Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хмурое утро. Кн.3

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
– Не лезь ты ко мне в душу, Иван… Привезем тебе
хлеб и – точка.
– А ты, Байков? – А я помор, я человек артельный.
– Товарищи, вот для чего я вас позвал. – Иван Гора положил большие руки на стол и стал говорить тихим го­лосом, как батька с сыновьями. – Хлебная монополия – это становая жила революции. Отмени сейчас монопо­лию, – сколько бы мы пота и крови своей, ни проливали, – хозяином окажется кулак. Не прежний лавочник, с ведерным самоваром, но – подкованный, в семи щелоках вываренный, каленый…
– Да какой – кулак, кулак? – крикнул Задуйвитер. – Растолкуй ты мне. У меня в хозяйстве две коровы. Кто я?
– Не в коровах дело, а – чья будет власть? Деревен­ский кулачок день и ночь об этом думает. Он и работника отпустил, он и корову зарезал, и землю осенью не пахал, и на митингах кричит, голосует за Советы. Он крепень­кий, как блоха.
– Хорошо, Иван… Я домой вернулся, купил еще ко­рову или пару волов. Тогда как?
– А ты волей или неволей пошел в Красную Армию?
– Ну, волей, – согласился Задуйвитер.
– Тогда волов не купишь…
– Почему? Не знаю – почему бы мне не купить волов.
181
– Интерес у тебя должен быть шире, не из-за этих
же двух волов ты взял винтовку…
– Да купит он волов, – сказал Латугин, – чего ты
его мучаешь. Говори дальше.
Иван Гора качнул головой, усмехаясь:
– Спорить не стану, а хочется в человека верить… Ну, ладно… Какая же задача у этого класса? Задача у кула­ка – перехватить хлебную торговлю. Революция ему раскрыла глаза, он уж теперь не деревенскую лавчонку, не кабак видит во сне, – видит элеваторы да пароходы. Если он революцию оседлает, поработаешь ты на него, Задуйвитер, до кровавого пота, и твои волы будут его во­лы. Он и монополию думает повернуть к своей выгоде. Был случай, – приезжаем мы в село с продотрядом; как ни бьемся, – все мимо: вражда, никакие слова не дей­ствуют. Ихний кровопивец, Бабулин, – в плохоньком ту­лупчике, в худых валенках, ласковый, смирный, только все бороденку покусывает… Что, думаю, такое? Мы в ам­бары к нему, – там ни зерна. Само собой, порыли, – ни­чего нет. На скотном дворе – паршивенькая лошаденка да две коровьих шкуры под крышей. Что же он сделал? Узнал, сукин кот, о нашем приезде, пошел по мужичкам: «Ах да ах, царские исправники вас так не мучили, как му­чает Советская власть. Мне-то, говорит, все равно, я к дочери в город переберусь, дочь моя – за председате­лем исполкома, а вы – уж не знаю – как этот год пере­живете. Большевики все берут, и солому у вас с крыш
182
возьмут для Красной Армии… Бог любит милостливых, – идите, братцы, ко мне в амбары, берите хлеб до послед­него зерна, живы будем – сосчитаемся…» Расписочки все-таки он с них взял, но – благодетель… Нам он ничего не дал, а зерно свое с мужиков вернет вдвое. Он мал, да он – везде, его много. Справиться с ним нелегко. Он ты­сячу лет сидит у мужичьего рта, он знает – кого за какую нитку потянуть. Да, ребята, хлебная монополия – капи­тальное, дальновидное дело. Тяжелое, – правильно. А чего легко-то делается? Целину пахать всегда трудно. Легко только на балалайке играть… Если крестьянин этой большой политики не понимает, – виноват в пер­вую голову ты. Заходишь ты на зажиточный двор, гово­ришь хозяину: «Отопри амбар». Каждое зерно в нем как слеза. Но каждое зерно – святое, для святого дела.
– А где ключи от сельсовета? – У председателя же… – А где председатель? – Там же гуляет…
Латугин, Банков и Задуйвитер вылезли из тачанки и не знали что им делать. Человек, у которого они спрашивали, ушел. Они долго глядели, как он колесил по улице, будто земля под ним сама лезла вверх и вали­лась пропастью. Они сели на крыльцо сельсовета, свер­нули и закурили. В лицо им дул холодный ветер, гнав­ший тучи; посыпалась, как из решета, колючая крупа
183
и сразу забила снегом колеи на черной дороге; стало еще скучнее.
– Послушаешь комиссара, аж рука до клинка про­сится, – сказал Задуйвитер. – А на деле – село как се­ло. Где они, эти враги-то? Видишь ты, как наяривает знатно!
Вдали, дворов через десяток отсюда, виднелась не­большая толпа, – должно быть, те, кого не звали в хату или просто не поместились там. Оттуда доносились ши­рокие, во весь размах разгульных рук, звуки гармонии и топот ног.
