Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Балтийский регион. Лики русского мира. Сборник научных трудов

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
Т. Е. Автухович
автора о сущности бытия, о степени подлинности («онтологич­ности») искусства и действительности, будет присутствовать во всех произведениях Набокова; новозаветные аллюзии при­дают этим проекциям смысловую прозрачность, позволяя глубже понять авторскую позицию.
В «Машеньке» образ России, как и заглавной героини, предстает в ореоле чистоты, красоты, юности; она идеализиро­вана, причем дважды: с
одной стороны, имеет место идеализа­ция, свойственная воспоминанию о прошлом, с другой — идеализация, свойственная юности. Не случайно в тематиче­ском комплексе, окружающем Машеньку-Россию, присутст­вует и мотив счастья, обещания, «светлого томленья», тайны. Красота мира воплощается для Ганина в русском пейзаже, ко­торый в его восприятии приобретает исключительный характер
глядел
через поля на одну из тех лесных опушек, что бывают
только (Здесь и далее в цитатах курсив наш. — Т. А.) в России, далекую, зубчатую, черную, и над ней золотой запад был пере­сечен одним только лиловатым облаком, из-под которого ог­ненным веером расходились лучи» [Там же, с. 68]. В
воспо­минании Россия выступает как утраченный рай, как сама жизнь; кажется, что утрата России равнозначна утрате жизни. Не случайно Машенька в воспоминаниях Ганина чаще всего предстает в одежде синего цвета: синий цвет в традиционной русской культуре — цвет траура
1
; в символическом подтексте
романа эта деталь наводит на мысль о том, что прежней Рос­сии, которую были вынуждены покинуть герои, больше нет.
Именно этот ностальгический план (акцентированный «надрыв» утраты возлюбленной и родины) в первую очередь воспринимается читателем. Однако Набоков своим изощрен­ным повествованием постепенно разворачивает тривиальный эмигрантский роман в иную
плоскость, подводя читателя к вы­воду о неподлинности и Машеньки, и страны: Машенька изна­чально создана воображением героя («в конце концов это было просто юношеское предчувствие, сладкие туманы…» [Там же,
1
Со ссылкой на пушкинскую «Историю Петра» такое значение при-
водит Б. А. Успенский [3].
221
Резонансное поле русской литературы в странах Балтийского региона
с. 58]) и не совпадает с реальной девушкой (ср.: таинственный светлячок, который в момент последнего свидания блестел на мху, «как крохотный семафор», оказывается «холодным чер­вячком»), равно как окрашенная сначала юношеской радостью бытия, а затем ностальгией по утраченной родине и ушедшей юности Россия тоже не совпадает со своим реальным обликом.
Амбивалентность евангельской
Марии не акцентируется в героине первого романа Набокова, но присутствует. Чистота Машеньки, ее верность первому чувству лишь частично сни­жается намеком на ее измену («посмеивалась она реже, все от­ворачивала лицо. И на нежной шее были лиловатые кровопод­теки, теневое ожерелье, очень шедшее к ней» [Там же, с. 87]); поэтическая идеализация
образа сочетается с едва уловимыми
мотивами приземленности (героине сопутствуют микромотивы
водянисто-сладкой малины; стебелька, листика, леденца — «постоянно что-то сосала»; недорогих сладких духов; народных
песенок, прибауток, шуточек); непостоянства («песенка у нее погостит два-три дня и потом забудется, прилетит новая»),
плотскости («воркотливый, грудной смех»), которые пока при­сутствуют только как
возможность (ср. с мотивом «червячка», который постоянно возникает в повествовании о встречах ге­роев), но в контексте будущего превращения Машеньки в Марфиньку они значимы и несут мотив сомнения (возможна ассоциативная связь с фразеологизмом «червь сомнения»).
Не случайно в оппозиции истинный / ложный мир, которая определяет систему образов и мотивов романа, у Машеньки есть двойник — Людмила, карнавализованное снижение иде­альной мечты. Набоков подчеркивает сходство / несходство героинь, которые соотносятся друг с другом как предмет и его зеркальное отражение, и, следуя логике характерного для мифа закона семантического тождества, расщепляет единый образ, вводит двух персонажей, Машеньку и Людмилу, как аналог евангельским Марии и Марфе. Но это
одна героиня, и поэтому в Машеньке просвечивает не только Мария (причем в двух своих ипостасях — чистоты и порока), но и Марфа (Людмила).
