Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хмурое утро. Кн.3

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
рубить. По каким лугам я гулять пойду в шелковой руба­шечке… Эх, стукнуть тебя земным шаром по голове, чтоб ты научился, как разговаривать о мировой революции.
Анисья взглянула на его широкое, сильное лицо, с глазами, расставленными, как у племенного быка, взглянула и с тоской подумала, что уж лучше бы вытекли глаза ее.
Ни Гагин, ни Задуйвитер, ни Байков не одобрили по­ведения Латугина. Беседовали хорошо, мирно, под тихий шум дождя по соломенной крыше. Правда, Шарыгин по молодости лет, еще не освоясь с наукой, тяжеленько иной раз размышлял, боясь простых слов, как бы не за­вели они его куда-нибудь в капкан. С иностранными, проверенными ему было вольнее. Но все же не следова­ло Латугину, здорово живешь, поднимать на смех чест­ного товарища, да и петушился-то он и форсил по дру­гой, конечно, причине, – это все понимали, – и причину эту тоже не одобряли.
– Комиссар собирает продовольственный отряд, вот ты сходи к комиссару и попросись, – сказал ему Га­гин. – Без дела тебе скучно, хорошего от тебя ждать не приходится, – застоялся, милок…
Банков затряс бородой и засмеялся. Задуйвитер то­же понял намек и, разинув рот с крепкими зубами, гро­мыхнул. Анисья залилась таким горячим румянцем, что выступили слезы. Взяла шинель, отвернувшись, оде­лась, туго перепоясалась и вышла из хаты. Получилось
151
совсем уж нехорошо. Шарыгин, усмехаясь, медленно сложил газету.
– Пойдем поговорим, – сказал он Латугину. Тот прищурился: – Поговорим.
И они вышли на двор в темноту, под мелкий дожди­чек, щекочущий лицо. Шарыгин чувствовал, что Лату­гин с усмешкой только ждет начала разговора, чтобы хлестко и нагло ответить… Шарыгин хотел со всем спо­койствием поставить вопрос о нарушении товарищеской дисциплины и о том, как нужно изживать в себе гнилое буржуазное наследство… Вместо этого, глубоко втянув ноздрями ночную сырость, сказал:
– Оставь Анисью… Нехорошо это… Грязно это… Ба­ловство это…
Сказал и замолк. И Латугин, никак не ожидавший такого поворота, стоял перед ним неподвижно. Ничто не годилось, никакой ответ: ни то, что, мол: «Тебя, соп­ляка, девственника, гувернантку, я не просил мне свеч­ку держать», ни то, что, мол: «Многие меня об этих де­лах просили, да мало от меня целыми уходили…» Кругом получалось, что он, Латугин, грязный человек… Подни­малась в нем жгучая обида… В прежнее время тут бы и лезть на рожон… Он даже зажмурился, скрипнув зу­бами… Нельзя!
– Да-да, – сказал, – вот когда ты меня попрекнул, значит, я кровь свою проливал напрасно, значит – как
152
был я бродяга, бандит, сукин сын, так и остался?.. Ну, спасибо тебе, Костя…
Он пошел к воротам и бешено ударил кулаком
в калитку.
Жизнь медленно возвращалась к Ивану Ильичу Те­легину. (Он, помимо нервного потрясения, был ранен во многих местах крошечными кусочками стали от разо­рвавшегося снаряда.)
Вначале было забытье. Потом оно сменилось сном с короткими перерывами, когда ему давали еду. Затем он стал ощущать блаженное состояние покоя. Глаза его были прикрыты повязкой. Он лежал в уединенной ком­нате с плотно занавешенным окошком. Иногда он слы­шал мягкие шаги, шепот, – не более громкий, чем ше­лест листьев, – звон ложечки, шорох платья. Непрерывно около головы его тикали часики, то яв­ственнее, то слабее. Ощущения, идущие к нему извне, ограничивались только этим и еще невидимым присут­ствием какого-то осторожного существа. Он вздохнет, и сейчас же – легкое движение воздуха, и «оно» накло­няется над ним, и он даже чувствует запах, нежный и свежий…
Время от времени вторгалось грубое существо, пах­нущее крепким потом, главным образом – табаком.
«Ну, как пульс?»
Нежное существо едва слышно шелестело в ответ. А грубое гудело бодро:
153
«Прекрасно! Мужик крепкий… Главным образом следите: абсолютный покой, никаких внешних раздра­жителей…»
Иван Ильич мысленно медленно произносил: «Сам ты внешний раздражитель… Уйди, не гуди… А ты, забот­ливая, наклонись, поправь чего-нибудь, а еще лучше – погладь руку… Вот видишь, – подумал – и поняла. Что это за сиделка, откуда такую милую нашли?»
