рыжая сучка Лизетта.
И ровным, однозвучным, немного сиповатым от кашля голосом
царь говорил, точно писаный указ читал:
– Бог не есть виновен в твоем непотребстве, ибо рaзума тебя не
лишил, нижé крепость телесную отнял: хотя не весьма крепкой природы, однако и не слабой; паче же всего, о воинском деле и слы­шать не хочешь, чем от тьмы к свету мы вышли и за что нас, кото­рых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законной причины, но любить сие дело и всею возмож­ностью снабдевать и учить; ибо сие есть единое из двух необходи­мых дел к правлению, еже распорядок и оборона. От презрения к войне общая гибель следовать будет, как то в падении Греческой монархии явный пример имеем: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемое рабство тиранам отдал? Если же кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять, то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать: до чего охотник начальствующий, до того и все; а от чего отвращаешься, о том не радят и прочие. К тому же не имея охоты, ни в чем не обу­чаешься и так не знаешь дел воинских. А не зная, как повелевать оными можешь и как доброму доброе воздать и нерадивого нака­зать, не разумея силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостью ли здоровья отговариваешься­ся, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон. Ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся? Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший
192
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
король Французский, Людвиг, который немного на войне сам был, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал, что его войну театром и школою света называли, – и не только к од­ной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государ­ство паче всех прославил! Сие все представя, обращуся паки на пер­вое, о тебе рассуждая. Ибо я есмь человек и смерти подлежу…
Разделявший их солнечный луч отодвинулся, и Алексей взглянул на лицо Петра. Оно так изменилось, как будто не месяц, а годы прошли с тех пор, как он видел отца в последний раз; тогда Петр был в цвете сил и мужества, теперь – почти старик. И царевич понял, что болезнь отца была не притворною, что, может быть, действительно он ближе был к смерти, чем думал сам, чем думали все. В оголенном черепе, – волосы спереди вылезли – в мешках под глазами, в высту­павшей вперед нижней челюсти, во всем бледно-желтом, одутлова­том, точно налитом и опухшем лице было что-то тяжкое, грузное, за­стывшее, как в маске, снятой с мертвого. Только в слишком ярком, словно воспаленном блеске огромных расширенных, как у пойман­ной хищной птицы, выпуклых, словно выпученных, глаз было преж­нее, юное, но теперь уже бесконечно усталое, слабое, почти жалкое.
И Алексей понял также, что хотя много думал о смерти отца и ждал, и желал этой смерти, но никогда не понимал ее, как будто не верил, что отец действительно умрет. Только теперь в первый раз вдруг поверил. И недоумение было в этом чувстве и новый, никогда не испытанный страх, уже не за себя, а за него: чем должна быть для такого человека смерть? как он будет умирать?
– Ибо я есмь человек и смерти подлежу, – продолжал Петр, – то кому сие начатое с помощью Вышнего насаждение и уже некоторое взращенное оставлю? Тому, кто уподобился ленивому рабу евангель­скому, вкопавшему талант свой в землю, сиречь, все, что Бог дал, бро­сил! Еще же и сие вспомяну, какого злого нрава и упрямого ты испол­нен. Ибо сколь много за сие тебя бранивал, и не только бранил, но и бивал; к тому же сколько лет, почитай, не говорю с тобою. Но ничто сие успело, ничто пользует; все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома в прохладу жить и всегда веселиться, хоть от другой половины и все противно идет! Ибо с единой стороны име­ешь царскую кровь высокого рода, с другой же – мерзкие рассужде­ния, как бы наинизший из низких холопов, всегда обращаясь с людь-
193
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ми непотребными, от коих ничему научиться не мог, опричь злых и пакостных дел. И чем воздаешь за рождение отцу своему? Помога­ешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши столь со­вершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть. Но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь! Что все размышляя с горестью и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе объявить и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Если же нет, то известен будь…
На этом слове закашлялся он долгим, мучительным кашлем, ко-
торый остался после болезни. Лицо побагровело, глаза вытаращи­лись, пот выступил на лбу, жилы вздулись. Он задыхался и от ярост­ных тщетных усилий отхаркнуть еще больше давился, как неумеющие кашлять маленькие дети. В этом детском, старческом было смешное и страшное.
Лизетта проснулась, подняла мордочку и уставилась на господи-
на умным, как будто жалеющим, взором. Царевич тоже взглянул на отца – и вдруг что-то острое-острое пронзило ему сердце, точно ужалило: «И пес жалеет, а я…»
Петр наконец отхаркнул, выплюнул, выругался своим обычным,
непристойным ругательством и, вытирая платком пот и слезы с лица, тотчас же продолжал с того места, где остановился, хотя еще более хриплым, но по-прежнему бесстрастным, ровным голосом, точно писаный указ читал:
– Паки подтверждаю, дабы ты известен был… Платок нечаянно выпал из рук его; он хотел наклониться, чтобы
поднять, но Алексей предупредил его, бросился, поднял, подал. И эта маленькая услуга вдруг напомнила ему то робкое, нежное, почти влюбленное, что он когда-то чувствовал к отцу.
