Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
ковь? Патриарх? Его уже нет. Он сам отменил патриаршество. Или митрополит, «Степка холопка», который, пав до земли, челом бьет государю? Или администратор дел духовных, плут Федоска, с про­чими архиереями, которые «так взнузданы, что куда хошь поведи»? Что он им скажет, то они и сделают. Он сам – патриарх, сам – цер­ковь. Он один перед Богом.
И чему, безумец, радовался только что? Да, рука Господня про­стерлась к нему и отяготела на нем страшною тяжестью. Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!
Точно пропасть разверзлась у ног его, и повеяло оттуда ужасом, от которого на голове его зашевелились волосы.
Он закрыл лицо руками. «Отступи от меня, Господи! Избавь душу мою от кровей. Боже, Боже спасения моего!»
Потом встал и пошел в спальню, где в углу, над изголовьем постели неугасимая лампада теплилась перед чудотворною иконою Спаса Не­рукотворенного, писанной в поднос царю Алексею Михайловичу жа­лованным царским иконописцем, Симоном Ушаковым, и хранившей­ся некогда вверху, в сенях Кремлевских палат. То был русский перевод с незапамятно древнего, византийского образа: по преданию, когда Го­сподь восходил на Голгофу, то, изнемогая под ношею крестной, вытер пот с лица полотенцем – убрусом, и на нем отпечатался Лик.
С тех пор, как мать Петра, царица Наталья Кирилловна, благо­словила сына этим образом, он уже никогда не расставался с ним. Во всех походах и путешествиях, на кораблях и в палатках, при ос­новании Петербурга и на полях Полтавы – везде образ был с ним.
Войдя в спальню, прибавил в лампадку масла и поправил светиль­ню. Пламя затеплилось ярче, и в золотом окладе, вокруг темного Лика в терновом венце, заблестели алмазы, как слезы, рубины, как кровь.
Стал на колени и начал молиться.
Икона была такая привычная, что он уже почти не видел ее, и сам того не сознавая, всегда обращался с молитвой к Отцу, а не к Сыну – не к Богу, умирающему, изливающему кровь Свою на Голгофу, а к Богу живому, крепкому и сильному во брани, Воителю грозному, Победодавцу праведному – Тому, Кто говорит о Себе устами пророка: «Я топтал народы во гневе Моем и попирал их в ярости Моей; кровь их брызгала на ризы Мои, и Я запятнал все одеяние Свое».
321
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Но теперь, когда поднял взор на икону и хотел, как всегда, обра-
титься с молитвою мимо Сына к Отцу, – не мог. Как будто в первый раз увидел скорбный Лик в терновом венце, и Лик этот ожил и загля­нул ему в душу кротким взором; как будто в первый раз понял то, о чем слышал с детства и чего никогда не понимал: что значит – Сын и Отец. И вдруг вспомнил страшную древнюю повесть, тоже об отце и сыне:
«Бог искушал Авраама и сказал ему: возьми сына твоего, един-
ственного твоего, которого ты любишь, Исаака, и принеси его во всесожжение. И устроил Авраам жертвенник и, связав сына своего, положил его на жертвенник. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего».
Это лишь земной прообраз еще более страшной жертвы небес-
ной. Бог так возлюбил мир, что не пожалел для него Сына Своего, Единственного своего, и вечно изливаемою Кровью Агнца, Кровью Сына Отчий гнев утоляется.
Тут чувствовал он какую-то самую близкую, самую нужную тай-
ну, но такую страшную, что не смел думать о ней. Мысль его изне­могала, как в безумии.
Хочет или не хочет Бог, чтоб он казнил сына? Простится или
взыщется на нем эта кровь? И что, если не только – на нем, но и на детях его и внуках, и правнуках – на всей России?
Он упал лицом на пол и долго лежал так, распростертый, недви-
жимый, как мертвый.
Наконец, опять поднял взор на икону, но уже с отчаянной, не-
истовой молитвой мимо Сына к Отцу:
– Да падет сия кровь на меня, на меня одного! Казни меня.
Боже, – помилуй Россию!
