Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Воля к истине по ту сторону знания власти и сексуальности

..pdf
Скачиваний:
14
Добавлен:
15.11.2022
Размер:
17.37 Mб
Скачать

полномочиями: выговаривать скрытую истину, воз­ вещать будущее, видеть, бесхитростно и наивно, то, что вся мудрость других не может воспринять. Лю­ бопытно констатировать, что в течение многих сто­ летий в Европе слово сумасшедшего или вовсе не могло быть услышано, или же, если оно и бывало ус­ лышано, то не иначе как слово истины. Или — про­ изнесенное и сразу же отброшенное — оно падало в небытие, или же в нем выслушивали смысл,— без­ различно: бесхитростный или лукавый,— более здра­ вый, чем у людей здравомыслящих. Исключенное или тайно инвестированное разумом — в любом слу­ чае оно, строго говоря, не существовало. Безумие су­ масшедшего узнавалось как раз по его словам; слова эти и были местом, где пролегало разделение; но их никогда не собирали и не слушали. До конца XVIII века ни одному врачу ни разу не пришла в голову мысль узнать, что, как и почему было сказано в этом слове сумасшедшего, а однако же именно оно было тем, что позволяло произвести различения. Весь этот необъятный дискурс сумасшедшего оборачивался шумом, а слово ему давали только символически — на сцене, где он двигался, безоружный и примирен­ ный, поскольку там он играл роль истины в маске.

Мне скажут, что сегодня всему этому уже пришел или приходит конец; что слово сумасшедшего боль­ ше не находится по ту сторону границы; что оно больше уже не считается недействительным; что, напротив, оно завладело нашим вниманием, что мы ищем в нем некий смысл или, быть может, набросок либо руины некоего творения, что мы достигли уме­ ния подмечать его, это слово сумасшедшего, в том, что произносим сами, в той едва заметной бреши, че­ рез которую то, что мы говорим, от нас ускользает. Но такое внимание к речи сумасшедшего не доказы­ вает, что прежнее разделение больше не действует;

достаточно подумать обо всей той арматуре знания, с помощью которой-мы дешифруем эту речь, обо всей той сети институтов, которая позволяет комунибудь — врачу, психоаналитику— слушать эту речь

икоторая позволяет в то же время пациенту прийти

ипринести или же, наоборот, отчаянно сдерживать свои жалкие слова,— достаточно подумать обо всем этом, чтобы заподозрить, что разделение вовсе не уничтожено, но только действует иначе: по другим направлениям, через новые институты и с совершен­ но иными последствиями. И пусть бы даже роль вра­ ча заключалась только в том, чтобы внимательно слу­ шать свободное, наконец, слово,— слушание и здесь осуществляется все же при сохранении цезуры. Слу­ шание дискурса, в который сделало свои вклады же­ лание и который полагает себя — к своему величай­ шему восторгу или величайшему ужасу — наделен­ ным грозной властью. А раз необходимо молчание разума, чтобы лечить чудовищ, то стоит только мол­ чанию прийти в боевую готовность, как прежнее раз­ деление оказывается на своем месте.

Рассматривать оппозицию истинного и ложного как третью систему исключения наряду с теми, о ко­ торых я только что говорил, может показаться слиш­ ком смелым. Какое может быть разумное основание для сравнения принуждения, характерного для исти­ ны, с разделениями, о которых идет речь,— разделе­ ниями, которые являются поначалу произвольными, или, по крайней мере, организуются вокруг случай­ ных исторических обстоятельств; которые не просто подвержены изменениям, но находятся в постоян­ ном передвижении; которые поддерживаются целой системой институций, их предписывающих и их во­ зобновляющих; которые, наконец, осуществляются не без принуждения и некоторой, по крайней мере, доли насилия.

Конечно, если расположиться на уровне высказы­ вания, внутри какого-либо дискурса, то разделение между истинным и ложным не окажется ни произ­ вольным, ни подверженным изменениям, ни связан­ ным с какими бы то ни было институциями, ни на­ сильственным. Но если принять другую точку отсче­ та, если поставить вопрос о том, какой была и какой она постоянно является, проходя через все наши дис­ курсы,— эта воля к истине, которая прошла через столько веков нашей истории; если спросить себя: каков, в самой общей форме, тот тип разделения, ко­ торый управляет нашей волей к знанию,— мы уви­ дим тогда, быть может, как вырисовывается нечто похожее как раз на систему исключения (систему ис­ торическую, подверженную изменениям, институци­ онально принудительную).

