Воля к истине по ту сторону знания власти и сексуальности
..pdfЧто-то от мятежа, от обетованной свободы, от гряду щей эпохи иного закона — вот что легко проступает через этот дискурс о притеснении секса. Здесь оказы ваются вновь задействованными некоторые из преж них традиционных функций пророчества. До завтра, наш добрый секс. Именно потому, что утверждается это подавление, и возможно еще заставлять незамет но сосуществовать то, что большинству из нас меша ет сблизить только страх оказаться смешным или го речь от знания истории: революцию и счастье; револю цию и некое другое, обновленное и более прекрасное тело; или еще: революцию и удовольствие. Выступать против властей, высказывать истину и обещать нас лаждение; связывать друг с другом озарение, освобож дение и приумноженные услады; держать речь, где сходятся страсть к познанию, воля к изменению зако на и вожделенный сад наслаждений,— вот что, вне всяких сомнений, поддерживает в нас упорство гово рить о сексе в терминах подавления; вот что, быть мо жет, объясняет также рыночную стоимость, приписы ваемую не только всему, что говорят об этом, но и просто тому, чтобы подставить ухо желающим устра нить последствия этого подавления. Мы, в конце кон цов, единственная цивилизация, где получают жало ванье за то, чтобы выслушивать каждого, кто делвет признания о своем сексе: некоторые даже сдали свои уши внаем — как если бы желание говорить о нем и ожидаемая тут выгода выходили далеко за пределы возможностей слушания.
Но более важным» чем эти экономические послед ствия, кажется мне существование в нашу эпоху дис курса, где связаны вместе секс, разоблачение и сти н ы , ниспровержение мирового закона, возвещение иной жизни и достоверное обещание блаженства. Именно секс сегодня служит опорой этой старой, столь при вычной и столь важной на Западе формы — формы
проповеди. Великая проповедь секса, у которой были свои изощренные теологи и свои голоса из народа, в течение нескольких последних десятилетий обошла наши общества; она бичевалапрежний порядок, изоб личала всяческие лицемерия, воспевала право на не посредственное и реальное; она заставила мечтать об ином граде. Подумаем о францисканцах. И спросим себя, каким образом могло статься, что лиризм и ре лигиозность, которые долгое время сопутствовали ре волюционному проекту, в индустриальных западных обществах оказались перенесенными, по крайней ме ре в значительной своей части, на секс.
Идея подавленного секса, таким образом, не явля ется только теоретическим вопросом. Утверждение о сексуальности, которая якобы никогда не была в бо лее строгом подчинении, чем во времена хлопотли вой, расчетливой и лицемерной буржуазии, сочетает ся с высокопарностью дискурса, предназначенного сказать истину о сексе, изменить его экономику в ре альном, ниспровергнуть управляющий им закон, из менить его будущее. Объявление об угнетении и фор ма проповеди отсылают друг к другу и друг друга уси ливают. Сказать, что секс не является подавленным или, скорее, сказать, что отношение между сексом и властью не является отношением подавления, сказать так — значит рисковать высказать всего лишь сте рильный парадокс. Это означало бы не просто стол кновение с твердо принятым тезисом. Это означало бы пойти наперекор всей экономике, всем дискурсив ным «выгодам», которые этот тезис стягивают.
