Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей
.pdf
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
«Зоон! Объявляем вам ехать в Дрезден. Между тем приказываем, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению,
а именно языкам, геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам».
В чужих краях жил покинутым всеми изгнанником.
Отец опять забыл о нем. Вспомнил, чтобы женить. Невеста, дочь
Вольфенбюттельского герцога Шарлотта, не нравилась царевичу.
Ему не хотелось жениться на иноземке. «Вот жену мне на шею чертовку навязали!» – ругался он, пьяный.
Перед свадьбою должен был вести унизительный торг о приданом. Царь старался оттягать у немцев каждый грош.
Прожив с женою полгода, покинул ее для новой «волокиты»: из
Штетина в Мекленбург, из Мекленбурга в Або, из Або в Новгород,
из Новгорода в Ладогу – опять бесконечная усталость, бесконечный страх.
Этот страх перед каждым свиданьем с отцом возрастал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкиной комнаты, царевич
шептал, крестясь: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость
его»; бессмысленно твердил урок навигации, не в силах запомнить
варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки, – и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговоренною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которой написан был
древний заговор – для умягчения сердца родительского:
«На велик день я родился, тыном железным оградился и пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мой родимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топтал меня в ногах, пил мою
кровь. Солнце ясное, звезды светлые, море тихое, поля желтые – все
вы стоите смирно и тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка, по вся дни, по вся часы, в нощи и полу нощи».
– Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция! – разглядывая
поданный сыном чертеж, пожимал плечами отец. – Многому ты,
видно, в чужих краях научился.
Алеша окончательно терялся, пугался, как провинившийся
школьник перед розгою.
Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, «притворял себе больным».
221

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Ужас превращался в ненависть.
Перед Прутским походом царь тяжело заболел – «не чаял
живота себе». Когда царевич узнал об этом, у него впервые
промелькнула мысль о возможной смерти отца, вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогнал ее, но истребить не мог.
Она притаилась где-то в самой глубине души его, как зверь в за саде.
Однажды, во время попойки, когда царь, по обыкновению, ссо-
рил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайные мысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, заговорил о делах государственных, об угнетении народа.
Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слушал вни-
мательно. У Алеши сердце замирало от надежды: что, если поймет,
послушает?
– Ну, полно врать! – вдруг остановил его царь, с тою усмешкою,
которая была так знакома и ненавистна Алеше. – Вижу, брат, что
ты политичные и гражданские дела столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах…
И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять загалдели.
Князь Меншиков, пьяный, с другими вельможами пустился в пляс.
Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся голосом.
Но отец, не обращая на него внимания, притопывал, прихлопывал,
подсвистывал пляшущим:
Тары-бары, растобары,
Белы снеги выпадали,
Серы зайцы выбегали.
Ой, жги! Ой, жги!
И лицо у него было солдатское, грубое – лицо того, кто писал:
«неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили».
Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг перед
царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в которой отразилась
усмешка царя.
– Эй, царевич! – крикнул светлейший, произнося «царевич», по
своему обыкновению, так, что выходило «псаревич».
– Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка, с нами попляши!
222

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас опомнился и, не
глядя на него, проговорил сквозь зубы:
– Смерд!..
– Что? Что ты сказал, щенок?..
Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и произнес
громко:
– Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани…
В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искаженное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу так, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватил его за горло, повалил на пол
и начал душить. Старые сановники, Ромодановский, Шереметев,
Долгорукие, которым царь сам поручил удерживать его в припадках бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили от
сына – боялись, что убьет.
Дабы «учинить сатисфакцию» светлейшему, царевича выгнали из
дома и поставили на караул у дверей, как ставят в угол школьника.
Была зимняя ночь, мороз и вьюга. Он – в одном кафтане, без шубы.
На лице слезы и кровь замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела
и плясала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже плясала
и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржевская. С диким
воем вьюги сливалось дикая песня:
Меня матушка плясамши родила,
А крестили во царевом кабаке,
А купали во зеленыим вине.
Такая тоска напала на Алешу, что он готов был размозжить себе
голову о стену.
Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, накинул на
плечи шубу, потом опустился перед ним на колени и начал целовать
ему руки – точно лизал их ласковый пес. То был старый солдат Преображенской гвардии, случайный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник.
Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был
за него отдать душу свою, и плакал, и шептал, словно молился за него.
223

