Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хочу – Могу – Должен. Опыт общественной автобиографии личности

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
взросления, юношеских увлечений и пристрастий, когда воз­никает жизненная потребность иметь перед глазами некий об­раз и образец мышления и поведения, достойные подражания. Нечто вроде «поводыря» на долгие годы, а то и на всю жизнь, как это получилось у меня. Появляется друг или собеседник, которому доверяешь «беспрекословно», мысленно с ним сове­туешься, на него опираешься в трудный момент, и лишь пото­му, что он из тысячи лучший (Гераклит). Кумир – не просто ум­ница и талант, различающий добро и зло, истину и ложь, это мыслитель, деятель-творец, хозяин жизни и собственной судь­бы. Бывает, сам не понимаешь, почему веришь и доверяешь этому человеку больше, чем кому-либо другому, и тебе важно получить именно его совет, когда обдумываешь свои намере­ния и действия. Происходит это само собой, почти машиналь­но. Лишь потом, на склоне лет, сознаешь и можешь объяснить, почему именно этот человек, а не кто-то другой стал для тебя примером и предметом подражания. Как-то само собой полу­чается, что еще в юности тебя, не опытного, не потертого жиз­нью, какой-то человек вдруг всерьез и надолго привлекает сво­им личностным миром, складом ума, волей и силой характера, совпадением в поведении идеального и реального. И вызывает ответную симпатию, которая с годами не исчезает даже в мину­ты-моменты разногласий и противоречий.
Моими кумирами в студенческие годы стали два чело­века – Александр Иванович Герцен и Владимир Маяковский, которых боготворю и верен им до сих пор, несмотря на годы и перемены. Сначала появился Маяковский, затем Герцен, и пре­жде чем рассказать, как и почему это случилось, отвечу на во­прос, который мне не раз задавали: только ли эти лица и имена меня заинтересовали и пленили? Нет, конечно, не только они. Полюбил и люблю поэзию Лермонтова, Гумилева и Пастерна­ка, но кумиром все-таки так и остался Маяковский. Пытался освоить Гегеля, затем Канта, всегда чтил Маркса, вчитывался и старался понять тексты Лосева, Ильенкова, Лифшица, Зино­вьева, Мамардашвили, но образцом свободомыслия стал и на долгие годы им остался Александр Иванович Герцен. Видимо, по той простой причине, что кумирами все-таки становятся, они не внушаются и не назначаются.
Поскольку первым кумиром, захватив ум и сердце, был Маяковский, с него и начну свой рассказ. Как все правоверные советские люди, знал поэта раньше, и не только Стихи о совет-
101
ском паспорте. В комнате общежития Одесского университета на Пастера, 29, где я жил первокурсником, соседом по койке был Илья Энтис, тоже филолог, старше меня на два курса, фа­нат поэзии Маяковского, особенно «ранней», периода «Облака в штанах». По ночам он бубнил стихи, зная их наизусть, читал нараспев, выделяя какие-то слова и строчки дыханием, интона­цией. Никому в комнате это не нравилось: хотелось отоспаться после дневных лекций, семинаров. Однажды днем, когда мы были вдвоем в комнате, он, отвечая на мой школьный воп­рос – «почему стихи написаны лесенкой», разговорился, и по­ведал много такого, чего я не знал или в поэзии еще не усёк. Мы стали друзьями, и в общении с ним я постепенно влюблялся не только в ранние стихи и поэмы поэта, я иначе увидел и воспри­нял поэтический мир Маяковского в целом. Произошло это не сразу, и когда я вошел в этот мир, он стал мне близким, родным, понятным, и, кажется, я уже сам мог бы объяснить, «из какого сора» и как рождается настоящая поэзия. Помимо самих сти­хов понравилось мне из рассказов о нем то, что он в 15 лет, по­сле смерти отца и переезда в Москву, покинул гимназию, чтобы отдаться нелегальной партийной работе, успел после несколь­ких арестов приобрести тюремный опыт, и потратил это время на усвоение воззрений Маркса и Дицгена, произведений Тол­стого и Достоевского, и в итоге пришел к выводу, что надо пройти школу, «сел учиться», как скажет он потом в автобио­графии «Я сам».