КНИГА ВОСЬМАЯ
ОБОРОТЕНЬ
I
Царевич смотрел на дверь, в которую должен был войти Петр. Маленькую приемную Преображенского дворца, почти такого
же бедного, как петербургский домик царя, заливало февральское
322
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
солнце. В окнах был вид, знакомый царевичу с детства – снежное поле с черными галками, серые стены казарм, тюремный острог, зем­ляной вал с пирамидами ядер, караульною будкою и неподвижным часовым на прозрачно-зеленом небе. Воробьи на подоконниках чи­рикали уже по-весеннему. С ледяных сосулек падали светлые капли, как слезы. Был предобеденный час. Пахло пирогами с капустою. В ти­шине маятник стенных часов однообразно тикал.
На пути из Италии в Россию царевич был спокоен, даже весел, но точно в полусне или забытьи. Не совсем понимал, что с ним про­исходит, куда и для чего везут его.
Но теперь, сидя с Толстым в приемной и так же, как тогда но­чью в королевском дворце, в Неаполе, во время бреда, глядя на страшную дверь, – как будто пробуждался, начинал понимать. И так же, как тогда, весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в сильном ознобе. То крестился и шептал молитвы, то хватал за руку Толстого:
– Петр Андреич, ох, Петр Андреич, что-то будет, родимый? Страшно! Страшно!..
Толстой успокаивал его своим бархатным голосом:
– Будьте благонадежны, ваше высочество! Повинную голову меч не сечет. Даст Бог, потихоньку да полегоньку, ладком да мирком…
Царевич не слушал и твердил, чтобы не забыть, приготовленную речь:
«Батюшка, я ни в чем оправдаться не могу, но слезно прошу ми­лостивого прощения и отеческого рассуждения, понеже, кроме Бога и твоей ко мне милости, иного никакого надеяния не имею и отдаюсь во всем в волю твою».
За дверью послышались знакомые шаги. Дверь отворилась. Во­шел Петр.
Алексей вскочил, пошатнулся и упал бы навзничь, если бы Тол­стой не поддержал его.
Перед ним, как бы в мгновенном превращении оборотня, промелькнули два лица: чуждое, страшное, как мертвая маска, и род­ное, милое, каким он помнил отца только в самом раннем детстве.
Царевич подошел к нему и хотел упасть к его ногам, но Петр протянул к нему руки, обнял и прижал к своей груди.
323
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Алеша, здравствуй! Ну, слава Богу, слава Богу! Наконец-то,
свиделись.
Алексей почувствовал знакомое прикосновение пухлых бритых
щек и запах отца – крепкого табаку с потом; увидел большие тем­ные ясные глаза, такие страшные, такие милые, прелестную, немно­го лукавую улыбку на извилистых, почти женственно-тонких губах. И, забыв свою длинную речь, пролепетал только:
– Прости, батюшка… И вдруг зарыдал неудержимым рыданием, все повторяя: – Прости! Прости!.. Сердце его растаяло мгновенно, как лед в огне. – Что ты, что ты, Алешенька!.. Отец гладил ему волосы, целовал его в лоб, в губы, в глаза, с мате-
ринскою нежностью.
А Толстой, глядя на эти ласки, думал: «Зацелует ястреб курочку
до последнего перышка!»
По знаку царя он исчез. Петр повел сына в столовую. Сучка Ли-
зетта сперва зарычала, но потом, узнав царевича, смущенно завиля­ла хвостом и лизнула ему руку. Стол накрыт был на два прибора. Денщик принес все блюда сразу и вышел. Они остались одни. Петр налил две чарки анисовой.
– За твое здоровье, Алеша! Чокнулись. У царевича так дрожали руки, что он пролил полови-
ну чарки.
Петр приготовил для него свою любимую закуску – ломоть чер-
ного хлеба с маслом, рубленым луком и чесноком. Разрезал хлеб по­полам, одну половину для себя, другую – для сына.
– Вишь, ты как отощал на чужих-то хлебах, – молвил он, вгля-
дываясь в сына. – Погоди, живо откормим – станешь гладкий! Сытнее-де русский хлеб немецкого.
Угощал с прибаутками. – Чарка на чарку – не палка на палку. Без троицы дом не стро-
ится. Учетверить – гостей развеселить.
Царевич ел мало, но много пил и быстро пьянел, не столько,
впрочем, от вина, сколько от радости.
Все еще робел, не мог прийти в себя, не верил глазам и ушам сво-
им. Но отец говорил с ним так просто и весело, что нельзя было не
324
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
верить. Расспрашивал обо всем, что он видел и слышал в Италии, о войске и флоте, о папе и цесаре, шутил, как товарищ с товарищем.
