Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей
.pdf
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Петр был так высок ростом, что, целуясь, должен был, почти для
всех, нагибаться. Спина и шея у него заболели. Он спрятался в алтарь от осаждавшей толпы.
В шесть часов утра, когда уже рассвело, перешли из собора в сенат,
мазанковое, низенькое, длинное здание, вроде казармы, тут же рядом,
на площади. В тесных присутственных палатах приготовлены были
столы с куличами, пасхами, яйцами, винами и водками для разговенья.
На крыльце сената князь Яков Долгорукий догнал царевича, шепнул ему на ухо, что Ефросинья на днях будет в Петербурге и, слава Богу,
здорова, только на последних сносях, не сегодня завтра должна родить.
В сенях встретился царевич с государыней. В голубой андреевской ленте через плечо, с бриллиантовой звездою, в пышном роброне из белой парчи, с унизанным жемчугом и алмазами двуглавым
орлом, слегка нарумяненная и набеленная, казалась Катенька молодой и хорошенькой. Встречая гостей, как добрая хозяйка, улыбалась
всем своей однообразною, жеманною улыбкою. Улыбнулась и царевичу. Он поцеловал у нее руку. Она похристосовалась в губы, обменялась яичком и хотела уже отойти, как вдруг он упал на колени
так внезапно, посмотрел на нее так дико, что она попятилась.
– Государыня матушка, смилуйся! Упроси батюшку, чтоб дозволил на Евфросинье жениться… Ничего мне большe не надо, видит
Бог, ничего! И жить-то, чай, недолго… Только б уйти от всего, умереть в покое… Смилуйся, матушка, ради светлого праздника!..
И опять посмотрел на нее так, что ей стало жутко. Вдруг лицо ее
сморщилось. Она заплакала. Катенька любила и умела плакать: недаром говорили русские, что глаза у нее на мокром месте, а иностранцы,
что, когда она плачет, то, хотя и знаешь, в чем дело, – все-таки чувствуешь себя растроганным, «как на представлении Андромахи».Но на
этот раз она плакала искренно: ей, в самом деле, было жаль царевича.
Она склонилась к нему и поцеловала в голову. Сквозь вырез платья
увидел он пышную белую грудь с двумя темными прелестными родинками, или мушками. И по этим родинкам понял, что ничего не выйдет.
– Ох, бедный, бедный ты мой! Я ли за тебя не рада, Алешенька!..
Да что пользы? Разве он послушает? Как бы еще хуже не вышло…
И, быстро оглянувшись – не подслушал бы кто – и приблизив
губы к самому уху его, прошептала торопливым шепотом:
401

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
– Плохо твое дело, сынок, так плохо, что, коли можешь бежать,
брось все и беги.
Вошел Толстой. Государыня, отойдя от царевича, незаметно
смахнула слезинки кружевным платком, обернулась к Толстому
с прежним веселым лицом и спросила, не видал ли он, где государь,
почему не идет разговляться.
Из дверей соседней палаты появилась высокая, костлявая,
празднично и безвкусно одетая немка, с длинным узким лошадиным стародевическим лицом, принцесса Ост-Фрисландская, гофмейстерина покойной Шарлотты, воспитательница двух ее сирот.
Она шла с таким решительным, вызывающим видом, что все невольно расступались перед ней. Маленького Петю несла на руках,
четырехлетнюю Наташу вела за руку.
Царевич едва узнал детей своих – так давно их не видел.
– Mais saluez donc monsieur votre père, mademoiselle!
талкивала немка Наташу, которая остановилась, видимо, тоже не
узнавая отца. Петя сперва уставился на него с любопытством, потом
отвернулся, замахал ручонками и разревелся.
– Наташа, Наташа, деточка! – протянул к ней руки царевич.
Она подняла на него большие грустные, совсем как у матери,
бледно-голубые глаза, вдруг улыбнулась и бросилась к нему на шею.
Вошел Петр. Он взглянул на детей и сказал принцессе гневно
по-немецки:
– Зачем их сюда привели? Им здесь не место. Ступайте прочь!
Немка посмотрела на царя, и в добрых глазах ее блеснуло него-
дование. Она хотела что-то сказать, но увидев, что царевич покорно
выпустил Наташу из рук, пожала плечами, яростно встряхнула все
еще ревевшего Петю, яростно схватила девочку за руку и молча направилась к выходу, с таким же вызывающим видом, как вошла.
Наташа, уходя, обернулась к отцу и посмотрела на него взгля-
дом, который напомнил ему, Шарлотту: в этом взгляде ребенка
было такое же, как у матери, тихое отчаяние. Сердце царевича сжалось. Он почувствовал, что не увидит больше детей своих никогда.
1
– под-
1
Поздоровайтесь же с вашим батюшкой, мадемуазель! (франц.)
402