Но наиболее важное и интересное я узнал из его стихов. Мне нравилось и доставляло удовольствие подолгу разгады­вать удивительный мир созданных Маяковским образов, се­кретов и новаций. Помню, сразу стали любимыми стихи – «Юбилейное» (разговор с Пушкиным), «Тамара и Демон», поэма «Про это», а позднее я создал посредством монтажа из глав и отрывков поэм «Хорошо» и «Владимир Ильич Ленин» образ Революции, читал его с удовольствием «вслух» в самых разных аудиториях (похвастаюсь, не без успеха).
Важную роль в формировании моего восприятия поэзии Маяковского сыграл семинар по творчеству и личности поэта, который вела Полина Ивановна Збандуто, доцент филфака Одесского университета, знаток советской литературы. Она, подобно Илье Энтису, не разделяла принятой и широко тира­жируемой тогда прессой формулы поэта – «агитатора, горлана, главаря», выдвигая на первый план его талант глубокого лири-
102
ка, что первой заметила и высоко оценила Марина Цветаева. Уже тогда я узнал: оказывается, стихи Маяковского можно и нужно читать без пафоса, нормально, взволнованно, но внешне негромким и спокойным тоном, по принципу «чем тише, тем слышнее», лишь в особых случаях и моментах повышая голос и резко меняя интонацию. Как ни странно, внутренняя сила та­ланта поэта и рельефная выразительность смыслового звуча­ния стихов при этом лишь усиливаются и повышаются.
Меня поэт поразил предельно искренним, глубоким мыс­лительно-образным раскрытием двух главных, сквозных тем и проблем его поэзии – революции и любви. Здесь его вообще не с кем было сравнивать, хотя недостатка в хороших поэтах-лири­ках не было. Так получилось, что Маяковский и сейчас, восемь­десят лет спустя, был и остается для меня лучшим, талантли- вейшим поэтом советской эпохи (В.И. Сталин), предельно искренне выразившим свое отношение к породившей его эпохе и многострадальной судьбе страны, которую он любил и вос­певал поистине неустанно. Вряд ли кто из серьезных и уважае­мых деятелей культуры отважится сегодня оспорить сталин­скую оценку места и роли Маяковского в советской литературе. Дело тут не в Сталине, просто нельзя усомниться в искренно­сти чувств и переживаний Маяковского, для которого поэзия и революция соединились узами нераздельного взаимного при­ятия и союза.
Революцией Маяковский восторгался искренно и по делу, принимая разумом и душой её цели и лозунги: «заводы – рабо­чим», «земля – крестьянам», «мир – народам». Его восторжен­ное отношение к Октябрю не всем было понятно, да и по нутру. Понимали и его принимали, например, Марина Цветаева и Бо­рис Пастернак, а вот Троцкому союз поэта с революцией не нравился, казался слишком «фамильярным». Впрочем, далеко не всем в литературном мире было по нраву само желание по­эта стать певцом революции. А он ведь искренне считал Ок­тябрь 17-го своей революцией, заявив еще в 1915 году: «Хочу будущее сегодня!» Энтузиазм не мешал ему видеть и сознавать, что революция несет людям вместе с радостью и счастьем и большие испытания, жертвы. «Для веселия планета наша мало оборудована». Он не был восторженным «трубадуром» Октя­бря, и раньше многих будущих скептиков и критиков почув­ствовал опасность повышенных ожиданий, и вместе с тем был далек от того, чтобы выдавать красивые лозунги и всего лишь
103
первые зачатки «реального социализма» за победу, якобы «полную и окончательную».