– Батюшка! – воскликнул он с таким выражением в лице и в го-
лосе, что Петр посмотрел на него пристально и тотчас опустил гла­за. – Видит Бог, ничего лукавого по совести не учинил я пред тобою. А лишения наследства я и сам для слабости моей желаю, понеже что на себя брать, чего не снесть. Куда уж мне! И разве я, батюшка… для тебя, для тебя… о. Господи!
194
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Голос его оборвался. Он отчаянно судорожно поднял руки, точно хотел схватиться за голову, и замер так, со странною, рас­терянной усмешкой на губах, весь бледный, дрожащий. Он сам не знал, что это, – только чувствовал, как росло, подымалось что­то, рвалось из груди с потрясающей силой. Одно слово, один взор, один знак отца – и сын упал бы к ногам его, обнял бы их, зары­дал бы такими слезами, что распалась бы, растаяла, как лед от солнца, страшная стена между ними. Все объяснилось бы, нашел бы такие слова, что отец простил бы, понял бы, как он любил его всю жизнь, его одного, и теперь еще любит, сильнее, чем пре­жде – и ничего не нужно ему – только бы он позволил любить его, умереть за него, только б хоть раз пожалел и сказал, как было говаривал в детстве, прижимая к сердцу своему: «Алеша, мальчик мой милый!»
– Младенчество свое изволь оставить! – раздался грубый, но как будто нарочно грубый, а, на самом деле, смущенный и старающий­ся скрыть смущение, голос Петра. – Не чини отговорки ничем. По­кажи нам веру от дел своих, а словам верить нечего. И в Писании сказано: не может древо злое плодов добрых приносить…
Избегая глаз Алексея, Петр глядел в сторону; а между тем в лице его что-то мелькало, дрожало, словно сквозь мертвую маску сквозило живое лицо, царевичу слишком знакомое, милое. Но Петр уже овла­дел своим смущением. По мере того, как он говорил, лицо станови­лось все мертвенней, голос все тверже и беспощаднее:
– Ныне тунеядцы не в высшей степени суть. Кто хлеб ест, а при­бытку не делает Богу, царю и отечеству, подобен есть червию, кото­рое токмо в тлю все претворяет, а пользы людям не чинит ни малой, кроме пакости. А Апостол глаголет: праздный да не яст, и проклят есть тунеядец. Ты же явился, яко бездельник…
Алексей почти не слышал слов. Но каждый звук ранил душу его и врезался в нее с нестерпимою болью, как нож врезается в живое тело. Это было подобно убийству. Он хотел закричать, остановить его, но чувствовал, что отец ничего не поймет, не услышит. Опять между ними вставала стена, зияла пропасть. И отец уходил от него с каждым словом все дальше и дальше, все невозвратнее, как мерт­вые уходят от живых.
195
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Наконец, и боль затихла. Все опять окаменело в нем. Опять ему
было все равно. Томила лишь сонная скука от этого мертвого голо­са, который даже не ранил, а пилил, как тупая пила.
Чтобы кончить, уйти поскорее, он выбрал минуту молчания
и произнес давно обдуманный ответ, с таким же, как у батюшки, мертвым лицом и таким же мертвым голосом:
– Милостивый государь батюшка! Иного донести не имею,
только, буде изволишь за мою непотребность меня короны Россий­ской наследия лишить, – буди по воле вашей. О чем я вас, государя, всенижайше прошу, видя себя к делу о сем неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен, без коей ничего не можно делать, и всеми силами умными и телесными от различных болезней осла­бел и негоден стал к толикаго народа правлению, где надобно чело­века не столь гнилого, как я. Того ради, наследия Российского по вас – хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат есть, которому дай Боже здравие, – не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою и, ради истин­ного свидетельства, написать сию клятву готов рукою своею. Детей вручаю в волю вашу, себе же прошу пропитания до смерти.
Наступило молчание. В тишине зимнего полдня слышно было
лишь мерное, медное тиканье маятника на стенных часах.