Именно в этом месте я хотел бы расположить се рию исторических анализов, по отношению к кото рым эта книга является одновременно и введением, и как бы первоначальным обзором: выделением нес кольких исторически значимых точек и наброском некоторых теоретических проблем. В целом речь
идет о том, чтобы рассмотреть случай общества, ко торое вот уже более века шумно бичует себя за свое лицемерие, многословно говорит о своем собствен ном молчании, упорствует в детализации того, что оно не говорит, изобличает проявления власти, кото рую оно само же и отправляет, и обещает освобо диться от законов, которые обеспечили его функци онирование. Я хотел бы произвести смотр не только этим дискурсам, но и той воле, которая их несет, и той стратегической интенции, которая их поддержи вает. Вопрос, который я хотел бы задать, это вопрос не о том, почему мы подавлены, но о том, почему мы с такой страстью и злобой — против своего самого недавнего прошлого, против своего настоящего и против самих себя — говорим, что мы подавлены. По какой спирали мы пришли к такому вот утвер ждению, что секс отрицается, к тому, чтобы демон стративно показывать, что мы его прячем, чтобы го ворить, что мы его замалчиваем, и все это — форму лируя его в самых откровенных словах, пытаясь по казать его в его самой обнаженной реальности, утвер ждая его в позитивности его власти и его эффектов? Конечно же, есть все основания спросить себя, поче му так долго секс ассоциировался с грехом,— нужно было бы еще посмотреть, каким образом образова лась эта ассоциация, и воздержаться от того, чтобы глобально и поспешно говорить, что секс был «осуж ден»,— но точно так же следовало бы спросить себя, почему мы так сильно казним себя сегодня из-за то го, что когда-то сделали его грехом. Какими путями пришли мы к тому, чтобы чувствовать «вину» перед своим сексом? И быть цивилизацией настолько уни кальной, чтобы говорить себе о самой себе, что она долгое время «грешила», и «грешит» еще и сегодня, против секса— злоупотреблением властью. Как про изошел этот сдвиг, который, продолжая претендо
вать на избавление нас от греховной природы секса, обвиняет нас в большой исторической ошибке, кото рая заключалась якобы именно в'том, чтобы измыс лить эту греховную природу и затем извлечь из это го верования самые губительные последствия?
Мне скажут, что если и есть сегодня столько лю дей, твердящих об этом подавлении, то это потому, что оно исторически очевидно. И что если они гово рят о нем так много и так долго, то это потому, что подавление это глубоко укоренилось, что у него крепкие корни и причины, что оно оказывает на секс столь сильное давление, что одно лишь обличение никоим образом не сможет нас от него избавить; эта работа может быть только длительной. Без сомне ния, тем более длительной, что власти свойственно
— и в особенности власти, подобной той, которая действует в нашем обществе,— быть репрессивной и с особой бдительностью подавлять всяческую беспо лезную энергию, интенсивность удовольствий и вся кого рода неупорядоченное поведение. Нужно, зна чит, быть готовым к тому, что последствия освобож дения от этой репрессивной власти дадут себя знать очень не скоро: попытка говорить о сексе свободно и принимать секс в его реальности столь чужда основ ной линии всей, теперь уже тысячелетней, истории и к тому же столь враждебна присущим власти меха низмам, что затея эта, прежде чем достичь успеха в своем деле, обречена на долгое топтание на месте.
Однако по отношению к тому, что я назвал бы этой «гипотезой подавления», можно выставить три существенных сомнения. Первое сомнение: действи тельно ли подавление секса является исторической очевидностью? И действительно ли то, что обнару живается при самом первом взгляде и, следователь но, позволяет сформулировать отправную гипотезу, это — усиление или, быть может, установление,
начиная с XVII века, режима подавления по отноше нию к сексу? Вопрос собственно исторический. Второе сомнение: механика власти — ив особенности та, что действует в обществе, подобном нашему, — действи тельно ли она принадлежит преимущественно поряд ку подавления? Запрет, цензура, отрицание — дей ствительно ли они являются формами, в соответствии с которыми власть осуществляет себя всеобщим обра зом во всяком, быть может, обществе, а в нашем— на верняка? Вопрос историко-теоретический. Наконец, третье сомнение: критический дискурс, обращенный к подавлению,— сталкивается ли он с механизмом власти, действовавшим до того беспрепятственно, что бы преградить ему дорогу, и не является ли он сам только частью той же исторической сетки, которую он и изобличает (и которую он, без сомнения, маскирует), называя этот механизм «подавлением»? Действитель но ли исторически существует разрыв между эпохой подавления и критическим анализом подавления? Вопрос историко-политический. При введении этих трех сомнений речь идет не только о построении кон тр-гипотез, симметричных и обратных первым; дело не в том, чтобы сказать: сексуальность вовсе не подав лялась в капиталистических и буржуазных обществах, но, напротив, наслаждалась там режимом постоянной свободы; дело не в том, чтобы сказать: власть в общес твах, подобных нашему, скорее терпима, нежели реп рессивна, и критика подавления может сколько угод но придавать себе вид разрыва,— в действительности она является частью процесса, который гораздо стар ше ее самой, и в зависимости от ключа, в котором прочтут этот процесс, она выступит или как новый эпизод в смягчении запретов, или как более изощрен ная и более скрытая форма власти.