– Ты только цыпочки хочешь замочить, а нырять на­до до дна, дорогой товарищ, – сказал Латугин. – Рево­люция требует углубления, – об этом говорил комиссар.
– Углублять, углублять! До каких же пор? Разворо­чаем все, а жить надо, хлеб сеять надо, детей рожать на­до. Это когда же?
– А черт его знает – когда, не у меня спрашивай.
Латугин был зол, кусал соломинку. Задуйвитер, на­морща лоб, думал, не отрываясь, не сбиваясь, – по­мужицки, – над вчерашними словами комиссара. Бай­ков сказал:
– Так у нас дело не двинется, ребята. Сходить, что ли, за председателем?
Он приподнялся. Латугин – ему:
– Не пойдешь.
– То есть – как это? Почему?
– Не интересно объяснять тебе причину.
184
Тогда Задуйвитер – решительно: – Идти, так уж всем вместе. Пошли за предсе-
дателем.
– Не пойду. – Должен подчиниться.
– Будет тебе, Латугин, – примирительно сказал Бай­ков, – да мы к столу и не подойдем, да мы и капли не вы­пьем, мы председателя из сеней вызовем.
Они пошли искать председателя. Степан Петрович Недоешькаши крепился два дня, на третий стал думать, что село от него может оторваться. Он соскоблил грязь с деревяшки, надел черные брюки навыпуск, закрутил усы и важно пошел в обход по селу.
«Ну, слава богу… Степан Петрович, пожалуйте…» Хозяин обнимал его, иной крепко хлопал в руку: «Пред­седателю – первое место!» Сажали его в красный угол. Сваха подносила густо соленой каши на блюдечке, что­бы он откупился, и он откупался рублем (много не да­вал), принимал полный стаканчик, закусывал вяленой рыбкой. Он ошибся, думая, что на третий день гулянка подходит к концу. На третьи сутки только и началось ши­рокое гулянье, пляски, песни, обниманье, сердечные разговоры, ссоры, миренье.
Ох, и крепок был народ! Чего только не вынесли за эти годы: и царские мобилизации, когда, уже под конец, начали брать пятидесятичетырехлетних, и пахать при­шлось одним женщинам; где-нибудь на севере баба и справляется с одноконной сохой, – в этих местах паха-
185
ли чернозем тяжелым плугом на двух, а то и на трех парах волов; женщины до сих пор вспоминали эту осень. Много народу умерло от испанки. Село горело два раза. Не успели мужчины вернуться с мировой войны, – начались красновские мобилизации, тяжелые поборы и постои ка­зачьих сотен. Казаки – известно – легки на руку. Кажет­ся уж – свой, кум любезный, а сел казак в седло, и он уж – казак не казак, если, проехав по улице, не подденет на пику пробежавшего поросенка. Все это осталось по­зади. Теперь власть была своя, недоимки похерены, зе­мельки прибавлено, – народ хотел погулять без оглядки.
Степан Петрович, посидев в одном месте ровно столько, чтобы не обидеть хозяев, шел в другую хату, где пировали. Заводил в красном углу разумные речи с тес­тем и тещей, со свекром и свекровью – о Гражданской войне, кипевшей теперь на севере Дона, под Воронежем и Камышином, где Краснов трепал Восьмую и Девятую армии, – «…так что, свекор дорогой, тестюшка дорогой и сваты дорогие, дремать нам нельзя, – как бы не про­дрематься! – а надо нам помогать Советской власти…» Говорил о домашних делах, и о том, и о сем, и хозяева только дивились, до чего Степану Петровичу все извест­но: у кого что лежит в амбаре и стоит в хлеву, и у кого что припрятано.
Все труднее становилось ему переползать на деревян­ной ноге из хаты в хату и опять начинать сначала: здоро­ваться и садиться. В одном месте он вдруг взял у свахи блюдечко с кашей и эту кашу – голую соль – съел, выта-
186
щил из кармана солдатской шинелишки скомканные кре­дитки, – все, что у него осталось, – шваркнул их свахе в руку, вытянул большой стакан самогону и крикнул неве­сте, третьи сутки танцевавшей в жаркой духоте, в тесноте, кадриль в десять пар: «Степанида, поддай жару!»
В это время ему сказали, что его спрашивают трое красноармейцев. «Зови их сюда!» – «Да мы звали, они не хотят…»
Степан Петрович оперся руками о стол, нагнув голо­ву, постоял некоторое время. Вылез и, расталкивая на­род, пошел в сени, где действительно стояли три серьез­ных человека.
– Что вы за люди? – спросил он твердым голосом.
– Продотряд!..