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Сели за стол. Царь – между Феофаном Прокоповичем и Стефаном Яворским. Против них князь-папа со всешутейшим собором.
Там уже успели разговеться и начинали буянить.
Для царя был праздник двойной: Пасха и вскрытие Невы. Думая
о спуске новых кораблей, он весело поглядывал в окно на плывущие,
как лебеди, по голубому простору, в утреннем солнце, белые льдины.
Зашла речь о делах духовных.
– А скоро ли, отче, патриарх наш поспеет? – спросил Петр
Феофана.
– Скоро, государь: уж рясу дошиваю, – ответил тот.
– А у меня шапка готова! – усмехнулся царь.
Патриарх был Св. Синод; ряса – Духовный Регламент, который
сочинял Прокопович; шапка – указ об учреждении Синода.
Когда Феофан заговорил о пользе новой коллегии, – в каждой
черточке лица его заиграло, забегало, как живчик, что-то слишком
веселое: казалось иногда, что он сам смеется над тем, что говорит.
– Коллегиум свободнейший дух в себе имеет, нежели правитель
единоличный. Велико и сие, что от соборного правления – не опасаться отечеству бунтов. Ибо простой народ не ведает, как разнствует
власть духовная от самодержавной, но великого высочайшего пастыря честью и славою удивляемый, помышляет, что таковой правитель
есть второй государь, самодержцу равный, или больше его. И когда
услышится некая между оными распря, все духовному паче, нежели
мирскому последуют, и за него поборствовать дерзают, и льстят себя,
окаянные, что по самом Боге поборствуют, и руки свои не оскверняют, но паче освящают, аще бы и на кровопролитие устремилися. Изречь трудно, коликое отсюда бедствие бывает. Вникнуть только
в историю Константинопольскую, ниже Иустиниановых времен –
и много того покажется. Да и папа не иным способом превозмог и не
токмо государство римское пополам рассек и себе великую часть похитил, но и прочие государства едва не до крайнего разорения потряс. Да не вспомянутся подобные и у нас бывшие замахи! Таковому
злу в соборном духовном правительстве нет места. Народ пребудет
в кротости и весьма отложит надежду иметь помощь к бунтам своим
от чина духовного. Наконец, в таком правительстве соборном будет
аки некая школа правления духовного, где всяк удобно может научиться духовной политике. И так, в России, помощью Божией, скоро
403

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
и от духовного чина грубость отпадет, и надеяться должно впредь
всего лучшего…
Глядя прямо в глаза царю с усмешкою подобострастною, но,
вместе с тем, такою хитрою, что она казалась почти дерзкою, заключил архиерей торжественно:
– Ты еси Петр, Камень, и на сем камени созижду церковь Мою.
Наступило молчание. Только члены всепьянейшего собора гал-
дели, да праведный князь Яков Долгорукий бормотал себе под нос,
так что никто не слышал:
– Воздадите Божия Богови и кесарева кесареви.
– А ты, отче, что скажешь? – обернулся царь к Стефану.
Пока говорил Прокопович, Стефан сидел, опустив голову, сме-
жив глаза, как будто дремал, и старчески бескровное лицо его казалось мертвым. Но Петру чудилось в этом лице то, чего боялся и что
ненавидел он больше всего – смиренный бунт. Услышав голос царя,
старик вздрогнул, как будто очнулся, и произнес тихо:
– Куда уж мне говорить о толиком деле, ваше величество! Стар
я да глуп. Пусть говорят молодые, а мы послушаем…
И опустил голову еще ниже, – еще тише прибавил:
– Против речного стремления нельзя плавать.
– Все-то ты, старик, хнычешь, все куксишься! – пожал царь пле-
чами с досадою. – И чего тебе надо? Говорил бы прямо!
Стефан посмотрел на царя, вдруг съежился весь, и с таким ви-
дом, в котором было уже одно смирение, без всякого бунта, заговорил быстро-быстро и жадно, и жалобно, словно спеша и боясь, что
царь не дослушает:
– Государь премилостивейший! Отпусти ты меня на покой, на
безмолвие. Служба моя и трудишки единому Богу суть ведомы,
а отчасти и вашему величеству, на которых силу, здравие, а близко
того, и житие погубил. Зрение потемнело, ноги ослабли, в руках
персты хирагма скривила, камень замучил. Одначе, во всех сих бедствиях моих, единою токмо милостию царскою и благопризрением
отеческим утешался, и все горести сахаром тем усладился. Ныне же
вижу лицо твое от меня отвращенно и милость не по-прежнему. Господи, откуда измена сия?..
Петр давно уже не слушал: он занят был пляской князь-игу меньи
Ржевской, которая пустилась вприсядку, под песню пьяных шутов:
404