– А у тебя губа не дура, – подмигнул смеясь. – Афрося – девка хоть куда! Годов бы мне десять с плеч, так пришлось бы, чего добро­го, сынку батьки беречься, чтоб с рогами не быть. Недалеко, видно, яблочко от яблони падает. Батька – с портомоей, сынок – с поло­моей; полы-де, говорят, Афрося мыла у Вяземских. Ну, да ведь и Ка­тенька белье стирала… А жениться охота?
– Ежели позволишь, батюшка.
– Да что мне с тобой делать? Обещал, небось, так позволю.
Петр налил красного вина в хрустальные кубки. Подняли, сдви­нули. Хрусталь зазвенел. Вино в луче солнца зардело, как кровь.
– За мир, за дружбу вечную! – сказал Петр.
Оба выпили сразу до дна.
У царевича голова кружилась. Он точно летел. Сердце то зами­рало, то билось так, что казалось, вот-вот разорвется, и он сейчас ум­рет от радости. Настоящее, прошлое, будущее – все исчезло. Он помнил, видел, чувствовал только одно: отец любит его. Пусть на мгновение. Если бы надо было снова принять муку всей жизни за одно такое мгновение, он принял бы.
И ему захотелось сказать все, признаться во всем. Петр, как будто угадывая мысль его, положил свою руку на руку сына, с тихою ласкою.
– Расскажи-ка, Алеша, как ты бежал.
Царевич почувствовал, что судьба его решается. И вдруг ясно по­нял то, о чем все время, с той самой минуты, как решил ехать к отцу, старался не думать. Одно из двух: или сказать все, выдать сообщников и сделаться предателем; или запереться во всем и допустить, чтобы снова вырылась бездна, встала глухая стена между ним и отцом.
Он молчал, потупив глаза, боясь увидеть опять, вместо родного лица, то другое, чуждое, страшное, как мертвая маска. Наконец, встал, подошел к отцу и упал перед ним на колени. Лизетта, спав­шая в ногах Петра на подушке, проснулась, поднялась и отошла, уступив царевичу место. Он опустился на подушку. Лежать бы так вечно у ног отца, как собака, смотреть ему в глаза и ждать ласки.
– Все скажу, батюшка, только прости всех, как меня простил! – поднял он взор с бесконечной мольбою.
325
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
Отец наклонился к нему и положил ему руки на плечи, все с тою
же тихою ласкою.
– Слушай. Алеша. Как прощу, когда вины не знаю, нижé вино-
вных? За себя могу простить, не за отечество. Бог сие взыщет. Кто злым попускает, сам зло творит. Одно обещаю: кого назовешь, по­милую, а чью вину скроешь, тем лютая казнь. Итак, не доносчик, но паче заступник будешь друзей своих. Говори же все, не бойся. Ни­кого не обижу. Вместе рассудим…
Алексей молчал. Петр обнял, прижал к себе его голову и, тяжело
вздохнув, прибавил:
– Ах, Алеша, Алеша, если бы видел ты сердце мое, знал скорбь
мою! Тяжко мне, тяжко, сынок!.. Никого не имею помощника. Все один да один. Все враги, все злодеи. Пожалей хоть ты отца. Будь дру­гом. Аль не хочешь, не любишь?..
– Люблю, люблю, батенька родненький!.. – прошептал царевич,
с тою же стыдливою нежностью, как, бывало, в детстве, когда отец приходил к нему ночью тайком и брал его на руки, сонного. – Все, все скажу, спрашивай!..
И рассказал все, назвал всех. Но, когда кончил, Петр ждал еще главного. Искал дела, а ника-
кого дела не было; были только слова, слухи, сплетни – неуловимые призраки, за которые и ухватиться нельзя было для настоящего ро­зыска. Царевич принимал всю вину на себя и оправдывал всех.
– Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имел незатворен-
ный в компаниях, не мог быть без противных разговоров и такие слова с надежи на людей бреживал.
– Кроме слов, не было ль умысла к делу, возмущенью народно-
му, или чтоб силой учинить тебя наследником?
– Не было, батюшка, видит Бог, не было! Все пустое. – Знала ли мать о побеге твоем? – Не знала, чай… И подумав, прибавил: – Подлинно о том не ведаю. Вдруг замолчал, потупив глаза. Вспомнились ему видения, про-
рочества епископа ростовского Досифея и прочих старцев, кото­рым верила и радовалась мать, – о погибели Петербурга, о смерти Петра, о воцарении сына. Скажет ли он о том? Предаст ли мать?