Латугин ответил угрожающе, ожидая, что председа­тель, по крайней мере, пошатнется. Но Степан Петро­вич, – от которого шел такой густой и приятный запах, что Байков даже придвинулся ближе, – нисколько не пошатнулся:
– В самый раз угодили! Давно вас жду… Народ! – за­ревел Степан Петрович в раскрытую дверь, за которой стоял шум, звон, топотня. – Временно прекратите му­зыку! – На этот раз его так сильно качнуло, что Байков взял его на буксир. – Товарищи, вы не куда-нибудь при­ехали, – в спасский сельсовет!! – И, ухватясь за прито­локу, он еще решительнее закричал в хату: – Граждане, все на митинг!
187
Он пошел из сеней на двор, где трое пожилых кре­стьян, прислонясь к распряженной телеге, пели вразно­голос казачью песню, двое, обнявшись, что-то доказы­вали друг другу, а еще один крутился, никак не находя раскрытых ворот, чтобы уйти домой. И здесь и за ворота­ми, где плясали под гармонию, Степан Петрович повто­рил, чтобы шли, не мешкая, к сельсовету.
Бешено вонзая деревяшку в мерзлую землю, он гово­рил на ходу:
– Гульба гульбой, а дело делом… Списки готовы, за­пасы выяснены… Посылайте телеграмму в Царицын: хлеб сдан полностью. – На уговоры Байкова и Задуйви­тра – отложить митинг хотя бы до завтра, когда народ, по крайней мере, вытрезвится, он повторял: – Кто пьян да умен – два угодья в нем. Вы меня не учите. Завтра бу­дет хуже: надо не дать кое-кому опомниться.
Покуда собирался народ к сельсовету, Степан Петро­вич разложил перед товарищами из продотряда ведомо­сти и списки и начал горячо шептать:
– Кулацких дворов у нас три: Кривосучки, – это бан­дит, в девятьсот седьмом ограбил почту, убил почтальона и десять лет прятал деньги, за давностью лет поставил каменный амбар и лавку, в войну нагреб деньжищ на по­ставках воловьей кожи. В одном Спасском зарезал по­ловину скота. Сейчас добивается устроить кооператив­ное товарищество и передать свою лавку, – эту хитрость я раскушу скоро… Про себя он говорит, что у него чахот­ка, и по ночам видит свет… Опасный человек. Другой
188
двор Миловидова, – этот был подрядчиком на шахтах, вернулся в село перед войной, стал держать тайный ши­нок с закладом… Такой паук, ростовщик, сволочь, – все село высосал по мелочам. Это он, мы узнали, подослал сюда для пробы одного человека, который говорил про себя, будто он император Николай II… Третий двор: Ми­китенко, – потомственный прасол от отца к деду, у него свои баржи были на Дону. Кроме этих дворов, считай – их родня, сватья, кумовья, – еще дворов десяток. Да есть осторожные мужички: «Чем-то, мол, все это еще окончится, чья-то будет власть, умнее ни с кем не ссо­риться». Это – противный фронт… А вот это – все на­ши, все наши. – Степан Петрович водил толстым паль­цем по спискам. – Положение в селе острое, – либо меня убьют, либо я кое-кому подрежу крылья…
Народ подваливал к сельсовету, – и трезвые и пья­ные. Толпа теснилась, колыхалась и гудела. Байков, гля­девший в окошко, приговаривал про себя морскую при­сказку:
Чайки ходят по песку,
Моряку сулят тоску,
И пока не сядут в воду –
Штормовую жди погоду…
И – громко, товарищам:
– Давайте на крыльцо скорее, а то не было бы качки…
189
Девчонка от соседей, маленькая, веснушчатая, голу­боглазая, всезнающая, вскочила в Аннину хату и скоро­говоркой сказала, втягивая в себя воздух:
– Да батюшки, что у сельсовета делается, мужики колья из плетня уж выворачивают…
Она зыркнула немигающими глазами и все заметила: и то, что Анна – в бордовом платье, которое один раз в жизни надевала при живом муже, в ботинках с ушами, на ней белые чулки, и она, простоволосая, сидит на кра­ешке кровати, а расстрига на этой кровати лежит, под­няв коленки, и Анна опять ему чистую рубашку дала – черненьким горошком, и он держит Аннину руку…
– Куда же ты в дверь мечешься! – смущенно прикрик­нула на нее Анна, и девчонка выскочила из хаты, ничего не договорив со страху. Но Кузьму Кузьмича она все-таки разбудила. Он притомился за эти дни, – много пил и ел и еще больше разговаривал. Крестьяне ни слова тогда не упустили из его проповеди, кое-чего не поняли, но эти темные места лишь придали ей значительность. В каждой хате ему приходилось толковать преимущественно о том, что сильнее всего их задело: о справедливости. Когда за столом оставались одни пожилые и почтенные, кто­нибудь, кому вино развязало мысли, – отодвинув рукавом кости и объедки, – начинал:
– Кузьма Кузьмич, обидел ты нас… Как же так, – справедливости нет? Тогда – дикий лес.
Другой перебивал его:
190
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]