– Отречение твое токмо протяжка времени, а не истина! – про-
изнес, наконец, Петр. – Ибо, когда ныне не боишься и не зело смо­тришь на отцово прощение, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить нельзя, жестокосердия ради твоего. К тому и Давидово слово: всяк человек ложь. Также, хотя и подлинно хотел хранить, то возмогут тебя склонить и принудить длинные бороды, попы, да старцы, которые, ради тунеядства своего, не в авантаже ныне обретаются, – к ним же ты склонен зело. Того для, так остaться, как желаешь, ни рыбою, ни мясом, невозможно. Но, или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя наследни­ком, ибо дух наш без сего спокоен быть не может, а особливо ныне, что мало здоров стал, – или будь монах…
Алексей молчал, опустив глаза. Лицо его казалось теперь такою
же мертвою маской, как лицо Петра. Маска против маски – и в обеих внезапное, странное, как будто призрачное, сходство – в про­тивоположностях подобье. Как будто широкое, круглое, пухлое
196
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
лицо Петра, отражаясь в длинном и тощем лице Алексея, точно во вогнутом зеркале, чудовищно сузилось, вытянулось. Молчал и Петр. Но в правой щеке, в углу рта и глаза, во всей правой стороне лица его началось быстрое дрожание, подергивание; постепенно усили­ваясь, перешло оно в судорогу, которая сводила лицо, шею, плечо, руку и ногу. Многие считали его одержимым падучею, или даже бесноватым за эти судорожные корчи, которые предвещали при­падки бешенства. Алексей не мог смотреть на отца в такие минуты без ужаса. Но теперь он был спокоен, точно окружен невидимой, непроницаемой бронею. Что еще мог ему сделать батюшка? Убить? Пусть. Разве то, что он уже сделал только что, не хуже убийства?
– Что молчишь? – крикнул вдруг Петр, ударяя кулаком по сто­лу в одном из судорожных движений, сотрясшем все его тело. – Бе­регись, Алешка! Думаешь, не знаю тебя? Знаю, брат, вижу насквозь! На кровь свою восстал, щенок, отцу смерти желаешь!.. У, тихоня, святоша проклятый! От попов да старцев, небось, научился оной по­литике? Недаром Спаситель ничего апостолам бояться не велел, а сего весьма велел: берегитесь, сказал, закваски фарисейской, что есть лицемерие монашеское – диссимуляция!..
Тонкая злая усмешка сверкнула в потупленном взоре царевича. Он едва удержался, чтобы не спросить отца: что значит подлог чисел в Объявлении сыну моему – октября 11 вместо 22? У кого-де сам батюшка научился этой диссимуляции, плутовству, достойному Петьки подьячего, Петьки-хама, или Федоски, «князя мира», с его «богопремудрым коварством», «небесной политикой»?
– Последнее напоминание еще, – заговорил Петр опять преж­ним, ровным, почти бесстрастным голосом, неимоверным усилием воли сдерживая судорогу. – Подумай обо всем гораздо и, взяв резо­люцию, дай о том ответ немедленно. А ежели нет, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу. Ибо, когда гангрена сделалась в пальце моем, не должен ли я отсечь оный, хотя и часть тела моего? Так и тебя, яко уд в устрастку тебе говорю: воистину, Богу извольшу, исполню. Ибо за народ мой и отечество живота своего не жалел и не жалею – то как могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, не-
1
гангренный, отсеку! И не мни, что сие только
1
Часть тела (церковнослав.).
197
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
жели свой непотребный. О чем паки подтверждаем, дабы учинено было, конечно, одно из сих двух – либо нрав отменить, либо по­стричься. А буде того не учинишь…
Петр поднялся во весь свой исполинский рост. Опять одолевала
его судорога; тряслась голова, дергались руки и ноги. Кривлявшаяся, как будто шутовские рожи корчившая, мертвая маска лица с не­подвижным воспаленным взором была ужасна. Глухое рычание зве­ря послышалось в голосе.
– А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злодеем, поступлю!.. – Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого соиз-
воления, – произнес царевич тихим, твердым голосом.
Он лгал. Петр знал, что он лжет. И Алексей знал, что отец его
знает. Злая радость мщения наполняла душу царевича. В его беско­нечной покорности было бесконечное упрямство. Теперь сын был сильнее отца, слабый сильнее сильного. Что пользы царю в постри­жении сына? «Клобук не гвоздем к голове прибит, можно-де и снять». Вчера – монах, завтра – царь. Повернутся в земле кости батюшки, когда над ним надругается сын – все расточит, разорит, не оставит камня на камне, погубит Россию. Не постричь, а убить бы его, истребить, стереть с лица земли.
– Вон! – простонал Петр в бессильном бешенстве. Царевич поднял глаза и посмотрел на отца в упор, исподлобья:
так волчонок смотрит на старого волка, оскалив зубы, ощетинив­шись. Взоры их скрестились, как шпаги в поединке – и взор отца потупился, точно сломался, как нож о твердый камень.
И опять зарычал он, как раненый зверь, и с матерным ругатель-
ством вдруг поднял кулаки над головою сына, готовый броситься, избить, убить его.
Вдруг маленькая, нежная и сильная ручка опустилась на плечо
Петра.