Это разделение сложилось, несомненно, истори­ чески. Еще у греческих поэтов VI века истинным дис­ курсом — в точном и ценностно значимом смыс­ ле,— истинным дискурсом, перед которым испыты­ вали почтение и ужас, которому действительно нуж­ но было подчиняться, потому что он властвовал, был дискурс, произнесенный, во-первых, в соответствии с надлежащим ритуалом; это был дискурс, который вершил правосудие и присуждал каждому его долю; это был дискурс, который, предсказывая будущее, не только возвещал то, что должно произойти, но и спо­ собствовал его осуществлению, притягивал и увлекал за собой людей и вступал, таким образом, в сговор с судьбой. Но вот век спустя наивысшая правда боль­ ше уже не заключалась ни в том, чем былдискурс, ни в том, что он делал,— она заключалась теперь в том, что он говорил: пришел день, когда истина перемес­ тилась из акта высказывания — ритуализованного, действенного и справедливого — к тому, что соб­ ственно высказывается: к его смыслу и форме, его

объекту, его отношению к своему референту. Между Гесиодом и Платоном установилось определенное раз­ деление, отделяющее'истинный дискурс от дискурса ложного. Разделение — новое, поскольку отныне ис­ тинный дискурс не является больше чем-то драгоцен­ ным и желаемым и поскольку теперь уже дискурс не связан с отправлением власти. Софист изгнан.

Это историческое разделение придало, без сомне­ ния, общую форму нашей воле к знанию. Однако она постоянно перемещалась: возможно, великие науч­ ные мутации и могут иногда читаться как следствия какого-нибудь открытия, но они могут читаться так­ же и как результат появления новых форм воли к ис­ тине. В XIX веке мы, без сомнения, имеем дело с та­ кой волей к истине, которая ни задействованными в ней формами, ни областями объектов, к которым она обращается, ни техниками, на которые она опирает­ ся, не совпадает с той волей к знанию, которая харак­ терна для классической культуры.

Вернемся немного назад. На рубеже XVI иXVII ве­ ков появилась (особенно в Англии) такая воля к зна­ нию, которая, предваряя свои актуальные содержания, вырисовывала своего рода планы возможных объек­ тов — объектов, доступных наблюдению, измерению, классификации; такая воля к знанию, которая навязы­ вала познающему субъекту (и в каком-то смысле— до всякого опыта) определенную позицию, определен­ ный взгляд и определенную функцию (скорее видеть, чем читать, скорее проверять, чем комментировать); такая воля к знанию, которая предписывала (причем способом более общим, чем любой инструмент) тот технический уровень, в который должны были бы ин­ вестироваться знания, чтобы быть проверяемыми и полезными. Все происходит так, как если бы, начиная с великого платоновского разделения, воля к истине имела свою собственную историю, не совпадающую с

историей самих, принудительных по своему характе­ ру, истин, а именно: историю подлежащих познанию объектов, историю функций и позиций познающего субъекта, историю материальных, технических и ин­ струментальных вкладов познания*.

Кроме того, эта воля к истине, как и другие систе­ мы исключения, опирается на институциональную поддержку: ее укрепляет и одновременно воспроиз­ водит целый пласт практик, таких, как педагогика, или таких, конечно же, как система книг, издатель­ ского дела, библиотек, таких, как научные сообщес­ тва в прежние времена или лаборатории сегодня. Но, несомненно, более глубинным образом эта воля вос­ производится благодаря тому способу, каким знание используется в обществе, каким оно наделяется зна­ чимостью, распределяется, размещается и в некото­ ром роде атрибуируется. Напомним здесь — в чисто символическом смысле — старый греческий прин­ цип: занятием демократических городов вполне мо­ жет быть арифметика, так как она учит отношениям равенства, но только геометрия должна преподавать­ ся в олигархиях, поскольку она демонстрирует про­ порции в неравенстве.

Я полагаю, наконец, что эта воля к истине, подоб­ ным образом опирающаяся на институциональную поддержку и институциональное распределение, имеет тенденцию — я говорю по-прежнему о нашем обществе — оказывать на другие дискурсы своего ро­ да давление и что-то вроде принудительного дей­ ствия. Я имею в виду здесь то, каким образом запад­ ная литература вынуждена была в течение веков ис­ кать опору в естественном, в правдоподобном, в ис­ креннем, в науке, наконец,— словом, в истинном дискурсе. Я думаю также о том, каким образом эко­ номические практики, закодированные в виде пред­ писаний или рецептов, в некоторых случаях — в ви­

де морали, с XVI века стремились к обоснованию, ра­ ционализации и оправданию себя при помощи тео­ рии богатств и производства. Я думаю, наконец, о том, каким образом даже система, имеющая явно предписывающий характер, такая, скажем, как систе­ ма уголовного права, искала свое основание, или свое оправдание, сначала, конечно, в теории права, потом, начиная с XIX века, в социологическом, психологи­ ческом, медицинском и психиатрическом знании — как если бы даже само слово закона в нашем общес­ тве могло получить право на существование только благодаря истинному дискурсу*.