Именно у Маяковского я учился воспринимать, понимать и любить Россию, не только стихами, где он воспевал револю­цию и социализм. Он был первым, кто привил мне чувство не­приятия и презрения к тем, кто Россию принижал, превращал в предмет насмешек, высмеянных им в его сатирических сти­хах и пьесах. Знаю, «догадываюсь», кого бы он, будь жив, изо­бразил сегодня в качестве наследников персонажей «Бани» и «Клопа». Он первым стал иронизировать над теми, кто «стро­ил мост в социализм, не достроил и устал, и уселся у моста». Маяковский раньше других и вместе с Зощенко создавал со­ветскую сатиру, выведя на авансцену общественного внимания и суда двух главных врагов нового строя – советского бюрокра­та и советского мещанина. Он первым заметил, обнаружил и воспроизвел во всей человеческой неприглядности заразу за­рождающегося бытового мещанства, ныне – ненасытного по­требительства, которое подпирает и питает собой мещанство политическое, «бюрократическое». Понятие «клоп Маяков­ского» вошло в обиходный язык, на сцене во всей своей красе предстали новоявленные мещане – Пьеры Скрипкины, Баяны и Эльвиры Ренессанс, первые млекопитающие рыночных от­ношений и нравов, начиненные рваческой психологией и по­ведением хапуг. Поэт смотрел далеко вперед уже до войны, в спектаклях Мейерхольда, а после войны, в 50–60-е годы, гром­кий успех «Клопа» и «Бани» театра Сатиры подтвердили зор­кость и силу созданного им «увеличивающего стекла» в обна­жении и разоблачении мещанских ростков и пороков «реального социализма». Поэт, не дожив даже до пушкинского срока, заметно опередил время в предчувствии новых испыта­ний и угроз, почувствовав, как точно заметит Юрий Тынянов, подземные толчки истории, и сам оказался таким толчком.
Революционный энтузиазм Маяковского, искренний и животворный, не помешал ему почувствовать и предугадать совсем не простую судьбу Октября. В том, каковы смысл и цели поворота-переворота страны, поэт никогда не сомневался, но уже на ранней стадии революционного переустройства, от­давая должное развитию, росту и подъему страны, он задумы­вался над вопросом, чем это все обернется – «стройной по­стройкой или грудой развалин»? Поэт никогда не страдал модной сегодня болезнью мировоззренческой слепоты и глу-
104
хоты. Однако мечта и желание воплотить идею социализма в реальность не застилала ему взор, не мешала видеть страну та­кой, какой она была на самом деле. Он никогда не заигрывал с большевиками, не подлаживался под красивые лозунги, и вполне осознанно и самодеятельно внедрял социализм в реаль­ность, ничего не приглаживая в ней, ибо знал, что… дрянь пока что мало поредела. Думаю, поэзию и эстетику Маяковского справедливо и без преувеличения можно назвать готовыми ре- зультатами еще не построенного социализма (Л. Булавка).
При всем при этом остается открытым вопрос: почему до сих пор никто не объяснил и даже не попытался предполо­жить, что же стало причиной столь раннего и неожиданного финала – ухода поэта из жизни в разгар его несомненных твор­ческих побед и обретенной общественной славы. Да, предчув­ствие приближающейся беды к концу 20-х годов уже было, чувствовалось и в стихах, и в воздухе, каким поэт дышал в эти годы, как, впрочем, чувствовался надрыв и в самой обществен­ной атмосфере страны, которая накалялась, сгущалась, подка­тывала, что называется, «к горлу». Но это не тот случай, когда предчувствие беды сильнее, чем сама беда. Меня поразил спо­койный, трезвый распорядительный тон его предсмертной за­писки-просьбы к правительству, на что мало кто обратил вни­мание даже после его смерти. Хотя были и те, кто осознавал и понимал, что разум и сердце поэта не выдержали как раз вы­павшую на них нагрузку всей скопившейся за годы революци­онных потрясений «громады любви» и «громады ненависти» к личности и творчеству поэта. Убедился в этом, читая книжку Владимира Радзишевского «Хроники последних дней Влади­мира Маяковского» (2009), написанную с любовью и тонким знанием предмета.
