Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Христос и Антихрист III. Пётр и Алексей

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
горели. И на Иване Великом колокол большой в 8.000 пудов подго­рел и упал, и раскололся, также Успенский разбился, и другие коло­кола падали. И так было, что земля горела…
Это говорил царевичу Алексею Московского Благовещенского собора ключарь, о. Иван, семидесятилетний старик.
Петр уехал в чужие края тотчас после болезни, 27 января 1716 года. Царевич остался один в Петербурге. Не получая от отца известий, последнее решение – либо исправить себя к наследству, либо постричься – он «отложил вдаль» и по-прежнему жил изо дня в день, до воли Божьей. Зиму провел в Петербурге, весну и лето в Рождествене. Осенью поехал в Москву повидаться с родными.
10 сентября, вечером, накануне отъезда, навестил своего ста­рого друга, мужа кормилицы, ключаря Благовещенского, и вместе с ним пошел осматривать опустошенный пожаром старый Кремлевский дворец.
Долго ходили они из палаты в палату, из терема в терeм, по бес­конечным развалинам.. Что пощадило пламя, тo разрушалось вре­менем. Многие палаты стояли без дверей, без окон, без полов, так что нельзя было войти в них. Трещины зияли на стенах. Своды и крыши обвалились. Алексей не находил или не узнавал покоев, в которых провел детство.
Без слов угадывал он мысль о. Ивана о том, что пожар, случив­шийся в тот самый год, как Царь начал старину ломать, был знаме­ньем гнева Господня.
Они вошли в маленькую ветхую домовую церковь, где еще царь Грозный молился о сыне, которого убил.
Сквозь трещину свода глядело небо, такое глубокое, синее, ка­кое бывает только на развалинах. Паутина между краями трещины отливала радугой, и, готовый упасть, едва висел на порванных цепях сломанный бурею крест. Оконницы слюдяные ветром все выбило. В дыры налетали галки, вили гнезда под сводами и пакостили ико­ностас. Одна половина царских врат была сорвана. В алтаре перед престолом стояла грязная лужа.
О. Иван рассказал царевичу, как священник этой церкви, почти столетний старик, долго жаловался во все приказы, коллегии и даже самому государю, моля о починке храма, ибо «за ветхостью сводов так умножилась теча, что опасно – святейшей Евхаристии не учи-
201
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
нилось бы повреждения». Но никто его не слушал. Он умер с горя, и церковь разрушилась.
Потревоженные галки взвились со зловещими криками. Сквоз-
ной ветер ворвался в окно, застонал и заплакал. Паук забегал в пау­тине. Из алтаря что-то выпорхнуло, должно быть, летучая мышь, и закружилось над самой головой царевича. Ему стало жутко. Жал­ко поруганной церкви. Вспомнилось слово пророка о мерзости за­пустения на месте святом.
Пройдя мимо Золотой Решетки, по передним переходам Крас-
ного крыльца, они спустились в Грановитую палату, которая лучше других уцелела. Но, вместо прежних посольских приемов и царских выходов, здесь теперь давались новые комедии, диалогии; праздно­вались свадьбы шутов. А чтобы старое не мешало новому, бытей­ское письмо по стенам забелили известью, замазали вохрою с весе­леньким узорцем на новый «немецкий манир».
В одном из чуланов подклетной кладовой о. Иван показал царе-
вичу два львиные чучела. Он тотчас узнал их, потому что видел ча­сто в детстве. Поставленные во времена царя Алексея Михайлови­ча в Коломенском дворце подле престола царского, они, как живые, рыкали, двигали глазами, зияли устами. Медные туловища оклеены были под львиную стать бараньими кожами. Механика, издававшая «львово рыканье» и приводившая в движение их пасти и очи, помещалась рядом, в особом чулане, где устроен был стан с мехами и пружинами. Должно быть, для починки перевезли их в Кремлевский дворец и здесь в кладовой, среди хлама, забыли. Пружины сломались, меха продырявились, шкуры облезли, из брюха висела гнилая мочала – и жалкими казались теперь гроз­ные некогда львы российских самодержцев. Морды их полны были овечьей глупостью.
В запустелых, но уцелевших палатах помещались новые колле-
гии. Так, в набережных, ответной и панихидной, – камер-коллегия, под теремами – сенатские департаменты, в кормовом и хлебном дворце – соляная контора, военная коллегия, мундирная и поход­ная канцелярии, в конюшенном дворце – склады сукон и амуни­ции. Каждая коллегия переехала не только со своими архивами, чи­новниками, сторожами, просителями, но и с колодниками, которые проживали по целым годам в дворцовых подклетях. Все эти новые
202
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
люди кишели, копошились в старом дворце, как черви в трупе, и была от них нечистота великая.