Из трех важнейших систем исключения, которым подвержен дискурс: запрещенное слово, выделение безумия и воля к истине,— больше всего я говорил о третьей системе. Дело в том, что именно к ней в те­ чение столетий непрестанно сводились две первые; дело в том, что она снова, и все больше и больше, пы­ тается принять их на свой счет, чтобы одновременно и изменить их и обосновать; дело в том, что если пер­ вые две системы становятся все более и более непроч­ ными и неопределенными по мере того, как они ока­ зываются ныне или уже оказались пронизанными во­ лей к истине,— сама эта воля непрерывно усиливает­ ся, становится все более глубокой, и ее все труднее обойти вниманием.

И, однако, именно о ней говорят менеевсего. Как ес­ ли бы сама истина в ее необходимом развертывании зас­ лоняла для нас волю к истине и ее перипетии. Причи­ на этого, возможно, следующая: если и в самом деле ис­ тинным дискурсом, начинаяс греков, большеуже неяв­ ляется дискурс, который отвечает нажелание или кото­ рый отправляет власть, то что же тогда, если не жела­ ние и не власть, задействовано в этой воле к истине, в во­ ле его, этот истинный дискурс, высказать?** Истинный дискурс, который обязательностью своей формы избав­

лен от желания и освобожден от власти, не может рас­ познать волю к истине, которая его пронизывает; а во­ ля к истине, в свою очередь,— та, которая давно уже нам себя навязала,— такова, что истина, которую она волит, не может эту волю не заслонять.

Таким образом, перед нашими глазами предстает только истина — такая, которая была бы богатством, изобилием и силой, одновременно и мягкой и неяв­ ным образом универсальной. Но мы ничего не знаем о воле к истине — об этой удивительной машине, предназначенной для того, чтобы исключать. И имен­ но те в нашей истории, кто снова и снова попытались так или иначе обойти это стремление к истине и пос­ тавить его под вопрос в противовес самой истине, и именно там, где истина берется оправдать запрет и оп­ ределить безумие,— все они, от Ницше до Арто и до Батая, должны теперь служить нам знаками, безуслов­ но недосягаемыми, для каждодневной работы.

* * *

Существует, конечно, и множество других процедур контроля и отграничения дискурса. Те, о которых я говорил до сих пор, осуществляются в некотором ро­ де извне; они функционируют как системы исключе­ ния и касаются, несомненно, той части дискурса, в которой задействованы власть и желание.

Можно, думаю, выделить и другую группу проце­ дур — процедур внутренних, поскольку здесь кон­ троль над дискурсами осуществляется самими же дис­ курсами. Это — процедуры, которые действуют ско­ рее в качестве принципов классификации, упорядо­ чивания, распределения, как если бы на этот раз речь шла о том, чтобы обуздать другое измерение дискур­ са: его событийность и случайность.

Речь идет в первую очередь о комментарии. Я по­ лагаю, не будучи, впрочем, в этом вполне уверен, что вряд ли существует общество, где не было бы особо

важных повествований, которые пересказываются, повторяются и варьируются; где не было бы формул, текстов, ритуализованных ансамблей дискурсов, ко­ торые произносятся соответственно вполне опреде­ ленным обстоятельствам; где не было бы вещей, выс­ казанных однажды, которые затем сохраняются, пос­ кольку в них предполагают нечто вроде тайны или сокровища. Короче говоря, можно предположить, что во всех обществах весьма регулярно встречается своего рода разноуровневость дискурсов: есть дис­ курсы, которые «говорятся» и которыми обменива­ ются изо дня в день, дискурсы, которые исчезают вместе с тем актом, в котором они были высказаны; и есть дискурсы, которые лежат в основе некоторо­ го числа новых актов речи, их подхватывающих, трансформирующих или о них говорящих,— словом, есть также дискурсы, которые — по ту сторону их формулирования — бесконечно сказываются, явля­ ются уже сказанными и должны быть еще сказаны. Такие дискурсы хорошо известны в системе нашей культуры: это прежде всего религиозные и юриди­ ческие тексты, это также весьма любопытные по сво­ ему статусу тексты, которые называют «литературны­ ми»; в какой-то мере это также и научные тексты.