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка.
– Отпусти меня в Донской монастырь, либо где будет воля
и произволение вашего величества, – продолжал «хныкать» Стефан. – А ежели имеешь об удалении моем какое сумнительство,
кровь Христа да будет мне в погибель, аще помышляю что лукавое.
Петербург ли, Москва ли, Рязань – везде на мне власть самодержавия вашего, от нее же укрыться не можно, и нет для чего укрываться. Камо
1
бо пойду от духа Твоего и от лица Твоего камо бегу…
А песня заливалась.
Заиграй, моя волынка.
Свекор с печи свалился,
За колоду завалился.
Кабы знала, возвестила,
Я повыше б подмостила,
Я повыше б подмостила,
Свекру голову сломила.
И царь притоптывал, присвистывал:
Ой, жги! Ой, жги!
Царевич взглянул на Стефана. Глаза их встретились. Старик
умолк, как будто вдруг опомнился и застыдился. Он потупил взор,
опустил голову, и две слезинки скатились вдоль дряхлых морщин.
Опять лицо его стало, как мертвое.
А Феофан, румянорожий Силен, усмехался. Царевич сравнивал невольно эти два лица. В одном прошлое, в другом – будущее церкви.
В низеньких и тесных палатах было душно. Петр велел
открыть окна.
На Неве, как это часто бывает во время ледохода, поднялся холодный ветер с Ладожского озера. Весна превратилась вдруг в осень.
Тучки, которые казались ночью легкими, как крылья ангелов, стали
1
Куда (церковнослав.).
405

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
тяжелыми, серыми и грубыми, как булыжники; солнце – жидким
и белесоватым, словно чахоточным.
Из питейных домов и кружал, которых было множество по со-
седству с площадью, в Гостином дворе и далее за Кронверком, на
Съестном и Толкучем рынке, доносился гул голосов, подобных звериному реву. Где-то шла драка, и кто-то вопил:
– Бей его гораздо, он, Фома, жирен!
И врывавшийся в окна, вместе с этим пьяным ревом, оглуши-
тельный трезвон колоколов казался тоже пьяным, грубым и
наглым.
Перед самым Сенатом среди площади, над грязною лужею, по
которой плавали скорлупы красных пасхальных яиц, стоял мужик,
в одной рубахе – должно быть, все остальное платье пропил –
шатался, как будто раздумывал, упасть или не упасть в лужу, и непристойно бранился, и громко, на всю площадь, икал. Другой
уже свалился в канаву, и торчавшие оттуда босые ноги барахтались беспомощно. Как ни строга была полиция, но в этот день
ничего не могла поделать с пьяными: они валялись всюду по
улицам, как тела убитых на поле сражения. Весь город был сплошной кабак.
И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был тот же кабак;
здесь так же галдели, ругались и дрались.
Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими певчи-
ми, кто лучше поет. Одни запели:
Христос воскресе из мертвых.
А другие продолжали петь:
Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка.
Царевич вспомнил святую ночь, святую радость, умиление,
ожидание чуда – и ему показалось, что он упал с неба в грязь, как этот
пьяный в канаву. Стоило так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не будет, а есть только мерзость запустения на месте
святом.
406

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
II
Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем каждое лето, сам наблюдал за устройством «плезирских садов, огородных линей, кашкад и фонтанов».
«Одну кашкаду, – приказывал царь, – сделать с брызганьем,
а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами; перед большою, наверху, историю Еркулову, который дерется с гадом седмиглавым, называемым
Гидрою, из которых голов будет идти вода; также телегу Нептунову
с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов пойдет вода,
и по уступам делать тритоны, яко бы играли в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою, и образовали бы различные игры водяные. Велеть срисовать каждую фонтанну, и прочее хорошее место
в першпективе, как французские и римские сады чертятся».
Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье гладко, как
стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом перламутра, выступали черные ели и желтые стены дворцов. В их тусклых окнах, как
в слепых глазах, мерцал унылый свет зари неугасающей. И все
в этом свете казалось бледным, блеклым; зелень травы и деревьев
серой, как пепел, цветы увядшими. В садах было тихо и пусто. Фонтаны спали. Только по мшистым ступеням кашкад, да с ноздревых
камней, под сводами гротов, падали редкие капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели, как призраки, бесчисленные мраморные
боги – целый Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь, подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях теней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто, воскреснув, они опять
умирали уже второю смертью, от которой нет воскресения.
Над низеньким стриженым садом, у самого моря, стоял кирпичный голландский домик – государев дворец Монплезир. Здесь
также все было тихо и пусто. Только в одном окне свет: то горела
свеча в царской конторке.
За письменным столом сидели друг против друга Петр и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как в эту ночь, казались
призрачно-бледными.
407

