Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Хмурое утро. Кн.3
.pdf
– Я прихожу в этот ресторан, где никогда не бывал,
сажусь за этот столик, вынимаю книжку… И – мертвые
пробуждаются! Вы муж этой дамы? Она мне рассказывала о вас, и я тогда же представил вас таким, именно
таким… О нет, камрад Рощин, вы не должны, вы не
должны…
Запнувшись, он поджал тонкие губы и поверх очков
строго, испытующе взглянул Вадиму Петровичу в глаза,
полные слез. На благожелательно приподнятом носу
у ландштурмиста проступили капельки пота:
– Я слезал раньше Екатеринослава, ваша супруга записала мне свой адрес. Я на этом настаивал, я не хотел
потерять ее, как пролетевшую птицу. За дорогу мне удалось внушить ей некоторую бодрость. Она очень умна.
Ее ясный, но мало развитой ум жаждет добрых и высоких мыслей. Я ей сказал: «Горе – это участь миллионов
женщин в наше время, – горе и бедствия должны быть
превращены в социальную силу… Пускай горе придаст
вам твердость». – «Для чего, – она спросила, – мне эта
твердость? Разве я хочу жить дальше?» – «Нет, – я ей
сказал, – вы хотите жить. Нет ничего более значительного, чем воля к жизни. Если мы видим кругом только
смерть, бедствия и горе, – мы должны понять: мы сами
виноваты в том, что до сих пор еще не устранили причины этого и не превратили землю в мирное и счастливое
обиталище для такого замечательного феномена, как человек. Позади вечное молчание и впереди вечное молча-
141

ние, и только небольшой отрезок времени мы должны
прожить так, чтобы счастьем этого мгновения восполнить всю бесконечную пустоту молчания…» Я ей это сказал, чтобы утешить ее… Итак, я слез и прибыл в свою
часть. Ночью мы получили сведения, что поезд, в котором ехала ваша жена, был остановлен бандой махновцев, ограблен и все пассажиры уведены в неизвестном
направлении. Вот все, что я знаю, камрад Рощин…
На сцене началось кабаре. Пианино и музыканта
с дыбом стоящими волосами задвинули за кулисы. Появился дон Лиманадо, конферансье, московская знаменитость, хорошенький, с подведенными глазами, неопределенного возраста человек в смокинге и соломенной
жесткой шапочке, надвинутой на брови.
– Поздравляю вас, господа, с германской революцией! – Он сам себе крепко пожал руки. – Только что был
на вокзале. «Здрасте, – говорю я германскому оберлейтенанту, – как поживаете?» – «Очень хорошо, – говорит он, – а вы как поживаете?» – «Тоже очень хорошо, – говорю я, – на дворе ноябрь, в соломенной
шапочке холодно, а теплую я в Москве оставил, теперь
не знаю, когда выручу». – «А вы купите, говорит, теплую
шапку». – «Я, говорю, на шапку тысячу марок скопил,
а сегодня мне за них пять карбованцев выдали». – «Айай-ай», – говорит он. «Ай-ай-ай», – говорю я. Так мы
с ним поговорили о том, о сем, а его солдаты на крыши
вагонов лезут. «Уезжаете?» – говорю я. «Уезжаем», –
142

говорит он. «Совсем?» – говорю я. «Совсем», – говорит он. «Очень жалко», – говорю я. «Ничего не поделаешь», – говорит он. «А в каком смысле – ничего не
поделаешь?» – говорю я. «А в таком смысле, – говорит
он, – что без всякого смысла». – «Ай-ай-ай, – говорю
я, – а мы надеялись, что у вас этого не будет». А тут солдаты на крышах как грянут «Яблочко», – я и пошел…
Кругом-то темно, ветер-то свищет, в переулках-то стреляют, а мне программу начинать, я опаздываю, на сердце
кошки скребут. Я и запел.
За кулисой грянуло пианино. Конферансье подско-
чил, перебив ногами:
Эх, яблочко,
Ночка темная…
Куда мне теперь идти?
Разве помню я…
Повернувшись спиной к сцене, глядя в глаза этому
странному немцу, Рощин спросил:
– Вы не могли бы дать сведения – в каком районе
сейчас оперирует Махно?
– По нашим последним сводкам, Махно начал серьезно теснить отступающие австрийские и кое-где германские воинские части. Штаб Махно снова теперь находится в Гуляй-Поле…