Закономерно в этих библейских проекциях возникает и мо-
тив «бога, воссоздающего погибший мир» [Там же, с. 58];
222
Т. Е. Автухович
в этой роли выступает Ганин, пишущий роман и изживающий юношескую любовь к Машеньке-России. При этом не только изживающий ностальгию, не только исследующий причины и обстоятельства, которые сделали этот союз невозможным, но и решающий проблемы экзистенциального и онтологического свойства. Вывод, к которому подходят автор и его герой, это вывод о том
, что реальность неподлинна и преходяща, подлин­ной и бессмертной оказывается только тень этой реальности, одухотворенная воображением и запечатленная в стихе, на эк­ране. В результате онтологическим центром мира становится создающий его субъект, все остальное, в том числе же­на = страна, оказывается только воспринимающей / внимаю­щей стороной и только объектом творческого
овладения. В этом смысле известный параллелизм содержится в отношениях Ганина с Людмилой и Машенькой: после того как Людмила отдалась Ганину, она утратила всякий интерес для него
(= художник «овладел» реальностью); после того как Ганин «создал» в воображении «лучший роман своей жизни» — ро- ман о юношеском восхищении красотой мира, Машенька (Рос-
, юность) становится пройденным этапом его творческой
сия биографии. Оппозиция при(об)служивание / служение, которая в евангельских текстах (и в романе Набокова) была воплощена в разных женщинах, в сцене последнего свидания Ганина с Машенькой сворачивается и выступает в едином синкретичном значении; ожидаемые от жены-страны любовь, порыв, страсть, обожествляющее эротическое «служение» Творцу
оборачива­ются бесчувствием героини («лежала слишком покорно, слиш­ком неподвижно» [Там же, с. 86]). В символическом сюжете романа эта сцена может быть прочитана по-разному, в том числе и как мысль о противостоянии косной, статичной, «мерт­вой» реальной жизни и оплодотворяющей ее энергии Творца.
Таким образом, в «Машеньке» подвергаются ценностной
проблематизации и
взаимной проверке все оппозиции: про­шлое (Россия) / настоящее (эмиграция), Россия ностальгиче­ская / Россия реальная; реальность действительности / реаль­ность ее творческого пересоздания. Разрешение этого ценност-
223
Резонансное поле русской литературы в странах Балтийского региона
ного кризиса в известном смысле оптимистично: признав, что ностальгия есть тоска по уже несуществующему миру, к тому же созданному воображением; осознав приоритет искусства над действительностью, Ганин-Набоков устремляется в жизнь («а дальше — море»), к овладению ее новыми, неизведанными и потому манящими просторами.
Однако уже в романе «Король, дама, валет» и
особенно в «Защите Лужина» начинается процесс, неизбежность которого не осознавалась Набоковым прежде с такой очевидностью, — процесс проблематизации действительности как таковой. И ес­ли в «Машеньке» спасением казалась творческая энергия во­ображения и памяти, благодаря которым воссозданный образ оказывался еще более притягательным, чем сама реальность, то теперь «пустым вернулось воспоминание, и
в первый раз, быть может, за всю свою жизнь Лужин задался вопросом, — куда же, собственно говоря, все это девается, что стало с его детст­вом, куда уплыла веранда, куда уползли, шелестя в кустах, знакомые тропинки» [2, т. 2, c. 96], соответственно «целый мир, полный экзотических соблазнов, оказался обманом хлы­ща» [Там же, с. 118]; сама действительность
приобретает ха­рактер игры, познать смысл которой человеку не дано. С «За­щиты Лужина» начинается и достигает логического завер­шения в «Приглашении на казнь» процесс перехода Набокова и его героев на позиции солипсизма, который приводит к от­рицанию онтологического статуса реальности как таковой. Ре­альностью является только жизнь духа, противостоящая
иску-
шению тела занять свое место в реальном пространстве.