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышко красное!
Сиротка бедненький – ни отца, ни матери. Сохрани тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!..
Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, и по чину ду-
бинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил по-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царя Грозного, сыноубийцы:
«Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе ро-
стет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет».
Алеша чувствовал животный страх побоев – «убьет, искале-
чит» – но к душевной боли и стыду привык. Порой загоралась в нем
злобная радость. «Ну, что ж, бей! Не меня, себя срамишь» – как
будто говорил он отцу, глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзким взглядом.
Но, должно быть, отец догадался об этом; он прекратил побои
и придумал злейшее: перестал говорить с ним вовсе. Когда Алеша
сам заговаривал, – молчал, точно не слышал, и глядел на него, как на
пустое место. Молчание длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал его всегда, везде, и с каждым днем оно становилось все нестерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее всяких побоев. Оно
казалось ему медленным убийством – такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог.
Это молчание было конец всего. Дальше – ничего, кроме мрака,
и во мраке – мертвое, неподвижное, точно каменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в последний раз. И мертвые слова из
мертвых уст: «Яко уд гангренный отсеку, как со злодеем поступлю!»
* * *
Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открыл глаза.
Ночь все так же тиха; так же синеют белые башни соборов; золотые
главы тускло серебрятся в черном звездном небе; млечный путь слабо мерцает. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание
спящего, с неба на землю сходит предчувствие вечного сна – тишина бесконечная.
Царевич испытывал в это мгновение как будто усталость всей своей
жизни; спину, руки, ноги, все члены ломило; кости ныли от усталости.
Хотел встать, но не было сил, только руки поднял к небу и про-
стонал, точно позвал Того, Кто мог ответить:
224

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
– Боже мой! Боже мой!..
Но никто не ответил. Молчанье было на земле и на небе, как
будто и Отец Небесный покинул его, так же, как земной.
Он закрыл лицо руками, склонился головой на каменную лавку
и заплакал, сначала тихо, жалобно, как плачут брошенные дети; потом – все громче и громче, все безумнее. Рыдал и бился головой
о камни и кричал от обиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том,
что нет отца – и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопль
Сына к Отцу:
Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил?
Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле, что кто-то
в темноте подошел к нему, склонился и обнял. То был о. Иван, старый ключарь Благовещенский.
– Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обидел тебя, светик мой?..
– Отец!.. Отец!.. – мог только простонать Алеша.
Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, потом зашептал
с такою безнадежною покорностью, что, казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков.
– Что делать, Алешенька? Смирись, смирись, дитятко! Плетью
обуха не перешибешь. С царем не поспоришь. Бог на небе, царь на
земле. Несудима воля царская. Одному Богу государь ответ держит.
А он тебе не только царь, но и отец богоданный…
– Не отец, а злодей, мучитель, убийца! – крикнул Алеша. – Будь
он проклят, будь он проклят, изверг!..
– Государь царевич, ваше высочество, не гневи Бога, не говори
слов неистовых! Велика власть отчая. И в Писании сказано: чти
отца своего …
Царевич перестал вдруг плакать, быстро обернулся и посмотрел
на старика долго, пристально.
– А ведь и другое тоже, батька, в Писании сказано: не приидох
вложити мир, но рать и нож – приидох разлучити человека сына
от отца. Слышишь, старик? Господь разлучил меня от отца моего!
От Господа я – рать и нож в сердце родшаго мя, я – суд и казнь
ему от Господа! Не за себя я восстал, а за церковь, за царство, за весь
народ христианский! Ревнуя, поревновал о Господе! И не смирюсь,
не покорюсь ему – даже до смерти! Тесно нам обоим в мире! Или
он, или я!..
225

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
С лицом, искаженным судорогой, с трясущейся нижнею челю-
стью, с глазами, горящими грозным огнем, он стал похож на отца
внезапным, точно призрачным, сходством.
Старик смотрел на него в ужасе, как на одержимого, и крестил
его, и сам крестился, и качал головою, и шамкал дряхлыми устами
слова дряхлой мудрости:
– Смирись, смирись, дитятко! Покорись отцу!..
И казалось, древние стены Кремля, и дворцы, и соборы, и самая
земля с гробами отцов – здесь все повторяло: «Смирись, смирись!»
Когда царевич вошел в дом ключаря Благовещенского, сестра
его, Алешина кормилица, старушка Марфа Афанасьевна, взглянув
на лицо его, подумала, что он болен. Она еще больше перепугалась,
когда он отказался от ужина и прошел прямо в спальню. Старушка
хотела было напоить его липовым цветом и натереть камфарою
с винным духом. Чтоб успокоить ее, он должен был принять водкиапоплектики. Собственными руками она уложила его в постель,
мягкую-премягкую, с целою горою пуховиков и подушек, в такой
он уже давно не спал. Так мирно теплилась лампада перед образом;
веяло таким знакомым запахом сушеных лекарственных трав, кипариса и ладана; так усыпителен был шепот старушки, которая сказывала старые детские сказки об Иване царевиче и сером волке,
о петушке-золотом-гребешке, о лапте, пузыре да соломинке, что хотели вместе реку перейти, соломинка сломалась, лапоть потонул,
а пузырь дулся, дулся и лопнул; – что Алеше казалось сквозь дремоту, будто бы он, маленький мальчик, лежит в своей постельке, у бабушки в тереме, и всего, что было, не было, и не Марфа Афанасьевна, а бабушка склоняется над ним, укрывает его, укутывает,
укручивает, и крестит, и шепчет: «Спи, свет Олешенька, спи с Богом, дитятко». И тихо, тихо. И Сирин, птица райская, поет песни
царские. И слушая сладкое пение, он, точно умирает, засыпает вечным сном без сновидений.
Но перед утром приснилось ему, будто бы идет он в Кремле, по
Красной площади, среди народа, совершая Шествие на Осляти
в Неделю Ваий – Воскресение Вербное. В большом царском наряде,
в златой порфире, златом венце и бармах Мономаха, ведет за повод
Осля, на котором сидит патриарх, старенький-старенький, седенький, весь белый, светлый от седины. Но вглядевшись пристальнее,
226