326
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Сердце его сжалось тоскою смертною. Он почувствовал, что нельзя об этом говорить. Да ведь батюшка и не спрашивает. Что ему за дело? Такому ли, как он, бояться бабьих бреден?
– Все ли? Или еще что есть в тебе? – спросил Петр.
– Есть еще одно. Да как сказать, не знаю. Страшно…
Он весь прижался к отцу, спрятал лицо на груди его.
– Говори. Легче будет. Объяви и очисти себя, как на сущей исповеди.
– Когда ты был болен, – шепнул ему царевич на ухо, – думал я, что умрешь, и радовался. Желал тебе смерти…
Петр тихонько отстранил его, посмотрел ему прямо в глаза и увидел в них то, чего никогда не видел в глазах человеческих.
– Думал ли с кем о смерти моей?
– Нет, нет, нет! – воскликнул царевич с таким ужасом в лице и в голосе, что отец поверил.
Они молча смотрели друг другу в глаза одинаковым взором. И в этих лицах, столь разных, было сходство. Они отражали и углу­бляли друг друга, как зеркала, до бесконечности.
Вдруг царевич усмехнулся слабою усмешкою и сказал просто, но таким странным, чуждым голосом, что казалось, что не он сам, а кто-то другой, далекий, из него говорит.
– Я ведь знаю, батюшка: может быть, и нельзя тебе простить меня. Так не надо. Казни, убей. Сам я умру за тебя. Только люби, люби всегда! И пусть о том никто не ведает. Только ты да я. Ты да я.
Отец ничего не ответил и закрыл лицо руками.
Царевич смотрел на него, как бы ждал чего-то.
Наконец, Петр отнял руки от лица, опять наклонился к сыну, об­нял голову его обеими руками, поцеловал молча в голову, и царевичу показалось, что первый раз в жизни он видит на глазах отца слезы. Алексей хотел еще что-то сказать. Но Петр быстро встал и вышел.
В тот же день вечером явился к царевичу новый духовник его, о. Варлаам.
По приезде в Москву Алексей просил, чтобы допустили к нему прежнего духовника его, о. Якова Игнатьева.
Но ему отказали и назначили о. Варлаама. Это был старичок, по виду «самый немудреный – сущая курочка», как шутил о нем Тол­стой. Но царевич и ему был рад, только бы поскорей исповедаться.
327
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
На исповеди повторил все, что давеча сказал отцу. Прибавил и то, что скрыл от него – о матери царице Авдотье, о тетке царевне Ма­рье и дяде Аврааме Лопухине – об их общем желании «скорого со­вершения», смерти батюшки.
– Надо бы отцу правду сказать, – заметил о. Варлаам и как-то
вдруг заспешил, засуетился.
Что-то промелькнуло между ними странное, жуткое, но такое
мгновенное, что царевич не мог дать себе отчета, было ли что­нибудь действительно или ему только померещилось.
II
Через день после первого свидания Петра с Алексеем, утром
в понедельник 3 февраля 1718 г., велено было министрам, сенато­рам, генералам, архиереям и прочим гражданским и духовным чи­нам собираться в Столовую Палату, Аудиенц-залу старого Кремлев­ского дворца, для выслушания манифеста об отрешении царевича от престола и для присяги новому наследнику Петру Петровичу.
Внутри Кремля, по всем площадям, дворцовым переходам
и лестницам, стояли батальоны Преображенской лейб-гвардии. Опасались бунта.
В Аудиенц-зале от старой Палаты оставалась только живопись
на потолке – «звездотечное движение, двенадцать месяцев и про­чие боги небесные». Все остальное убранство было новое: голланд­ские тканые шпалеры, хрустальные шандалы, прямоспинные сту­лья, узкие зеркала в простенках. Посередине палаты, под красным шелковым пологом, на возвышении с тремя ступенями – царское место – золоченое кресло с вышитым по алому бархату золотым двуглавым орлом и ключами св. Петра.
Из окон косые лучи солнца падали на белые парики сенаторов
и черные клобуки архиереев. На всех лицах был страх и то жадное любопытство, которое бывает в толпе во время казней. Застучал бара­бан. Толпа всколыхнулась, раздвинулась. Вошел царь и сел на трон.