Сомнения, которые я хотел бы противопоставить гипотезе подавления, нацелены скорее не нато, чтобы
показать, что она ошибочна, но на то, чтобы размес тить ее в рамках общей экономик?! дискурсов о сексе внутри современных обществ, начиная с XVII века. Почему о сексуальности заговорили и что о ней сказа ли? Каковы были последствия того, что о ней было сказано, в плане власти? Каковы связи между этими дискурсами, этими властными последствиями и удо вольствиями, которые были ими инвестированы? Ка кое, исходя из этого, формировалось знание? Короче, речь идет о том, чтобы установить — в его функцио нировании и праве на существование — тот режим власть-знание-удовольствие, который и поддержива етунасдискурс о человеческой сексуальности. Отсюда и то, что основной вопрос (по крайней мере, понача лу) состоит не столько в том, чтобы знать, говорят сек суда или нет, формулируют запреты или же разреше ния,утверждают ли его важность или же отрицают его
последствия, наказуемы ли слова, которыми пользу ются для его обозначения,— сколько в том, чтобы принять во внимание самый факт, что о нем говорят, тех, кто о нем говорит, места и точки зрения, с кото рых о нем говорят, институции, которые побуждают о нем говорить, которые собирают и распространяют то, что о нем говорят,— короче, принять во внимание некий глобальный «дискурсивный факт»: «выведение в дискурс» секса. Отсюда же проистекает и важность знания о том, в каких формах и по каким каналам, скользя вдоль каких дискурсов, власть добирается до самыхтонкихи самых индивидуальных поведений, ка киепути позволяют ей достичь редких или едваулови мыхформ желания, каким образом ей удается прони зывать и контролировать повседневное удоволь ствие,— и все это с помощью действий, которые мо гут быть отказом, заграждением, дисквалификацией, но также и побуждением, интенсификацией,— коро че, с помощью «полиморфных техник власти». Отсю
да, наконец, следует, что важным будет не определение того, ведут ли эта дискурсивная продукция и эти действия власти к формулированию истины о сексе или, наоборот, лжи, предназначенной для того, что бы ее скрыть,— но высвобождение той «воли к зна нию», которая служит им одновременно и опорой и инструментом.
Я хотел бы быть правильно понятым; я не настаи ваю на том, что, начиная с классической эпохи, секс не был запрещен, или что ему не были поставлены прег рады, или что он не был замаскирован или не признан;
ядаже неутверждаю, что с этого момента он был под вержен всему этому меньше, чем прежде. Я не гово рю, что запрещение секса— это только приманка, но
яговорю, что приманкой является делать из этого зап рета фундаментальный и конституирующий элемент, исходя из которого можно было бы написать историю того, что, начиная с современной эпохи, было сказано о сексе. Все эти отрицательные элементы — запреты, отказы, цензуры, отрицания,— которые гипотеза по давления группирует в один большой центральный механизм, предназначенный говорить «нет», являют ся, несомненно, только частями, играющими локаль ную и тактическую роль в том выведении в дискурс, 0 той технике власти, в той воле к знанию, которые К ним отнюдь не сводятся.
Короче говоря, я хотел бы отделить этот анализ от привилегий, которыми обычно жалуют экономику разреженности и принципы прореживания, чтобЫ| напротив, искать инстанции производства дискурса (которые, конечно же, оставляют место и молчанию)) инстанции производства власти (функцией которых иногда является и запрещать), инстанции производ* ства знания (которые часто вводят в оборот разного рода незнание и систематические ошибки); я хотел бы написать историю этих инстанций и их трансфор"
маций. И вот самый первый обзор, выполненный с этой точки зрения, указывает, кажется, на то, что, на чиная с конца XVI века, «выведение в дискурс» секса подлежало вовсе не процессу ограничения, но, нап ротив, подчинялось механизму нарастающего по буждения; что техники власти, осуществляющиеся на сексе, следовали не принципу жесткого отбора, но, напротив, принципу рассеивания и насаждения раз нообразных форм сексуальности; что воля к знанию не остановилась перед неустранимым табу, а выказа лаупорство — проходя, несомненно, сквозь множес тво ошибок— в том, чтобы создать науку о сексуаль ности. Именно эти движения я и хотел бы — в неко тором смысле поверх гипотезы подавления и фактов запрещения или исключения, к которым она отсыла ет,— представить теперь схематичным образом, от правляясь от нескольких исторических фактов, име ющих значение своего рода отметин.