10
В начале ноября качалинский полк стоял в резерве для
пополнения и отдыха. В нем по окончании боев осталось
едва три сотни бойцов. Петр Николаевич Мельшин, получивший неожиданно для себя бригаду, говорил в военсовете, и, по его предложению, командиром качалинского полка был назначен Телегин, лежавший в госпитале,
заместителем – Сапожков и полковым комиссаром –
Иван Гора. Телегинская батарея вошла в состав полковой артиллерии.
Стояли сырые деньки, пахнущие печным дымом и мокрой псиной. Сырость капала с потемневших крыш, землю развезло, и бойцы, возвращаясь с ученья, волокли
пуды грязи на сапогах. Настроение у всех было, как
в праздник. Окончилась страшная страда: донская армия
была отброшена далеко за правый берег Дона. По слухам, атаман Краснов в Новочеркасске бился головой
о стену, узнав об этом своем втором страшном разгроме
под Царицыном.
Когда кончался день строевых занятий, политпросвещения и ликвидации неграмотности, бойцы в сумерках,
144

поеживаясь от изморози, разбредались по селу, – кто
к знакомцам, кто к новоявленной куме, а те, у кого не
было ни знакомых, ни кумы, просто ходили с песнями
или, забравшись в сухое место, балагурством приманивали девчат. И часто, начиная с шуток и смеха, кончали
спорами, иной раз жестокими, потому что души у всех
были взъерошены.
Из десяти моряков телегинской батареи двое были тяжело ранены, трое убиты. Осталось пять человек. Расквартировались моряки на хорошем казачьем дворе, брошенном убежавшим хозяином. С ними жила и Анисья,
формально зачисленная в нестроевую роту. Наравне
с бойцами она проходила строй, и стрельбу, и политпросвещение. Носила теперь опрятную красноармейскую
форму и только не хотела стричь вьющихся красивых волос. Увидев столько страстей и смертей, она в эту октябрьскую страду перешла, как переходят вброд по горло, через свое непоправимое горе. Морщины больше не
безобразили ее помолодевшего, погрубевшего лица;
с тыловых харчей щеки у нее налились, стан выпрямился, походка стала легкой. Вся она приумылась. По ночам, когда моряки могуче храпели в натопленной хате,
она секретно стирала на них, штопала и чинила, иной раз
за этим делом ее заставал рожок горниста, игравший
протяжную зорю в седом рассвете.
При полку остался и Кузьма Кузьмич Нефедов на
внештатной должности писаря. В самые тяжелые дни,
145

шестнадцатого и семнадцатого, он проявил не то что мужество, а даже особую отчаянность, вытаскивая раненых из огня. Это было отмечено всеми. Не отставал он
и в дальнейшем, когда остатки качалинского полка перешли в контрнаступление, не отстал и за Доном, когда
полк был сменен и отведен в тыл.
Иван Гора, встретив его однажды у полевой кухни, –
промокшего, грязного, худого, возбужденного, – поманил пальцем:
– Что мне с вами делать, Нефедов?.. Никак не пойму – что вы за человек?.. Поп-расстрига, и года ваши
почтенные. Чего вы к нам привязались?
Кузьма Кузьмич шмыгнул, потому что с облупленного
носа его капал дождь, и рыжими веселыми глазами
взглянул на комиссара:
– Привязчивый, Иван Степанович, – привязываюсь
я к людям… Куда пойду, какое мне еще искать человеческое общество? Ведь я же мыслящий…
– Да не в том дело, слушайте…
– Что касается полкового пайка (Кузьма Кузьмич
указал на полный котелок), – так этот кулеш с сальцем
я заработал честно, шкуры своей как будто не жалел…
Штаны, сапоги, как видите, сам добыл у врага на поле
брани… Ничего не прошу, никого не обременяю.
И в дальнейшем надеюсь быть полезным… Ведь революции смышленый человек нужен? Нужен… У вас в полку
146

грамотного писаря нет. А я пишу даже по-латыни и гречески… Да мало ли на что я еще пригожусь…
Иван Гора подумал: «Отчего же, в самом деле, не использовать человека, если он смышлен и хочет
работать…»
– Да вот, – сказал, – происхождение ваше смущает,
как бы вы туман не стали разводить…
– Был, был когда-то соблазнен миражами, скрывать
нечего, – проговорил Кузьма Кузьмич, – окунулся в их
пустыню… Нет, агитации моей не бойтесь, с Богом
я в ссоре…
– В ссоре? – спросил Иван Гора. – Так ли? Ну, ладно, вечерком зайдите ко мне в хату, потолкуем…
В сумерках Кузьма Кузьмич явился в хату к комиссару, который сидел у окошка в шинели и фуражке и читал
газету, шевеля губами. Иван Гора сложил газету, встал,
запер дверь:
– Садитесь. Тут одно дело такое, некрасивое… Вы
язык-то умеете держать за зубами? А впрочем, вам же
будет хуже, если начнете болтать лишнее: мне все известно, даже кто из бойцов что во сне видел…
Он стал отрывать от белого края газеты узкую
полоску, кряхтя, свертывал ее плохо сгибающимися
пальцами:
– Народ убрался, хлеб свезли, с молотьбой маленько
запоздали из-за военных дел. Но народ нам доверяет, это
147