– Всякий пометный и непотребный сор от нужников и от по­стою лошадей, и от колодников, – говорил царевичу о. Иван, – под­вергают царскую казну и драгоценные утвари, кои во дворце от древних лет хранятся, – немалой опасности. Ибо от сего является дух смрадный. И золотой, и серебряной посуде, и всей казне цар­ской можно ожидать от оного духу опасной вреды – отчего б не по­чернело. Очистить бы сор, а подколодников свесть в иные места. Много мы о том просили, жаловались, да никто нас не слушает… – заключил старик уныло.
День был воскресный, в коллегиях пусто. Но в воздухе стоял тя­желый дух. Всюду видны были сальные следы от спин посетителей, которые терлись о стены, чернильные пятна, похабные рисунки и надписи. А из тусклой позолоты древней стенописи все еще гляде­ли строгие лики пророков, праотцев и русских святителей.
В самом Кремле, вблизи дворцов и соборов, у Тайницких ворот, был питейный дом приказных и подьячих, называвшийся Каток, по крутизне сходов с Кремлевской горы. Он вырос, как поганый гриб, и процветал много лет втихомолку, несмотря на указы: «из Кремля вывесть оный кабак немедленно вон, а для сохранения питейного сбора толикой же суммы вместо того одного кабака, хотя, по усмо­трению, прибавить несколько кабаков, в месте удобном, где приличествует».В одной из канцелярских палат была такая духота и вонь, что царевич поскорей открыл окно. Снизу из Катка, набито­го народом, донесся дикий, точно звериный, рев, плясовой топот, треньканье балалайки и пьяная песня:
Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине, –
знакомая песня, которую певала князь-игуменья Ржевская на ба­тюшкиных пиршествах.
И царевичу казалось, что из Катка, как из темной зияющей пасти, с этою песнью и матерным ругательством, и запахом сивухи подыма-
203
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ется к царским чертогам и наполняет их удушающий смрад, от кото­рого тошнило, в глазах темнело, и сердце сжималось тоскою смертною.
Он поднял глаза к своду палаты. Там изображены были «беги
небесные», лунный и солнечный круг, ангелы, служащие звездам, и всякие иные «утвари Божьи»; и Христос Еммануил, сидящий на Небесных радугах с колесами многоочитыми; в левой руке Его зла­той потир, в правой – палица; на главе седмиклинный венец; по зо­лотому и празеленому полю надпись: Предвечное Слово Отчее, иже
во образе Божием сый и составляй тварь от небытия в бытие, да­руй мир церквам Твоим, победы верному царю.
А снизу песня заливалась:
Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке.
Царевич прочел надпись в солнечном кругу:
Солнце позна запад свой, и бысть нощь.
И слова эти отозвались в душе его пророчеством: древнее солнце
московского царства познало запад свой в темном чухонском боло­те, в гнилой осенней слякоти – и бысть нощь – не черная, а белая страшная петербургская ночь. Древнее солнце померкло. Древнее золото, венец и бармы Мономаха почернели от нового смрадного духа. И стала мерзость запустения на месте святом.
Как будто спасаясь от невидимой погони, он бежал из дворца,
без оглядки, по ходам, переходам и лестницам, так что о. Иван на своих старых ногах едва поспевал за ним. Только на площади, под открытым небом, царевич остановился и вздохнул свободнее. Здесь осенний воздух был чист и холоден. И чистыми, и новыми казались древние белые камни соборов.
В углу, у самой стены Благовещения, при церкви придела св. ве-
ликомученика Георгия, под кельями, где жил о. Иван, была низень­кая лавочка, вроде завалинки; на ней он часто сиживал, грея старые кости на солнце.
Царевич опустился в изнеможении на эту лавочку. Старик по-
шел домой, чтоб позаботиться о ночлеге. Царевич остался один.
204
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
Он чувствовал себя усталым, как будто прошел тысячи верст. Хо­телось плакать, но не было слез; сердце горело, и слезы сохли на нем, как вода на раскаленном камне.
Тихий свет вечерний теплился, как свет лампады, на белых сте­нах. Золотые соборные главы рдели как жар. Небо лиловело, темне­ло; цвет его подобен был цвету увядающей фиалки. И белые башни казались исполинскими цветами с огненными венчиками.