Маяковский пленил меня не только своим искренним при­ятием революции. Чудом глубочайшего лиризма считаю я и воспетое им чувство трепетной земной любви – любви мужчи­ны к женщине. Меня поразило это в тот самый момент, когда просыпается и будоражит всё юное естество тяга и интерес к противоположному полу и возникает феномен чувственной любви, ныне отождествляемой со стертым до пошлости сло­вом-понятием «секс». Этот самый пресловутый секс, точнее, чувственность, в СССР не только был, но и проявлялся весьма активно, подтверждая себя статистикой роста браков и рожда­емости населения, не сопоставимого с убогим состоянием и ка-
105
тастрофическим падением всей половой сферы в условиях сек­суальной «свободы» нынешнего времени. Когда она означает свободу от простых норм морали и советов-предписаний меди­цины. Не знаю, как уважаемый читатель, но лично я ничего хорошего, доброго не жду от той «свободы секса», которая ве­дет к появлению сотен тысяч «внебрачных» детей-сирот, ВИЧ-инфицированных пациентов и жертв юношеского суици­да. В моем восприятии это даже не кризис, а чудовищное паде­ние-растление заложенного естеством самой природы вечного чувства взаимного притяжения мужчины и женщины. Это чув­ство поставлено под сомнение и угрозу чудовищного извраще­ния всей практикой современных половых взаимоотношений, где мужчина перестает быть мужчиной, а женщина – женщи­ной. Надо признать, что при всей простоте и грубости нравов прошлых времен, любовное чувство, судя по поэзии и множе­ству дошедших до нас его описаний, никогда не опускалось до животной грубости, примитивных и фальшивых нынешних представлений о полах, точно определенных эстонской посло­вицей «мужчине идёт быть мужчиной, а женщине идёт быть женщиной».
Маяковский, в моем восприятии, вернул понятию и слову любовь особое звучание и тот высокий, поистине трагический, смысл, который он воспел в поэмах «Люблю» и «Про это», со­вершив переворот в моей душе и сознании. Мне были понятны и импонировали его представления об этом великом чувстве: если это любовь, её не смоют «ни ссоры, ни вёрсты», а если она еще и «продумана, выверена, проверена», то человеку вообще не страшны никакие испытания и беды, ибо громада любви обязательно одолеет громаду ненависти. Поэма «Про это» ста­ла для меня поистине катехизисом мужского восприятия и по­стижения любовной драмы вообще.
Оставим в стороне неизвестную и не понятную мне (тогда, да и сегодня тоже) историю «треугольных» отношений Мая­ковского с семейством Лили и Осипа Бриков, со ссылкой на некие «личные мотивы и общем быте». Не стану обсуждать и более известную мне тему «русско-еврейской» подоплеки са­мой любовной драмы: поэт, мол, полюбил Лилю Брик, всю жизнь продолжавшую любить своего мужа Осипа. Хотя деньги и материальное благополучие она любила много больше и того, и другого. Того самого, который якобы первым угадал, распоз­нал и поддержал талант Маяковского (издав на свои деньги
106
«Облако в штанах»). Под общим бытом «тройственного сожи­тельства» подразумевались мещанские предрассудки, ставя­щие под сомнение чистоту чувства к женщине, которое поэт пронес через всю свою (напомним, недолгую!) жизнь. Мне нра­вилась поэма, и её лирический герой, похожий, конечно, на ав­тора, и сама любовная коллизия казалась в общих чертах по­нятной, хотя и таила в себе опасность «взрыва» в условиях столь не проясненного разлома чувств. Понравилась и увлека­ла идея-фикс поэмы, как я её тогда воспринял и понял: сила любви преображается и проверяется на прочность столкнове­нием двух стихий, борьбой двух чувств – дара любить и дара быть любимым. В сущности, они несопоставимы, да и немно­гие могут похвастать, что познали, испытали эту потребность и способность.