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Алеша видит, что это не старик, а юноша в одежде белой, как снег,
с лицом, как солнце, – Сам Христос. Народ не видит или не узнает
Его. У всех лица страшные, серые, землистые, как у покойников.
И все молчат – такая тишина, что Алеша слышит, как бьется его
собственное сердце. И небо тоже страшное, полное трупною серостью, как перед затмением солнца. А под ногами у него все вертится горбун, в треуголке, с глиняной трубкою в зубах, и дымит ему
прямо в нос вонючим голландским канастером, и что-то лопочет,
и нагло ухмыляется, указывая пальцем туда, откуда доносится растущий, приближающийся гул, подобный гулу урагана. И видит
Алеша, что это – встречное шествие: протодиакон всепьянейшего
собора, царь Петр Алексеевич, ведет за повод, вместо осляти, невиданного зверя; на звере сидит некто с темным ликом; Алеша рассмотреть его не может, но кажется, что он похож на плута Федоску
и на Петьку-вора, Петьку-хама, только страшнее, гнуснее обоих;
а перед ними – бесстыжая голая девка, не то Афроська, не то петербургская Венус. Встречное шествие, звонят во все колокола и в самый большой, на Иване Великом, называемый Ревутом. И народ
кричит, как на бывшей свадьбе князя-папы, Никиты Зотова.
– Патриарх женился! Патриарх женился! Да здравствует патриарх с патриаршею!
И падая ниц, поклоняется Зверю, Блуднице и Хаму Грядущему:
– Осанна! Осанна! Благословен Грядый!
Покинутый всеми, Алеша – один со Христом, среди обезумевшей черни. И дикое шествие мчится прямо на них, с криком и гиком, с мраком и смрадом, от которого чернеет золото царских
одежд и самое солнце Лика Христова. Вот налетят, раздавят, растопчут, все сметут – и станет на месте святом мерзость запустения.
Вдруг все исчезло. Он на берегу широкой пустынной реки, как
будто на большой дороге из Польши в Украйну. Поздний вечер
поздней осени. Мокрый снег, черная грязь. Ветер срывает последние листья с дрожащих осин. Нищий в лохмотьях, озябший, посиневший, просит жалобно: «Христа ради, копеечку!» – «Вишь, клейменый, – думает Алеша, глядя на руки и ноги его с кровавыми
язвами, – должно быть, беглый из рекрут». И так жалеет «малаго
озяблаго», что хочет дать ему не копеечку, а семь гульденов. Вспоминает во сне, что записал в путевом дневнике, среди прочих расходов:
227

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
«22 ноября – За перевоз через реку 3 гульдена; за постой в жидовской корчме 5 гульденов; малому озяблому 7 гульденов». Уже протягивает руку нищему – вдруг чья-то грубая рука ложится на плечо
Алеши, и грубый голос, должно быть, караульного солдата при
шлагбауме, говорит:
– За подаянье милостыни штрафу пять рублев, а нищих, бив ба-
тожьем, и ноздри рвав, ссылать на Рогервик.
– Смилуйся, – молит Алеша. – Лисицы имеют норы, и птицы –
гнезда, а Сей не имеет, где приклонить голову…
И вглядываясь в малого озяблого, видит, что лицо Его, как солн-
це, что это – Сам Христос.
IV
«Мой сын!
Понеже, когда прощался я с тобою и спрашивал тебя
о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно
говорил, что к наследству быть не можешь за слабостью
своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе
говорил, чтобы еще ты подумал о том гораздо и писал ко
мне, какую возьмешь резолюцию, чего я ждал семь месяцев;
но по ся поры ничего о том не пишешь. Того для, ныне (понеже время довольное на размышление имел), по получении
сего письма, немедленно резолюцию возьми – или первое,
или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, приезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть.
Буде же другое возьмешь, то отпиши, куды и в которое время, и день (дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя
ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием:
буде по первому, то когда выедешь из Питербурха; буде же
другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время
проводишь в обыкновенном своем неплодии».
Курьер Сафонов привез письмо из Копенгагена на мызу Рожде-
ствено, куда царевич вернулся из Москвы.
228