Говорить ему было запрещено. Но думать запретить нельзя. Много лет не было с ним такого случая, чтобы остаться – без угрызений и забот – наедине с самим со­бой. Это была большая награда за все тяжелые годы честной службы. Нечестного он не сделал ничего, и со­весть его спокойно дремала, как дымчатый кот в ненаст­ный день. Мысли его бродили по какому-то полуреаль­ному миру. Чаще всего вспоминалось летнее северное солнце, какое бывало в Петербурге, когда в холоднова­тый день оно льет свет на синеватый асфальт тротуара, по которому метет ветерок… Сколько думано, сколько было прожито в Петербурге… И вот перед его закрыты­ми веками выплывает окошко деревянного дома, солнце неярко светит на пузырчатые стекла, за ними чудится ему… Но воспоминание гасло и уплывало, оставалась только любовная грусть от его прикосновения.
Неотвязно в памяти повторялись давно забытые сло­ва песенки, – слышал он ее, точно не вспомнить, дол­жно быть, в Новой Деревне, что за рекой Крестовкой, на
154
даче. В голубоватом полусвете ночи ленивая худая цы­ганка пела вполголоса, перебирая струны: «Пойдете вы направо и налево и потом – темным коридором обогнете вы весь дом, направо будет дверца, а за дверцею чердак, все, что вы искали, – не найдете вы никак…»
Пела им – мужчинам, сидевшим молча на стульях перед ней, – о вечном томлении, без него и жизнь не жизнь… Ищи, ищи, заглядывая на чердаки, – нет ли и там? Эх вы, глупые, с похмелья! Кого вы ищете? Иде­те по длинной улице на закат северного солнца, под но­гами ветерок гонит пыль, ищете – где же это окошко, с пузырчатыми стеклами? Не за ним ли сидит на подо­коннике самая милая на свете, в ситцевом платьице, подняв колени, – читает книжку, а в книге написано про тебя, который идет, ищет. Все это вздор, – ищете вы самих себя…
В тишине и темноте, под тиканье часиков, Иван Ильич полудремал, полугрезил: вместе с возвращением к жизни в нем пробуждалась любовь к себе, глубоко за­прятанная, принципиально им осуждаемая. В этом полу­фантастическом мире он будто собирал свои воспомина­ния, самые добрые, самые невинные, самые любовные, – то, что человек за свою жизнь теряет по пути, и часто безвозвратно. Любовь к себе приходила к нему, как здоровье. Он уже и ел с аппетитом, и поти­хоньку от сестры крепко потягивался.
155
Однажды, хорошо выспавшись, поев гречневой ка­ши, удобно устроясь на подушке, он неожиданно громко сказал:
– Сестрица, можно поболтать с вами немножко, о пустяках…
Она поспешно нагнулась к нему.
– Тсс, – прошептала испуганно и ладонью сжала его губы. – Тсс! – А когда отняла руку, он опять – уже с озорством:
– Тогда вы что-нибудь расскажите… Вот у вас рука приятная, маленькая. Сколько вам лет? Как вас зовут?
Она несколько раз коротко вздохнула, не то всхлипы­вая, не то задыхаясь… Чудная какая-то была. А он ей хо­тел сказать вот что: «Я проснулся, и вдруг мне пришло в голову… Если человек сам себя не любит, тогда он ни­кого не может любить, – на что он тогда пригоден? На­пример, бесстыдники, подлецы – они себя не любят… Спят они плохо, все у них чешется, вся кожа свербит, то злоба к горлу подходит, то страх обожжет… Человек дол­жен себя любить и любить в себе такое, что может лю­бить в нем другой человек… И в особенности – женщи­на, его женщина…»
Но Иван Ильич ничего этого не сказал; сестра ушла из комнаты и скоро вернулась с доктором, врагом внеш­них раздражителей, который нахальнейше начал гудеть:
– Это что же вы, батенька, озорничаете? Нет, нет… Несколько слов, самых необходимых, еще разрешаю…
156
Мне вас нужно представить в полк в самой лучшей фор­ме. И ваша обязанность, красавец, как можно скорее стать полноценным человеком… Дайте-ка ему снотвор­ного, сестра…
– Стой, мила душа, я здесь вылезу, в село я пешком
войду, – сказал Кузьма Кузьмич.
– Чего же пешком-то? – Ты уж меня не учи. Войду как странник, – понятно
тебе?
– Дело твое… – Латугин остановил сытого артилле­рийского мерина на разъезженной дороге около плотины с корявыми и уже облетевшими ветлами. Село Спасское было на той стороне плоского пруда. Близко к берегу подходили гумна с ометами свежей соломы. На камышо­вых крышах, низко, и тепло прикрывавших мазаные ха­ты, из труб курились дымки.