Мне признавались, сетовали или жаловались знакомые обоего пола, причем уже в зрелом возрасте, что им вообще «как-то не повезло» с чувством любви, понятую как нечто вы­сокое и значимое, а не просто гормональная тяга или симпатия друг к другу. Людей, способных и готовых полюбить и не по­знавших в жизни этого чувства, можно искренне пожалеть. Может быть, я заблуждаюсь, но не менее жалкой представля­ется мне судьба и участь человека, который лишен самой по­требности и способности любить, при этом всегда готовый стать и быть любимым. Маяковский воспел и преуспел в по­клонении и верности великому чувству любви, увы, став его жертвой, не изменив самому себе. Сила любви – всепрощенче­ская. Хорошо помню, как, будучи не сентиментальным челове­ком, сразу и на всю жизнь запомнил финальные строки сти­хотворения «Лиличка! Вместо письма». Прощаясь с женщиной, любимой им безответно, он просит в момент, когда они реши­ли расстаться: «Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг».
Думаю, в мировой поэзии мало найдется подобных строк проявления мужской любви. Обычно вспоминают пушкин­ские строки: «Я вас любил так искренне, так нежно, как, дай вам Бог любимой быть другим». Их, как и строки Маяковско­го, вряд ли произнесут и высоко оценят те, кому хочется и вполне достаточно быть любимыми. Сам Маяковский – макси­малист в выражении своих чувств и переживаний – хотел именно любить: для него «страшно – не любить, ужас – не сметь», и притом это настолько важно, что он готов был свое,
107
земное не дожив, сразиться и пасть в поединке смертельный любви. Не знаю, читатель, как вам, а мне, встретившему в жиз­ни немало мужчин и женщин, талантливых и интересных, го­товых быть любимыми, личности типа-масштаба Маяковского встречались совсем не часто.
Маяковский знал себе цену, не мельтешил в чувствах, вполне трезво мечтая о далеком тридцатом веке, когда наконец­то исчезнут стаи раздирающих сердце мелочей, и люди недолю- бленное наверстают звездностью бесчисленных ночей. Он про­сил и молил тогда его воскресить:
Воскреси хотя б за то, что я поэтом ждал тебя, откинул будничную чушь! Воскреси – свое дожить хочу! Чтоб не было любви – служанки замужеств, похоти, хлебов. Постели прокляв, встав с лежанки чтоб всей вселенной шла любовь. Чтоб день, который горем старящ, не христарадничать, моля. Чтоб вся на первый крик: – Товарищ! – Оборачивалась земля. Чтоб жить не в жертву дома дырам. Чтоб мог в родне отныне стать отец, по крайней мере миром, землей, по крайней мере – мать.
108
Хорошо, что много-много лет спустя кинематограф снизо­шел попыткой создать фильм о поэте (сериал «Маяковский. Два дня», в связи со 120-летней годовщиной поэта). Плохо, что сделали это люди, судя по всему, не очень близкие по духу и чувствам поэту, наделенному редчайшим дарованием от при­роды, и счастливой личной судьбой – стать певцом Револю­ции, которую он воспринял как «свою» и осознал тоньше и глубже, чем кто-либо другой из блестящей плеяды поэтов той эпохи. Собственно, он тем и знаменит (лично для меня), что сполна ощутил и познал две великие, поистине трагичные страсти – Революцию и Любовь, сказав о той и другой, пожа­луй, самые точные и нестертые слова, которые многим буду­щим поколениям еще предстоит познать и осознать.