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Он ответил отцу, что едет к нему тотчас. Но никакой резолюции
не взял. Ему казалось, что тут не выбор одного из двух – или постричься или исправить себя к наследству – а только двойная ловушка: постричься с мыслью, что клобук-де не гвоздем к голове прибит,
значило дать Богу лживую клятву – погубить душу; а для того, чтобы
исправить себя к наследству, как требовал батюшка, нужно было
снова войти в утробу матери и снова родиться.
Письмо не огорчило и не испугало царевича. На него нашло то
бесчувственное и бессмысленное оцепенение, которое в последнее
время все чаще находило на него. В таком состоянии он говорил
и делал все, как во сне, сам не зная, что скажет и сделает в следующую минуту. Страшная легкость и пустота были в сердце – не то
отчаянная трусость, не то отчаянная дерзость.
Он поехал в Петербург, остановился в доме своем у церкви Всех
Скорбящих и велел камердинеру Ивану Афанасьеву Большому
«убрать, что надобно в путь против прежнего, как в немецких краях
с ним было».
– К батюшке изволишь ехать?
– Еду, Бог знает, к нему или в сторону, – проговорил Алексей вяло.
– Государь царевич, куда в сторону? – испугался или притворился Афанасьич испуганным.
– Хочу посмотреть Венецию… – усмехнулся было царевич, но
тотчас прибавил уныло и тихо, как будто про себя:
– Я не ради чего иного, только бы мне себя спасти… Однако ж,
ты молчи. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин…
– Я тайну твою хранить готов, – ответил старик со своею обычной угрюмостью, под которою, однако, светилась теперь в глазах
его бесконечная преданность. – Только нам беда будет, когда ты
уедешь. Осмотрись, что делаешь…
– Я от батюшки не чаял к себе присылки быть, – продолжал царевич все так же сонно и вяло. – И в уме моем того не было. А теперь вижу, что мне путь правит Бог. А се, и сон я ныне видел, будто
церкви строю, а то значит – путь достроить…
И зевнул.
– Многие, ваша братья, – заметил Афанасьич, – спасалися бегством. Однако в России того не бывало, и никто не запомнит…
229

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Прямо из дому царевич поехал к Меншикову и сообщил ему,
что едет к отцу. Князь говорил с ним ласково. Под конец спросил:
– А где же ты Афросинью оставишь?
– Возьму до Риги, а потом отпущу в Питербурх, – ответил царе-
вич наугад, почти не думая о том, что говорит; он потом сам удивился этой безотчетной хитрости.
– Зачем отпускать? – молвил князь, заглянув ему прямо в гла-
за. – Лучше возьми с собою…
Если бы царевич был внимательнее, он удивился бы: не мог не знать
Меншиков, что сыну, который желал «исправить себя к наследству»,
нельзя было явиться к батюшке в лагерь «для обучения воинских
действ» с непотребною девкою Афроською. Что же значили эти слова?
Когда впоследствии узнал о них Кикин, то внушил царевичу благодарить князя письмом за совет; «может-де быть, что отец найдет письмо
твое у князя и будет иметь о нем суспект
На прощание Меншиков велел ему зайти в Сенат, чтобы полу-
чить паспорт и деньги на дорогу.
В Сенате все старались наперерыв услужить царевичу, как будто
желали тайно выразить сочувствие, в котором нельзя было признаться. Меншиков дал ему на дорогу 1.000 червонных. Господа Сенат назначили от себя другую тысячу и тут же устроили заем пяти
тысяч золотом и двух мелкими деньгами у обер-комиссара в Риге.
Никто не спрашивал, все точно сговорились молчать о том, на что
царевичу может понадобиться такая куча денег.
После заседания князь Василий Долгорукий отвел его в сто рону.
– Едешь к батюшке?
– А как же быть, князь? – Долгорукий осторожно оглянулся,
приблизил свои толстые, мягкие, старушечьи губы к самому уху
Алексея и шепнул:
– Как? А вот как: взявши шлык да в подворотню шмыг, поми-
най как звали – был не был, а и след простыл, по пусту месту хоть
обухом бей!..
И помолчав, прибавил, все так же на ухо шепотом:
– Кабы не государев жестокий нрав да не царица, я бы Штетин
первый изменил, лытка бы задал!
1
в твоем побеге».
1
Подозрение (от франц. suspect).
230
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