Двое рослых преображенцев, со шпагами наголо, ввели цареви-
ча, как арестанта.
Без парика и без шпаги, в простом черном платье, бледный, но
спокойный и как будто задумчивый, он шел, не спеша, опустив го-
328
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
лову. Подойдя к трону и увидев отца, улыбнулся тихою улыбкою, напоминавшею деда, царя Алексея Тишайшего.
Длинный, узкий в плечах, с узким лицом, обрамленным жидки­ми косицами прямых, гладких волос, похожий не то на сельского дьячка, не то на иконописного Алексея человека Божьего, среди всех этих новых петербургских лиц казался он далеким, чуждым всему, как бы выходцем иного мира, призраком старой Москвы. И сквозь любопытство, сквозь страх во многих лицах промелькнула жалость к этому призраку. Остановился у трона, не зная, что делать.
– На коленки, на коленки и говори, как заучено, – шепнул ему на ухо подбежавший сзади Толстой.
Царевич опустился на колени и произнес громким спокой­ным голосом:
– Всемилостивейший государь, батюшка! Понеже узнав свое со­грешение перед вами, яко родителем и государем своим, писал по­винную и прислал из Неаполя, – так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под про­текцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостивого прощения и помилования.
И не по чину церемонии, а от всего сердца поклонился в ноги отцу.
По знаку царя вице-канцлер Шафиров начал читать манифест, который в тот же день должны были прочесть на Красной пло­щади народу:
«Мы уповаем, что большей части верных подданных наших ве­домо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перво­рожденного Алексея воспитать тщились. Но все сие радение ничто пользовало, и семя учения на камени пало, понеже не токмо одно­му оному не следовал, но и ненавидел, и ни к воинским, ни к граж­данским делам никакой склонности не являл, упражняясь непре­станно в обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели».
Алексей почти не слушал. Он искал глазами глаз отца. Но тот смотрел мимо него неподвижным, непроницаемым взором.
«Притворство, диссимуляция! – успокаивал себя царевич. – Те­перь хоть ругай, хоть бей – знаю, что любишь!»
«И видя мы его упорность в тех непотребных поступках, – про­должал читать Шафиров, – объявили ему, что ежели он впредь следо-
329
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
вать воле нашей не будет, то его лишим наследства. И дали ему время на исправление. Но он, забыв страх и заповеди Божии, которые по­велевают послушну быть и простым родителям, а не то что властели­нам, заплатил нам за столь многие вышеобъявленные наши роди­тельские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением. Ибо, когда по отъезде нашем для воинских действий в Дацкую зем­лю оставили его в Санктпитербурге и потом писали к нему, чтоб он был к нам в Копенгаген для присутствия в компании военной и луч­шего обучения, то он, сын наш, вместо того, чтоб к нам ехать, – за­брав с собою деньги и некую жонку, с коей беззаконно свалялся, уе­хал и отдался под протекцию цесарскую. И объявляя многие на нас, яко родителя своего и государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его не токмо от нас скрыл, но и оборону свою воору­женною рукою дал против нас, аки некакого ему неприятеля и му­чителя, от которого будто он чает пострадать смерть. И как тем сво­им поступком стыд и бесчестие пред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях сыскать трудно! И хотя он, сын наш, за все сии преступления достоин смерти, но мы, отеческим сердцем о нем соболезнуя, прощаем его и от всякого наказания освобождаем… Однакож…»
Прерывая чтение, раздался глухой, сиповатый и грозный голос
Петра, полный таким гневом и скорбью, что вся церемония как будто исчезла, и все вдруг поняли ужас того, что совершается:
– Не могу такого наследника оставить, который бы растерял то,
что чрез помощь Божию отец получил, и ниспроверг бы славу и честь народа Российского – к тому же и боясь Суда Божия – вру­чить такое правление, знав непотребного к тому! А ты…
Он посмотрел на царевича так, что у него сердце упало: ему по-
казалось, что это уже не притворство.
– А ты помни: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объ-
явишь и что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй: за сие пардон не в пардон. Казнен будешь смертью!
Алексей поднял было руки и весь потянулся к отцу, хотел что-то
сказать, крикнуть, – но тот уже опять смотрел мимо него непод­вижным непроницаемым взором. По знаку царя, Шафиров продол­жал чтение:
330
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]