Очевидно, что это расслоение не является ни проч­ ным, ни постоянным, ни абсолютным. Не так, что, с одной стороны, есть какое-то число раз навсегда дан­ ных основных или порождающих дискурсов, а с дру­ гой — масса таких, которые их повторяют, толкуют, комментируют. Множество первичных текстов теря­ ется и исчезает, и комментарии порой занимают их место. Но сколько бы ни менялись точки приложения функции, сама она сохраняется, и принцип расслоения оказывается вновь и вновь задействованным. Полное стирание этой разноуровневости не может быть не чем иным, как игрой, утопией или тоской. Игрой коммен­

тария в духе Борхеса, когда комментарий есть только вторичное (на этот раз — торжественное и ожидае­ мое) появление того, что он комментирует; игрой кри­ тики, которая до бесконечности говорила бы о несу­ ществующем произведении; лирической мечтой о та­ ком дискурсе, который возрождается в каждой из сво­ их точек абсолютно новым и девственным, который снова и снова появляется, во всей своей свежести, бе­ ря начало от вещей, чувств или мыслей; тоской того больного Жанэ, для которого всякое, самое пустяко­ вое высказывание было словно «слово Евангелия», та­ ящее неисчерпаемые сокровища смысла и заслужива­ ющее того, чтобы его снова и снова повторяли, без конца возобновляли и комментировали: «Когда я ду­ маю,— говорил он каждый раз, когда начинал читать или слушать,— когда я думаю об этой фразе, которая сейчас тоже канет в вечность и которую я, быть мо­ жет, еще не до конца понял...».

Но кому же не понятно, что речь здесь идет каж­ дый раз об упразднении лишь одного из членов отно­ шения, а вовсе не об уничтожении самого отноше­ ния? Отношения, которое со временем беспрестанно меняется и в каждую данную эпоху принимает мно­ гообразные и различные формы: юридическая экзе­ геза сильно отличается (и уже довольно давно) от ре­ лигиозного комментария; одно и то же литературное произведение может послужить поводом для однов­ ременного появления дискурсов очень разных типов: Одиссеякак первичный текст воспроизводится в од­ но и то же время и в переводе Берара, и в бесконеч­ ных пояснениях к тексту, и в УлиссеДжойса.

Пока я хотел бы ограничиться указанием на то, что расслоение между первичным и вторичным тек­ стом внутри того, что в целом называется коммента­ рием, играет двоякую роль. С одной стороны, он поз­ воляет строить (и строить бесконечно) новые дискур­

сы: превосходство первичного текста над другими, его неизменность, его статус дискурса, который всег­ да может быть вновь актуализирован, множествен­ ный или скрытый смысл, держателем которого он слывет, приписываемые ему, как сущностно для не­ го важные, умолчание и богатство — все это откры­ вает возможность говорить. Но, с другой стороны, роль комментария, какие бы техники при этом ни были пущены в ход, заключается лишь в том, чтобы сказать наконецто, что безмолвно уже было высказа­ но там . Соответственно парадоксу, который ком­ ментарий постоянно перемещает, но избежать кото­ рого ему никогда не удается, он должен высказать впервые то, что уже было сказано, и неустанно пов­ торять то, что, однако, никогда еще сказано не было. Нескончаемое вспенивание комментариев подтачи­ вается изнутри грезой о некоем замаскированном повторении: в горизонте комментария, быть может, есть только то, что уже было в его отправной точке: само это простое повествование. Комментарий пре­ дотвращает случайность дискурса тем, что принима­ ет ее в расчет: он позволяет высказать нечто иное, чем сам комментируемый текст, но лишь при условии, что будет сказан и в некотором роде осуществлен сам этот текст. Открытая множественность, непредви­ денная случайность оказываются благодаря принци­ пу комментария перенесенными с того, что с риском для себя могло бы быть сказанным,— на число, фор­ му, вид и обстоятельства повторения. Новое не в том, что сказано, а в событии его возвращения.

Я полагаю, что существует и другой принцип раз­ режения дискурса, до некоторой степени дополни­ тельный к первому. Речь идет об авторе — понимае­ мом, конечно, не как говорящий индивид, который произнес или написал текст, но как принцип группи­ ровки дискурсов, как единство и источник их значе­

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]