Государыня Екатерина Алексеевна давно уже подслушивала
у дверей комнаты и пыталась подглядеть в замочную скважину. Ка­тенька была любопытна. Как всегда, явилась она в самую опасную минуту на выручку мужа. Притворила дверь неслышно и подкра­лась к нему сзади на цыпочках.
– Петенька! Батюшка! – заговорила она с видом смиренным
и немного шутливым, притворным, как добрые няни говорят
198
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
с упрямыми детьми, или сиделки с больными. – Не замай себя, Пе­тенька, не круши, светик, сердца своего. А то паче меры утрудишь­ся, да и сляжешь опять, расхвораешься… А ты ступай-ка, царевич, ступай, родной, с Богом! Видишь, государю неможется…
Петр обернулся, увидел спокойное, почти веселое лицо Катень­ки и сразу опомнился. Поднятые руки упали, повисли как плети, и все громадное, грузное тело опустилось в кресло, точно рухнуло, как мертвое, в корне подрубленное дерево.
Алексей, глядя на отца по-прежнему в упор, исподлобья, сгор­бившись, точно ощетинившись, как зверь на зверя, медленно пя­тился к выходу и только на самом пороге вдруг быстро повернулся, открыл дверь и вышел. А Катенька присела сбоку на ручку кресла, обняла голову Петра и прижала ее к своей груди, толстой, мягкой как подушка, настоящей груди кормилицы. Рядом с желтым, боль­ным, почти старым лицом его, совсем еще молодым казалось румя­ное лицо Катеньки, все в маленьких пушистых родинках, похожих на мушки, в миловидных шишечках и ямочках, с высокими соболи­ными бровями, с тщательно завитыми колечками крашеных чер­ных волос на низком лбу, с большими глазами навыкате, неизмен­ною, как на царских портретах, улыбкою. Вся она, впрочем, похожа была не столько на царицу, сколько на немецкую трактирную слу­жанку, или на русскую бабу-солдатку – портомою, как называл ее сам царь, – которая сопровождала «старика» своего во всех похо­дах, собственноручно «обмывала», «обшивала» его, а когда «припа­дал ему рез», грела припарки, терла живот Блюментростовой мазью и давала «проносное».
Никто, кроме Катеньки, не умел укрощать тех припадков без­умного царского гнева, которых так боялись приближенные. Обни­мая голову его одной рукой, она другою – гладила ему волосы, при­говаривая все одни и те же слова: «Петенька, батюшка, свет мой, дружочек сердешненькой!..» Она была как мать, которая баюкает больного ребенка, и как ласкающая зверя укротительница львов. Под этою ровною тихою ласкою царь успокаивался, точно засыпал. Судорога в теле слабела. Только мертвая маска лица, теперь уже со­всем окаменелая, с закрытыми глазами, все еще порою дергалась, как будто корчила шутовские рожи.
199
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
За Катенькой вошла в комнату обезьянка, привезенная в подарок
Лизаньке, младшей царевне, одним голландским шкипером. Шалу­нья мартышка, следуя как паж за царицей, ловила подол ее платья, точно хотела приподнять его с дерзким бесстыдством. Но, увидев Ли­зетту, испугалась, вскочила на стол, со стола на сферу, изображавшую ход небесных светил по системе Коперника, – тонкие медные дуги погнулись под маленьким зверьком, шар вселенной тихо зазвенел, – потом еще выше, на самый верх стоячих английских часов в стеклян­ном ящике красного дерева. Последний луч солнца падал на них, и, качаясь, маятник блестел, как молния. Мартышка давно уж не видела солнца. Точно стараясь что-то припомнить, глядела она с грустным удивлением на чужое бледное зимнее солнце и щурилась, и корчила смешные рожицы, как будто передразнивая судорогу в лице Петра. И страшно было сходство шутовских кривляний в этих двух лицах – маленькой зверушки и великого царя.
Алексей возвращался домой.
* * *
С ним было то, что бывает с людьми, у которых отрезали ногу
или руку: очнувшись, стараются они ощупать место, где был член, и видят, что его уже нет. Так царевич чувствовал в душе своей место где была любовь к отцу, и видел, что ее уже нет. «Яко уд гангренный, отсеку», – вспоминалось ему слово батюшки. Как будто, вместе с любовью, из него вынули все. Пусто – ни надежды, ни страха, ни скорби, ни радости – пусто, легко и страшно.
И он удивлялся, как быстро, как просто исполнилось его жела-
ние: умер отец.
КНИГА ПЯТАЯ
МЕРЗОСТЬ ЗАПУСТЕНИЯ
I
Как ездил царь в Воронеж корабли строить в 1701 году, – волею
Божией пожар на Москве учинился великий. Весь государев дом на Кремле погорел, деревянные хоромы, и в каменных все нутры, и святые церкви, и кресты, кровли, и внутри иконостасы, и образа
200
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]