главное, – хочет верить, что Советская власть стала
прочно… Хорошо… А ведь скоро Покров…
Иван Гора чуть приподнял глаза на Кузьму Кузьмича,
большой нос его смущенно потянул ноздрей…
– Скоро Покров… Суеверия-то в народе еще живут…
Декретом их в один день не отменишь… Нужна, так сказать, длительная… Ну, ладно… А девки ходят недовольные, ждут Покрова, а сватов никто не засылает. Вчера
был в селе Спасском. Бабы остановили мою бричку и давай плакать, и ругают и смеются… Настроение вполне советское, но дался им этот Покров… Село богатое, хлеба
много, хлебной разверстки у них еще не было… Подойти
к ним надо умно, чтобы сознательно дали хлеб… Но как
там проагитируешь, когда бабы выдернули у меня вожжи
и кричат: дай им попа… Я их стыдить: мало вы, говорю,
нагляделись, как ваши попы генералу Мамонтову кадилами махали… «Так то, ж, говорят, были белые попы, мы
их сами из села повыгоняли, а ты нам дай красного попа…
Нам нужно свадьбы гулять, у нас девки застоялись, да
у нас, говорят, еще полторы сотни дитенков, по люлькам
кричат некрещеные…» Тьфу ты, право, даже голова у меня болит другой день… Так меня расстроили эти бабы…
Не могу же я им попа ставить? А вопрос надо решать.
Они подумают, подумают, да и пошлют в Новочеркасск
за старым попом… Значит – конфликт… Ты, Кузьма Кузьмич, в этих делах смышлен. Выручи меня. Возьми бричку, съезди в село, поговори с бабами… Только чтобы
148

я ничего не знал. А девок этих я видел, ужас: каменные. – Иван Гора показал себе на грудь. – Дело-то человечное ведь… Поедешь?
– С удовольствием, – ответил Кузьма Кузьмич, тря-
ся лицом и складывая губы трубочкой.
– Скучно ты говоришь, Шарыгин, такая мозговая су-
хотка, прямо беги от тебя без памяти…
Латугин взял фуражку, надел ее криво – козырьком
на ухо – и двинулся на лавке, но не встал, а, подзакатив
зрачки, взглянув на Анисью.
Она сидела, нахмуренная от внимания, уставясь, как
всегда в часы занятий, на один какой-нибудь предмет,
скажем, на гвоздь в стене. Неприученный мозг с трудом
впитывал отвлеченные идеи, – они, как слова чужого
языка, лишь частицами, искорками проникали к ее живым ощущениям. Слово «социализм» вызывало в ней
представление чего-то сухо шуршащего, как красная
лента, цепляющаяся ворсом за шершавые руки. Эта
лента ей снилась. «Империализм» был похож на царя
Навуходоносора с лубочной картинки, засиженной мухами, – с короной, в мантии, окрашенной мазком кармина, – царь ронял скипетр и державу при виде руки, пишущей на стене: мене, текел, фарес…
Но Анисья была трудолюбивая и упорно преодолевала эти несовершенные представления.
149

Она почувствовала на себе взгляд Латугина, но не
оторвалась от гвоздя в стене, только медленно сжала,
раздвинутые колени.
– Чем же я скучно говорю, Латугин? Статья, которую мы разбираем, напечатана в «Известиях». Она, что
ли, тебе не нравится? – спросил Шарыгин. – Если ты
воин революции, то, заряжая свою винтовку, ты должен
четко представлять себе как текущий момент, так и общие задачи.
Сказав это, Шарыгин перевел томный взгляд синих
красивых глаз своих на Анисью. Она продолжала глядеть на гвоздь. Байков проговорил тонким голосом, без
смеха:
– На что волку жилет, все равно об кусты обдерет.
Озорнику наука – скука.
– Складно! – сейчас же ответил Латугин, тоже без
усмешки. – Да не так уж верно. Нет, не наука озорнику
скука. Я науку уважаю, если от нее дети бывают… А там
скука, где человек не знает, – с какой стороны у слона
ноги растут, а с какой голова… Да будет вам меня сердить. Настоящее слово, как баба, обнимет тебя и обожжет, за ним босиком по угольям побежишь… Вот какими
словами говори со мной, Шарыгин… А то заладил, как
в берестяную дуду: «Мировой пролетарьят да социализм…» Я за него на смерть пошел! Я хочу, чтоб мне про
него рассказывали, я бы слушал и верил: когда, где, по
какому дереву я в первый раз топором ударю, – этот дом
150
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