Раздался бой часов, сначала на Спасских, Тайницких, Ризположен­ских воротах, потом на разных других, близких и далеких башнях. В чутком воздухе дрожали медленные волны протяжного гула и звона, как будто часы перекликались, переговаривались о тайнах прошлого и будущего. Старинные – били «перечасным боем» множества малых колоколов, подзванивавших «в подголос» большому боевому колоколу, с охрипшею, но все еще торжественною, церковною музыкой; а новые голландские отвечали им болтливыми курантами и модными танцами, «против манира, каковы в Амстердаме». И все эти древние и новые звуки напоминали царевичу дальнее-дальнее детство.
Он смежил глаза, и душа его погрузилась в полузабытье, в ту темную область между сном и явью, где обитают тени прошлого. Как пестрые тени проходят по белой стене, как солнечный луч про­никает сквозь щель в темную комнату, проходили перед ним вос­поминания – виденья. И над всеми царил один ужасающий об­раз – отец. И как путник, озираясь ночью с высоты, при блеске молнии, вдруг видит весь пройденный путь, так он, при страшном блеске этого образа, видел всю свою жизнь.
II
Ему шесть лет. В старинной царской колымаге «на рыдванную стать», раззолоченной, но неуклюжей и тряской, как простая телега, внутри обитой гвоздишным бархатом, со слюдяными затворами и таф­тяными завесами, он сидит на руках бабушки, среди пуховых подушек и пухлых, как подушки, постельниц и мам. Тут же мать его, царица Ав­дотья. В подубруснике с жемчужными ряснами – у нее круглое, белое, всегда удивленное лицо, совсем как у маленькой девочки.
Он глядит сквозь занавеску в открытое оконце колымаги на триумфальное шествие войск по случаю Азовского похода. Ему нра-
205
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
вится однообразная стройность полков, блестящие на солнце мед­ные пушки и грубо намалеванные на щитах аллегории: два скован­ные турка и надписью:
Ах! Азов мы потеряли И тем бедств себе достали.
И в море синем, как синька, красный голый человек, «слывущий
бог морской Нептунус» – на чешуйчатом зеленом звере Китоврасе, с острогой в руках: Се, и аз поздравляю взятием Азова и вам поко- ряюсь. Великолепным кажется ему в наряде римского воина уче­ный немец Виниус, гласящий российские вирши с высоты триум­фальных ворот в полуторасаженную трубу.
В строю, рядом с простыми солдатами, идет Преображенской
роты бомбардир, в темно-зеленом кафтане с красными отворотами и в треугольной шляпе. Он ростом выше всех, так что виден издали. Алеша знает, что это отец. Но лицо у него такое юное, почти дет­ское, что он кажется Алеше не отцом, а старшим братом, милым товарищем, таким же маленьким мальчиком, как он. Душно в ста­рой колымаге, среди пуховых подушек и пухлых, как подушки, ня­нюшек-мамушек. Хочется на волю и солнце, к этому веселому ку­дрявому быстроглазому мальчику.
Отец увидел сына. Они улыбались друг другу, и сердце Алеши за-
билось от радости. Царь подходит к дверям колымаги, открывает их, почти насильно берет сына из рук бабушки – мамы так и взахались – нежно, нежнее матери, обнимает, целует его; потом, высоко подняв на руках, показывает войску, народу, и, посадив к себе на плечо, несет над полками. Сначала вблизи, потом все дальше и дальше, над морем голов, раздается, подобный веселому грому, тысячеголосый крик:
– Виват! Виват! Виват! Здравствуй, царь с царевичем! Алеша чувствует, что все на него смотрят и любят его. Ему
страшно и весело. Он крепко держится за шею отца, прижимается к нему доверчиво, и тот несет его бережно – небось, не уронит. И кажется ему, что все движения отца – его собственные движе­ния, вся сила отца – его собственная сила, что он и отец – одно. Ему хочется смеяться и плакать – так радостны крики народа и грохот пушек, и звон колоколов, и золотые главы соборов, и голубое небо,
206
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
и вольный ветер, и солнце. Голова кружится, захватывает дух – и он летит, летит прямо в небо, к солнцу.
А из окна колымаги высовывается голова бабушки. Смешно и мило Алеше ее старенькое и добренькое сморщенное личико. Она машет рукою и кричит, и молит, чуть не плачет:
– Петенька, Петенька, батюшка! Не замай Олешеньку!