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
В первый раз, по возвращении в Петербург, царь допрашивал сына.
Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувствовал страха
перед отцом, а только усталость и скуку.
– Кто из светских или духовных ведал твое намерение против-
ности, и какие слова бывали от тебя к ним, или от них к тебе?
– Больше ничего не знаю, – в сотый раз отвечал Алексей.
– Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех – здорова бы
мне чернь была?
– Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню. Я пьяный
всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный, не мог быть
без противных разговоров в кумпаниях и такие слова с надежи на
людей бреживал. Сам ведаешь, батюшка, пьян-де кто не живет… Да
это все пустое!
Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что тому
стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.
Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и показал царевичу.
– Твоя рука?
– Моя.
То была черновая письма, писанного в Неаполе, к архиереям
и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.
– Волей писал?
– Неволей. Принуждал секретарь графа, Шенборна, Кейль.
«Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того ради, пиши,
а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем» – и не вышел вон, покамест я не написал.
Петр указал пальцем на одно место в письме; то были слова:
«Прошу вас ныне меня не оставить ныне».
Слово ныне повторено было дважды и дважды зачеркнуто.
– Сие ныне в какую меру писано и зачем почернено?
– Не упомню, – ответил царевич и побледнел.
Он знал, что в этом зачеркнутом ныне – единственный ключ
к самым тайным его мыслям о бунте, о смерти отца, о возможном
убийстве его.
– Истинно ли писано неволею?
– Истинно.
408

ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал денщика, что-то
приказал, вернулся, опять сел за стол и начал записывать последние
показания царевича.
За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алексей слабо
вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств. На пороге стояла
Евфросинья.
Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была беременна. Должно
быть, родила в крепости, куда посадили ее, тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова Долгорукова.
«Где Селебеный?» – подумал царевич и задрожал, потянулся к
ней весь, но тотчас же замер под пристальным взором отца, только
искал глазами глаз ее. Она не смотрела на него, как будто не видала
вовсе.
Петр обратился к ней ласково:
– Правда ли, Феодоровна, сказывает царевич, что письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?
– Неправда, – отвечала она спокойно. – Писал один, и при том
никого иноземцев не было, а были только я да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать,
а иные архиереям подавать и сенаторам.
– Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?.. – залепетал царевич в ужасе.
– Не ведает она, забыла, чай спутала, – обернулся он к отцу
опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко. –
Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю Вицероеву,
а не то письмо…
– То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл? Я видела, –
проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него
в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда
он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.
По этому взору он понял, что она предала его.
– Сын, – сказал Петр, – сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение
к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть
умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения.
Однако же, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы
409

Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
наносам без испытания верить. В последний спрашиваю, правда ль,
что волей писал?
Царевич молчал.
– Жаль мне тебя, Феодоровна, – сказал Петр, – а делать нечего.
Буду пытать.
Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял, что ей не ми-
новать пытки, ежели он, царевич, запрется.
– Правда, – произнес он чуть слышно, и только что это произ-
нес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.
Глаза Петра блеснули радостью.
– В какую же меру ныне писал?
– В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применя-
ясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом
подумал, что дурно, и вымарал…
– Так значит бунту радовался?
Царевич не ответил.
– А когда радовался, – продолжал Петр, как будто услышав не-
слышный ответ, – то, чаю, не без намерения; ежели б впрямь то
было, к бунтовщикам пристал бы?
– Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке
по смерти вашей, для того…
Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием:
– Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от
царства, не чаял…
– А когда бы при живом? – спросил Петр поспешно и тихо,
глядя сыну прямо в глаза.
– Ежели б сильны были, то мог бы и при живом, – ответил
Алексей так же тихо.
– Объяви все, что знаешь, – опять обратился Петр к Евфросинье.
– Царевич наследства всегда желал прилежно, – заговорила она
быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть. –
А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не
быть. И как услышал, что у тебя меньшой сын царевич Петр Петрович болен, говорил мне: «Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог –
свое!» И надежду имел на сенаторей: «Я-де старых всех переведу,
а изберу себе новых, по своей воле». И когда слыхал о каких видени-
410
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