– Самогон гонят всем селом, – сказал Латугин и, глубоко вздохнув, стал глядеть на гусей. Сытые, белые, важные птицы шли по плотине. Передний гусак, увидав стоявшую тачанку с двумя людьми, неодобрительно остановился, и за ним остановилось полсотни гусей. Они погоготали между собой, совещаясь, и вперевалку, сползая на животах, спустились с откоса плотины на во­ду и поплыли, будто гонимые легким ветерком, по тем­ной воде к болотцу.
157
– В таком гусе фунтов пятнадцать, в подлеце, – ска-
зал Латугин. – Варить его надо, ух, мать честная!..
– Ты, мила душа, поезжай. – Кузьма Кузьмич тороп­ливо стал совать ему руку. – И скажи комиссару, мне нужно здесь обсмотреться, то да се – покрутиться. А уж тогда через недельку, что ли, – приходите с продотря­дом. Все будет полюбовно.
– Сопьешься ты здесь, Кузьма.
– Я, мила душа, его и в рот не беру. Ну, поворачивай, поворачивай, а то нас еще увидят…
Латугин повернул тачанку, сердито ударил хворости­ной задастого мерина и укатил, не оборачиваясь. А Кузь­ма Кузьмич пошел через плотину на село. Ветхая до зе­лени бекеша его, в свое время переделанная из поповской шубы, была подпоясана ситцевым платком, за спиной – красноармейский холщовый мешок, на го­лове – солдатская высокая шапка времен недоброй па­мяти империалистической войны. Словом, вид у него был подходящий.
Скучно в селе глубокой осенью. Вишни и яблони об­ронили листву, и она лежит, мокрая от ночного инея, на развороченных грядах, откуда повытаскали овощи. Вме­сто подсолнухов, приманивающих солнце в маленькие окошки хат, торчат одни гнилые стебли. Грязь повсю­ду – до самого порога. Полинявшие ставни скрипят и хлопают от студеного ветра, и не хочется выглянуть в окошко, откуда увидишь разве только ворону на плет-
158
не, угрюмо ожидающую, когда хозяйка выкинет на двор что-нибудь съедобное.
«Живут, не разбужены, кряхтят да почесываются. Страсти дремлют, желания без фантазии… А ведь каж­дый создан по образу и подобию какого-нибудь Аристо­теля или Пушкина. Те же у вас два глаза, чтобы видеть: чудеса земли, к которым нельзя привыкнуть… Та же у каждого на плечах голова – самое удивительное из всех чудес… (Кузьма Кузьмич даже тряхнул высокой шапкой.) Если ее сопоставить со Вселенной, то головы и нет совсем. А с другой стороны, вся Вселенная в этой голове, – она, голова, в такие тайны проникает, куда биб­лейский Бог и носу не совал… Так что же из окошек-то на ворон смотреть?»
Примерно так рассуждая, причмокивая от удоволь­ствия, Кузьма Кузьмич шел мимо низеньких плетней и хат, придавленных камышовыми крышами. Ему встре­тилась девушка в сапогах, в нагольном коротком полу­шубке, – несла на коромысле полные ведра. Широка, статна, неприветлива.
– Надеждой зовут-то? Ай не ошибся? Здравствуйте.
Девушка остановилась, медленно повернула к нему широкое лицо.
– Ну, Надеждой. А вам откуда известно?
– Духовидец.
– У нас такие нынче не водятся. Идите своей дорогой.
159
– Ну, прогнали меня, – сказал Кузьма Кузьмич, – пошел я опять в степь – считать курганы. Эх, длинна до­рога – идти одинокому. Боже мой, какая даль!..
Девушка передернула губами. Она шагнула было, чтобы отойти, но опять остановилась, подозрительно глядя на улыбающееся, невероятно хитрое лицо этого человека. Кузьма Кузьмич развел перед ней руками:
– Спать захочу – в стогу высплюсь, есть захочу – сворую чего-нибудь… Не это мне нужно, хорошая моя… Пророки по острым каменьям босиком ходили, пророче­ствовали. Святители на столпах стояли, акридами пита­лись… А знаешь – что такое акриды? Кузнечики… Из-за чего терпели? Ну-ка ответь… Задумалась… (Он придви­нулся к ней, вытянул губы.) Человека любили… Каждый человек – чудо, а ты, Надежда, чудо двойное… А что ви­жу: пшеничку вы намолотили, самогону накурили, по дворам паленой свининой пахнет… Всего у вас доволь­но… А веселья нет… Света у вас нет…
– Ты керосин, что ли, продаешь? – уже неуверенно спросила девушка, оглядываясь.
– Ничего не продаю и милостыни не прошу. Пришел я к вам веселиться и вас веселить.
Девушка помолчала, опять взглянула на него длин­ными глазами, серыми, как туча. Присев, поставила ве­дра, положила на них коромысло:
– У нас на селе угрюмо, нас не развеселишь… А чем ты собрался веселить?
160
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]