И опять его укладывают нянюшки и мамушки в пуховую постель­ку, под мягкое одеяльце из кизылбашской золотой камки на собольих пупках, и баюкают, и нежат, чешут пяточки, чтобы слаще спалось, и укутывают, и укручивают, чтобы ветром на него не венуло, берегут, как зеницу ока, царское дитятко. Прячут, как красную девушку за ве­ковыми запанами и завесами. Когда идет он в церковь, то со всех сто­рон несут пóлы суконные, чтоб никто не мог видеть царевича, пока его не «объявят», по старому обычаю; а как объявят, то из дальних мест люди будут ездить нарочно смотреть на него, как на «дивовище».
В низеньких теремных покойцах душно. Двери, ставни, окна, втулки тщательно обиты войлоком, чтоб ниоткуда не дунуло. На полу – также войлоки, «для тепла и мягкого хождения». Муравле­ные печки жарко натоплены. Пахнет гуляфною водкою и росным ладаном, которые подкладывают в печные топли «для духу». Свет дневной, проникая сквозь слюду косящатых оконниц, становится янтарно-желтым. Всюду теплятся лампады. Алеше темно, но покой­но и уютно. Он как будто вечно дремлет и не может проснуться. Дремлет, слушая однообразные беседы о том, как «дом свой по Богу строить – все было бы упрятано, и причищено, и приметено, убере­жено от всякой пакости – не заплесневело бы, не загноилось – и всегда замкнуто, и не раскрадено, и не распрокужено, доброму была бы честь, а худому гроза»; и как «обрезки бережно беречи»; как рыбу прудовую в рогожку вертеть; рыжечки, грузди моченые в кадушках держать – и теплою верою в неразделимую Троицу ве­ровать. Дремлет, под унылые звуки домры слепых игрецов домраче­ев, которые воспевают древние былины, и под сказки столетних старцев бахарей, которые забавляли еще деда его. Тишайшего царя Алексея Михайловича. Дремлет и грезит наяву, под рассказы верхо­вых богомольцев, нищих странничков о горе Афоне, острой-прео­строй, как еловая шишка – на самом верху ее, выше облаков, стоит Матерь Пресвятая Богородица и покровом ризы своей гору осеня-
207
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
ет; о Симеоне столпнике, который, сам тело свое гноя, весь червями кишел; о месте рая земного, которое видел издали с корабля своего Моислав-новгородец; и о всяких иных чудесах Божиих и наважде­ниях бесовских. Когда же Алешеньке станет скучно, то, по приказу бабушки, всякие дураки и дурки-шутихи, юродивые, девочки-сиро­тинки, валяются на полу, таскают друг друга за волосы и царапают­ся до крови. Или старушка сажает его к себе на колени и начинает перебирать у него пальчики, один за другим, от большого к мизин­цу, приговаривая: «Сорока-ворона кашу варила, на порог скакала, гостей созывала; этому дала, этому дала, а этому не досталось – шиш на головку!» И бабушка щекочет его, а он смеется, отмахивается. Она обкармливает его жирными караваями и блинцами, и луков­никами, и левашниками, и оладийками в ореховом маслице, кис­ленькими, и драченою в маковом молоке, и белью можайскою, и грушею, и дулею в патоке.
– Кушай, Олешенька, кушай на здоровье, светик мой! А когда у Алеши заболит животик, является баба знахарка, ко-
торая пользует малых детей шепотами, лечит травами от нутря­ных и кликотных болезней, горшки на брюха наметывает, нагова­ривает на громовую стрелку, да на медвежий ноготь, и от того людям бывает легкость. Едва чихнет или кашлянет – поят мали­ною, натирают винным духом с камфарою, или проскурняком в корыте парят.
Только в самые жаркие дни водят гулять в Красный Верхний сад,
на взрубе береговой Кремлевской горы. Это подобие висячих са­дов – продолжение терема. Тут все искусственно: тепличные цветы в ящиках, крошечные пруды в ларях, ученые птицы в клетках. Он смотрит на расстилающуюся у ног его Москву, на улицы, в которых никогда не бывал, на крыши, башни, колокольни, на далекое Замо­скворечье, на синеющие Воробьевы горы, на легкие золотистые об­лака. И ему скучно. Хочется прочь из терема и этого игрушечного сада в настоящий лес, на поле, на реку, в неизвестную даль; хочется убежать, улететь – он завидует ласточкам. Душно, парит. Тепличные цветы и лекарственные травы – маерам, темьян, чабер, пижма, ис­соп – пахнут пряно и приторно. Ползет синяя-синяя туча. Побежа­ли вдруг тени, пахнуло свежестью, и брызнул дождь. Он подставляет
208
ПЁТР И АЛЕКСЕЙ
под него лицо и руки, жадно ловит холодные капли. А нянюшки и мамушки уже ищут, кличут его:
– Олешенька! Олешенька! Пойдем домой, дитятко! Ножки про­мочишь.