И.Гипотеза подавления
1.Побуждение к дискурсам
XVII век: это якобы начало эпохи подавления, свой ственного обществам, называемым буржуазными, подавления, от которого мы будто бы до сих пор не совсем еще освободились. Называть секс по имени стало с этого момента будто бы и труднее и наклад нее. Как если бы для того, чтобы овладеть им в реаль ности, понадобилось сначала свести его к уровню языка, суметь контролировать его свободное обраще ниевнутри дискурса, изгнать его из сказанных вещей, загасить слова, которые делают его слишком ощути мо присутствующим. И даже сами эти запреты боят ся, казалось бы, называть его по имени. Даже без то го, чтобы провозглашать это вслух, современное це ломудрие добивается-де того, чтобы о нем не говори ли, добивается всего лишь игрой запретов, отсылаю
щих друг к другу: мутизмы, которые тем, что они молчат, принуждают к молчанию. Цензура.
Однако же, если взять эти три последние века в их беспрерывных трансформациях, то вещи предстают совсем иначе: вокруг и по поводу секса — настоящий дискурсивный взрыв. Здесь нужно объясниться. Вполне возможно, что имела место чистка, и доволь но суровая, дозволенного словаря. Вполне возможно, что были установлены настоящие кодексы риторики намека и метафоры. Новыми правилами приличия, несомненно, отфильтровывались слова: полиция высказываний. Равно как и контроль за самим гово рением: гораздо более строго было определено, где и когда о нем нельзя говорить; в какой ситуации, меж ду какими говорящими и внутри каких социальных отношений; таким образом были установлены реги оны если не полного молчания, то, по крайней мере, такта и сдержанности: например, между родителями и детьми, воспитателями и учениками, хозяевами и слугами. Здесь, почти наверняка, существовала нас тоящая экономика ограничений. Она интегрирова лась в эту политику языка и речи — с одной сторо ны, спонтанную, а с другой — заранее согласован ную, которая сопровождала социальные перераспре деления в классическую эпоху.
Зато на уровне дискурсов и их различных областей имеет место почти что обратный феномен. Дискур сы о сексе — дискурсы специфические, разнообраз ные одновременно по своей форме и по своему объ екту,— не прекращая размножались: своего рода дискурсивная ферментация, которая ускорилась с XVIII века. Я думаю здесь не столько о вероятном размножении «недозволенных» дискурсов, дискур сов-нарушений, которые откровенно называют секс оскорбления ради или в насмешку над новым цело мудрием; затягивание потуже правил приличия при
вело, по всей видимости, в качестве противодействия к возрастанию в цене и к интенсификации неприс тойной речи. Но главное — это умножение дискур сов о сексе в поле действия самой власти: институци ональное побуждение к тому, чтобы о нем говорить, и говорить все больше и больше; настойчивость ин станций власти в том, чтобы слушать, как о нем го ворят, и заставлять говорить его самого, явно все ар тикулируя и бесконечно накапливая детали.
Возьмем эволюцию католического пастырства и таинства покаяния после Тридентского Собора. Ма ло-помалу прикрывается нагота вопросов, которые формулировались в руководствах по исповеди в сред ние века, и даже многих из тех, что были в ходу еще в XVII веке. Теперь уже избегают входить в детали, ко торые такими авторами, как Санчес или Тамбурини, долгое время считались необходимыми, чтобы испо ведь была полной: взаимное расположение партнеров, принятые позы, жесты, прикосновения, точный мо мент наслаждения— педантичный обзор полового ак та в самом его отправлении. Все более и более настой чиво рекомендуется деликатность. Что касается грехов против чистоты, то нужна самая большая предосто рожность: «Эта материя напоминает смолу, и как бы сней ни обращались— даже если бы это делалось для того, чтобы очистить себя от нее,— она тем не менее оставляет пятна и все-таки пачкает»1. А позднее Аль фонс деЛигуори предпишет начинать — чтобы иметь возможность при необходимости этим и ограничить ся, особенно в случае с детьми,— с «окольных и нес колько расплывчатых»2 вопросов.
Но язык может сколь угодно оттачиваться. Сфе ра того, о чем делаются признания — и признания
‘ P.Segneri, instruction dupenitent (французский перевод, 1695), р.ЗО1.
1 A. de Liguori, Pratique des confesseurs (французский перевод, 1854), p.140.