Закончу важным для меня суждением-выводом. Сейчас Октябрьская революция не в чести: оболгана, переврана, сбро­шена с пьедестала ХХ века. Не повезло ей на рыцарей-защит­ников, способных взвешенно и мудро, учитывая исторические факторы и обстоятельства, оценить обретения и потери, завое­вания и провалы советской эпохи. Нет у современников и нужды обратиться к огромному, талантливо описанному и изо­браженному советской литературой и искусством миру социа­листического жизнеустройства, значит, и к Маяковскому как его певцу. Поэт ушел из жизни, когда я только-только появил­ся на белый свет, и благодаря счастливым встречам с множе­ством интереснейших людей, получил драгоценную возмож­ность лучше понять и прожить жизнь в мире и цивилизации по имени социализм, лично для меня судьбоносном и счастливом.
Иначе представлю другого своего кумира – Александра Ивановича Герцена. Помог мне это сделать философ-писатель Владимир Кантор, автор однажды опубликованных заметок «Революционаризм Герцена. О преступном эстетизме и твор­ческой страсти» («НГ- Ex Libris» 20.09.09). Помог, разумеется, в переносном смысле, сам того не желая. Эти заметки поразили меня своей предвзятостью и несправедливостью даже на фоне изрядно надоевшей беспардонной манеры нынешних «правдо­любцев» задним числом, по делу и без дела, лягать и низвер­гать наше российское прошлое. Понятно, что подобным спосо­бом пытаются отвлечь внимание общества от проблем неприглядного настоящего и весьма смутного будущего. Прав­да, до сих пор ругали, клеймили недавнее советское прошлое, а теперь принялись и за давнее – традиции, наше классическое
109
наследие. Начав с моего кумира, духовного наставника юно­сти – Александра Ивановича Герцена, человека удивительной жизненной судьбы, мыслителя высочайшего класса.
Отвечать на наскоки, разоблачать явные придумки ново­испеченного либерала мне не хотелось, тем самым подтверж­дая, пусть и косвенно, основательность упреков и обвинений автора заметок. Кстати, сына очень чтимого мною философа Карла Кантора, с которым много лет мы общались и сотрудни­чали. Но я не мог оставить без ответа явно несостоятельные и несправедливые претензии в адрес человека, которому я мно­гим обязан в становлении и развитии моих собственных позна­ний и идейных пристрастий. К тому же, размышлял я, моло­дым людям, познающим историю России в её современном положении по совсем иным учебникам и пособиям, чем дове­лось учиться моему и более ранним поколениям. Наверное, бу­дет интересно и полезно узнать, чем именно Герцен привлек внимание и надолго увлек за собой, скажем, такого нувориша, как я, кстати, вполне сознательного и искреннего марксиста. Тогда я уже знал, что Герцен не марксист, что он спорил – ли­цом к лицу! – почти двадцать лет с автором «Капитала» и «Ма­нифеста коммунистической партии». Чтобы уяснить причины моего, студента и затем аспиранта, увлечения текстами Герце­на, в которых был изложен смысл и содержание его так называ­емого «революционаризма», пришлось, помимо «Былое и думы», вчитаться в текст написанных им в жанре писем сочи­нений – «Письма об изучении природы», «С того берега», «Дилетантизм в науке», «Концы и начала», «К старому товари­щу» и другие.
На мой взгляд, Герцен может увлечь, стать интересным чи­тателю и сегодня, когда Россия вновь оказалась на перепутье и пытается вернуть былое величие. Удивительно: канули полто­ра века, в которые вместились невероятные события и сдвиги мировой истории, а Герцен воспринимается тем, кто к нему прикоснулся, вполне современным писателем и аналитиком – по стилю письма, изложению мысли, энергии негодования, за­пальчивости и упрямству в стремлении ответить на самые трудные, злободневные вопросы. Более того, по мне почти все его суждения и прогнозы, высказанные полтора века назад, вы­глядят намного современнее и полезнее суждений и оценок многих нынешних авторов, как правило, избегающих браться за решение больших, действительно исторических проблем.
110