Но Алеша не слушает, прячется в кусты сереборинника. Запах­ло мятой, укропом, сырым черноземом, и влажная зелень стала темно-яркою, махровые пионы загорелись алым пламенем. Послед­ний луч прорезал тучу – и солнце смешалось с дождем в одну золо­тую дрожащую сетку. У него уже промокли ноги и платье. Но любу­ясь, как в лужах крупные капли дробятся алмазною пылью, он скачет, пляшет, бьет в ладоши и напевает веселую песенку под шум дождя, повторяемый гулким сводом водовзводной башни.
Дождик, дождик, перестань! Мы поедем на Иордань, Богу молиться, Христу поклониться.
Вдруг, над самой головой его, словно раскололась туча – свер­кнула ослепляющая молния, грянул гром, и закрутился вихрь. Он замер весь от ужаса и радости, как тогда, на плече у батюшки, в три­умфованьи Азовской виктории. Вспомнился ему веселый кудрявый быстроглазый мальчик – и он почувствовал, что любит его так же, как эту страшную молнию. Голова закружилась, дух захватило. Он упал на колени и протянул руки к черному небу, боясь и желая, чтоб опять сверкнула молния еще грознее, еще ослепительнее.
Но трепетные старческие руки уже подхватывают его, несут, раздевают, укладывают в постельку, натирают винным духом с кам­фарою, дают внутрь водки-апоплектики и поят липовым цветом до седьмого пота, и укутывают, и укручивают. И опять он дремлет. И снится ему Аспид-зверь, живущий в каменных горах, лицо имею­щий девичье, хобот змеиный, ноги василиска, коими железо рассе­кает; ловят его трубным гласом, не стерпя которого он прокалывает себе уши и умирает, обливая камни синею кровью. Снится ему так­же Сирин птица райская, что поет песни царские, на востоке, в Эдемских садах пребывает, праведным радость возвещает, кото­рую Господь им обещает; всяк человек, во плоти живя, не может
209
Дмитрий МЕРЕЖКОВСКИЙ
слышать гласа ее, а ежели услышит, то весь пленяется мыслью и, шествуя вслед и слушая пение, умирает. И кажется Алеше, что идет он за поющим Сирином и, слушая сладкую песню, умирает, засыпа­ет вечным сном.
Вдруг точно буря влетела в комнату, распахнула двери, завесы,
пологи, сорвала с Алеши одеяло и обдала его холодом. Он открыл глаза и увидел лицо батюшки. Но не испугался, даже не удивился, как будто знал и ждал, что он придет. С еще звеневшею в ушах рай­скою песнею Сирина, с нежною сонною улыбкой, протянул он руки, вскрикнул: «Батя! Батя! Родненький!» – вскочил и бросился к отцу на шею. Тот обнял его крепко, до боли, и прижал к себе, це­луя лицо и шейку, и голые ножки, и все его теплое под ночною ру­башечкой сонное тельце. Отец привез ему из-за моря хитрую игрушку: в ящике деревянном под стеклом три немки вощаные, да ребенок, а за ними зеркальце; внизу костяная ручка; ежели вертеть ее, то и немки с ребенком вертятся, пляшут под музыку. Игрушка нравится Алеше. Но он едва взглянул на нее – и уже опять глядит, не наглядится на батюшку. Лицо у него похудело, осунулось, он воз­мужал, как будто еще вырос. Но Алеше кажется, что, хотя он и боль­шой-большой, а все-таки маленький, все такой же, как прежде, ве­селый кудрявый быстроглазый мальчик. От него пахнет вином и свежим воздухом.
– А у бати усики выросли. Да какие махонькие! Чуть видать… И с любопытством проводит он пальчиком над верхнею губой
отца по мягкому темному пуху.
– А на бороде ямочка. Точь-в-точь, как у бабушки! Он целует его в ямочку. – А отчего у бати на руках мозоли? – От топора, Алешенька: корабли за морем строил. Погоди, ужо
вырастешь, и тебя возьму с собою. Хочешь за море?
– Хочу. Куда батя, туда и я. Хочу всегда с батей… – А бабушки не жаль? Алеша вдруг заметил в полуотворенных дверях перепуганное лицо
старушки и бледное-бледное, точно мертвое, лицо матери. Обе смо­трят на него издали, не смея подойти, и крестят его, и сами крестятся.
– Жаль бабушки!.. – проговорил Алеша и удивился, почему отец
не спрашивает его также о матери.
210
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]