В новом философском измерении иным предстает лик женщины-России. По-прежнему этот лик двоится, но уже в рамках иной оппозиции. В «Защите Лужина», во-первых, при­сутствует осознание того, что на территории умершей, ушед­шей в небытие страны, оставшейся только в памяти
, возникла другая страна с новым названием — «Совдепия», ничего об­щего с прежней Россией не имеющая; Набоков подвергает ценностному освидетельствованию попытки эмиграции вос­кресить исчезнувшую Россию на «других берегах», показывая,
224
Т. Е. Автухович
что повторение как любая имитация обречено; он не скрывает иронии, описывая мать героини и созданную ею «лубочную» Россию. Эта Россия была слишком яркой, слишком празднич­ной, «цветистой», она, «как на выставке, бойко подавалась», отчего «рябило в глазах»; при первом впечатлении она могла даже вызвать чувство детской радости и восторга у Лужина
, но в этой России, где было все — русские вещи и русские люди, отсутствовала только та «тысяча мелочей, запахов, оттенков, которые все вместе составляли что-то упоительное, и разди­рающее, и ничем незаменимое» [Там же, с. 59]. В сознании Лужина эта искусственная действительность предстает как сон, как невозможное, хотя и «забавное», повторение
той России,
«из которой сам спящий давненько выехал» [Там же, с. 76].
Во-вторых, невеста, затем жена Лужина — это тоже Рос­сия, но эмигрантская Россия-копия, копия того, чего нет. По­этому у героини нет имени (повествователь называет ее «она», затем по фамилии мужа, в сознании героя она фигурирует как невеста
и жена): имя, извлекая из небытия, означает присутст­вие в мире, напротив, отсутствие имени фиксирует отсутствие реальности. Вновь, как и в первом романе, Набоков фиксирует двойственную сущность героини: увиденная глазами разных людей, она предстает как «милая, но скучноватая барышня», как «тургеневская девушка» и как «представительница интел­лигенции и декадентства». Для Лужина
она как воплощение самой жизни «выражала собой все то ласковое и обольститель­ное, что можно было извлечь из воспоминаний детства, — словно пятна света, рассеянные по тропинкам сада на мызе, срослись теперь в одно теплое, цельное сияние» [Там же, с. 96]. Но жизнь оборачивается смертью: готовность к состраданию, самопожертвованию сочетается в героине
с полным непонима­нием того, чем живет Лужин, и желанием преодолеть «бо­лезнь», сделать мужа «нормальным» человеком; возвышен­ность, смирение, служение Творцу, характерные для Марии, независимо от желания героини преломляются в ее действиях как приземленная, суетливая и недальновидная деловитость Марфы. Это несовпадение помыслов и результатов, потен-
225
Резонансное поле русской литературы в странах Балтийского региона
циала и реальности, ощутимое уже в «Машеньке», в «Защите Лужина» становится очевидным.
Россия лужинского детства, ее лубочная эмигрантская «ко­пия», равно как чужая «Совдепия», отражают непостижимый узор — сплетение судьбы отдельного человека и историче­ского Рока. Попытки постичь логику повторений и взаимосвя­зей в этом узоре чреваты безумием зависимости от прошлого, поэтому
Лужин-Набоков выбирает единственно возможный и мужественный способ выйти из Игры — оторваться, «отпус­тить то, за что он держался», — память о прошлом, и шагнуть навстречу вечности-судьбе.
Это означало метафизическую смерть, и в мифологизиро­ванном набоковском метаромане смерть = воскрешение будет обыгрываться еще неоднократно. Закономерным в этом кон­тексте оказывается изменение
внешнего и внутреннего облика жены-страны. Уже у героини «Подвига» Сони тускло-темные глаза, хмурое, бледное лицо, она постоянно «чем-то недо­вольна», «усталая, раздраженная»; в ее присутствии Мартын замечает, как «потемнел воздух вокруг него», ощущает «странное отупение»; в ее поведении есть что-то, что делает вполне оправданным неожиданно, хотя
и вследствие недора­зумения, прикрепившееся к ней ненадолго обращение «маэка­сючику» («маленькая сучка»), что-то предательское и невер­ное. Чувствуя ее гибельную власть над собой, «что еще не­много, и он превратится в Сонину тень и будет до конца жизни скользить по берлинским панелям, израсходовав на тщетную страсть то важное, торжественное
, что зрело в нем» [Там же, с. 258], Мартын предпринимает попытку сошествия в преис­поднюю-Россию — трагический подвиг самоубийства с един­ственной целью избавиться от ее мучительной власти.
Мысль о том, что подлинная Россия, Россия, которая была «расцвечена синевою вод и прозрачным пурпуром пушкинских стихов», стала «музейным экспонатом», потому что она
«за­вершена и неповторима», как «прекрасная амфора» [Там же, с. 198], высказанная в «Подвиге», получает логическое разви­тие в романах «Дар» и «Приглашение на казнь», которые мож-
226
Т. Е. Автухович
но рассматривать как своеобразную «двойчатку». «Дару» пред­послан иронический эпиграф, взятый из учебника русской грамматики: «Дуб — дерево. Роза — цветок. Олень — живот­ное. Воробей — птица. Россия — наше отечество. Смерть не­избежна». В череде «общих мест», стереотипных фраз как ба­нальная очевидность воспринимаются и два последних утвер­ждения. Но логика «Дара» направлена на
парадоксальное их переосмысление. При этом, поскольку в любой дефиниции проблематичным оказывается именно предикат, то проблемы, решаемые Набоковым, сводятся к вопросам о том, именно и только ли Россия является отечеством для героя, и действи­тельно ли неизбежна смерть. «Наука изгнания», которую ос­ваивают герои набоковского метаромана, подводит Годунова­Чердынцева к следующему
умозаключению в ответе на первый вопрос: за семь лет эмиграции «чужая сторона утратила дух за­граничности, как своя перестала быть географической привыч-
кой» [Там же, с. 17]; и Германия, и Россия отвращают духом «эксгибиционизма, гражданского возбуждения», пошлостью «грошовой истины» «мечтающих о довольстве простаков» [Там же, с. 322—323]; поэтому подлинной родиной для
худож­ника должен быть мир творчества, где «каждый сам по себе, и нет равенства, и нет властей» [Там же, с. 323], а единственной возлюбленной-женой — его Муза. Именно творчество отрица­ет неизбежность смерти — смерти художника и его страны, по­тому что он «увез с собой от нее ключи… все равно когда, че рез сто, через двести лет, — буду жить там в своих книгах»
[Там же, с. 315]. Этот вывод означает обретение «пути зерна» (В. Ходасевич), закономерного в рамках архетипического сю-
жета.
Это полный разрыв с прошлым, итог которого представлен в «Приглашении на казнь», — пародийное и демонстративное развенчание всех иллюзий, патриотических и философских,
и обретение подлинной свободы. Фарсом, оперным / цирковым представлением, сном и галлюцинацией оказываются жизнь и смерть, «гносеологической гнусностью» — попытки познать то и другое. Исчезновение точных референциальных смыслов
-
227
Резонансное поле русской литературы в странах Балтийского региона
(«…”смерть”, — продолжая фразу, написал он на нем [на ли­стке], но сразу вычеркнул это слово; следовало — иначе, точ­нее: казнь, что ли, боль, разлука — как-нибудь так» [2, т. 4, c. 119]) приводит Набокова к поэтике, построенной на метони­мическом уравнивании разных признаков феномена при пол­ном отсутствии его действительного содержания. Так возни­кает
парадоксальный, сюрреалистический мир, мир бутафор­ский, в котором персонажи, окружающие главного героя, пред­стают в гриме, в париках, с накладными бородами и волосами. Аллегорические персонажи и метафорический сюжет — в духе барочного театра — отражают процесс постижения героем ис­тинного смысла жизни и смерти. Два персонажа — жена героя Марфинька и его палач
м-сье Пьер оказываются наиболее зна­чимыми в этом процессе прозрения. В метафорическом сюжете Марфинька, блудливая, всегда обманывающая и не скрываю­щая своих обманов, высасывающая все соки из своей жертвы (обратим внимание на деталь: попав впервые в камеру, Цин­циннат видит в углу «бархатного паука, похожего чем-то на Марфиньку» [
Там же, с. 18]) и передающая ее, выжатую и опустошенную, в руки м-сье Пьера, — это и есть Жизнь в ее бытовом воплощении. Жизнь, которая отвлекает от постиже­ния тайны бытия простыми радостями, среди которых женщи­на, природа, чувственные удовольствия, вещи, привязанность к близким, даже музыка и искусство; это духовная смерть, об ман, сон, подмена. Тогда что привязывает героя к предметам, которые являются имитацией жизни, тенью истинного мира? Только «камера» тела, соответственно в метафорическом сю­жете романа человек выступает как узник «жизни», окружаю­щего его условного мира.
Противопоставление мира предметного, неистинного и ми­ра духовного, подлинного дополняется противопоставлением прошлого и настоящего: в
прошлом было очарование юной Марфиньки, прогулки по Тамариным Садам как обещание подлинной жизни, в настоящем только ложь и обман. Не слу­чайно в момент следования к месту казни герой видит: «Мар­финька, сидя в ветвях бесплодной яблони, махала платочком, а в
-
228
Т. Е. Автухович
соседнем саду, среди подсолнухов и мальв, махало рукавом пу­гало в продавленном цилиндре» [Там же, с. 126]. Соседство обра-
зов метонимически их уравнивает; прошлое лишается влекущей силы. Закономерно абзац заканчивается коротким «Проехали».
Почему же тогда героя охватывает такой ужас перед смер-
тью / казнью? И о какой смерти / казни идет речь? О каком
по­беге и куда мечтает герой? Ответ связан с другим двойником героя — м-сье Пьером, с тем эпизодом, когда Цинциннат, вслушиваясь в звуки подкопа, дожидаясь спасителей, видит в конце концов издевательски улыбающихся директора тюрьмы и своего палача. Спасение от смерти приходит в лице самой смерти. Путешествие в уютную камеру м-
сье Пьера, его пред­ложение дружбы «навсегда, на всю смерть» [Там же, с. 101], фарсовый перфоманс вместо казни, венцом которого становит­ся «брудершафт» с палачом / смертью, — и последовавшее за­тем освобождение от страха, который «втягивает в ложь» [Там же, с. 123], пробуждение от сна и встреча с «существами, по­добными ему» [Там же
, с. 130]… Этот финал метафорического сюжета предполагает по крайней мере два прочтения. С одной стороны, только так Набоков мог завершить один и начать дру­гой период своей жизни — прощанием с умершим, неподлин­ным, превратившимся в фарс миром прошлого и решение на­чать жизнь заново — через смерть и возрождение в новом ка­честве, с новым именем на «других берегах», что и было сде­лано в полном соответствии с карнавальной поэтикой романа. С другой стороны, через опыт своего метафорического умира­ния и воскресения Набоков решает проблему смерти и в мета­физическом плане. В отличие от героя, Набоков смог «выпо­лоть несколько сорных истин» [Там
же, c. 103] из своего созна­ния и избавиться от страха перед смертью, поняв, что смерти нет, она иллюзорна, как иллюзорна и сама жизнь.
Образ Марфиньки отражает изменившееся отношение На­бокова к жене-стране, к России, к самой жизни. И этот образ неоднозначен. Для понимания смысла этой неоднозначности стоит вновь обратиться к
набоковскому сопоставлению Мар-
229
Резонансное поле русской литературы в странах Балтийского региона
финьки с пауком. Паук в камере Циницнната Ц. — его сотова­рищ по творчеству: их объединяет семантика ткачества, кото­рая, как известно, присутствует в писательском ремесле («ткань текста» и т. д.), общение с пауком (подкармливание) — метафора творческого процесса Цинцинната, который творит реальность вокруг себя, как текст. Но в этом отношении Мар­финька = паук = Россия = жизнь может быть осмыслена как ис­точник творческого вдохновения и материал писательского преодоления. Еще более интересной и продуктивной представ­ляется возможная связь этих метонимически увязанных обра­зов (через семантику ткачества) с идеями Платона, для кото­рого «диалектическое отношение между идеей и материей… есть тканье… и отношение между бытием
и небытием есть ре­зультат сплетения, тоже похожего на изделия ткацкого ре­месла… Отношение души к телу тоже мыслится как ткачество: душа ткет тело…» [4, с. 296]. Резюмируя, скажем, что Мар­финька-Россия-жизнь, таким образом, выступает как сложное смысловое единство, в котором присутствует изжитая писате­лем ностальгия по родине и в
то же время осознание того, что мир, время, самое жизнь обретают свое подлинное бытие толь­ко в тексте.
Новозаветные аллюзии, таким образом, подтверждают сис­темность набоковского текста, в котором все детали взаимо­связаны, неслучайны и отсылают к фундаментальным основам культуры.
Список литературы
1. Бройтман С. Н. Историческая поэтика: Учеб. пособ. М., 2001.
2. Набоков В. В. Собр. соч.: В 4 т. М., 1990.
3. Успенский Б. А. Дуалистический характер русской средневеко-
вой культуры (на материале «Хожения за три моря» Афанасия Ники­тина) // Успенский Б. А. Избранные труды: В 2 т. Т. 1: Семиотика ис­тории. Семиотика
4. Лосев А. Ф. История античной эстетики: Высокая классика. М.,
1974.
культуры. М., 1994.
230
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]