Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Юриспруденция в поисках идентичности. Сборник статей, переводов, рефератов

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ратуре блеск бытия языка вновь распространяется до самых пределов западной культуры и проникает внутрь ее. <…> Ëè-
тература все больше выступает как предмет, подлежащий осмыслению, вместе с тем, и по той же самой причине, как нечто, ни в коем случае не подлежащее осмыслению на основе теории значения»
63
.
Таким образом, если еще и осталось пространство языка, в котором его реификация, натурализация, миф о прозрачнос­ти, желание познать истину вещей за словами, все еще звучат актуально, то это сфера поэзии (в широком смысле слова). Од­нако не следует смешивать (как это происходит у Ортега-и­Гассета) эйдетические интенции, возможные и оправданные в художественном дискурсе, с желанием натурализовать язык современной социогуманитаристики, существующий по зако­нам сигнификации, презентации, à íå репрезентации вещей и явлений. Несогласие с позицией, представленной в работе Ор­теги-и-Гассета, важно для нас не только как способ прояснить собственную точку зрения, но и по причине принципиального вопроса, который лежит в основании самого спора. Соглашать­ся или не соглашаться понимать метафору как «прото-поня­тие» означает, как минимум, определиться по вопросу семан­тического эффекта метафоры. Но значение метафоры – воп­рос, по которому высказывается целый ряд подчас радикально противоречащих друг другу точек зрения. И не в последнюю очередь потому, что, как было заявлено выше, метафора – это не вопрос семантики или, воспользуемся менее категорич­ной формулировкой Д. Дэвидсона, что «метафора пользуется в дополнение к обычным языковым механизмам несемантически­ми ресурсами»
64
.
Семантический аспект метафорического словоупотребле­ния, по сути, является основным объектом критики. Метафоре вменяется в вину, что из-за нее размывается смысл раскрыва­емого понятия или описываемого явления — он становится нео­днозначным, четко неопределенным. Однако последние дости­жения в метафорологии не позволяют сколь-нибудь всерьез воспринимать подобного рода критические замечания. Метафо­ра — это не слово с переносным значением. Метафора пред-
63
Фуко М. Слова и вещи. С. 80 (курсив. — О.Г.).
64
Дэвидсон Д. Что означают метафоры // Теория метафоры.
Ì., 1990. Ñ. 172.
ставляет способ словоупотребления, который не обладает ни­каким «метафорическим» значением, у метафоры нет двойного (дополнительного и т. п.) смысла.
В работе «Что означают метафоры» Д. Дэвидсон обосновы­вает тезис, согласно которому «метафоры означают только то (или не более того), что означают входящие в них слова, взя­тые в своем буквальном значении»
65
. Казалось бы абсурдное утверждение с точки зрения обыденного понимания. Говорить о четком и ясном (но не всегда буквальном) значении принято при­менительно к понятиям (научным категориям), отсюда семанти­ческий уровень прочтения особенно значим именно для научного дискурса. Утверждение же Дэвидсона, на наш взгляд, отнюдь не оспаривает определенности (однозначности) значения понятий, но позволяет акцентировать внимание на том, что вопрос значе- ния (для) метафоры оказывается незначительным для понима­ния ее специфики. В отличие от понятий, которые указывают (на) нечто, метафоре не на что указывать — буквальный смысл лежит на поверхности, а иные пласты смыслов рассеиваются перед глазами тем стремительнее, чем сильнее попытки их обнаружить. Ухватить значение метафорического словоупот­ребления («наука — это язык террора» — выражение, смысл которого разворачивается в самых разных направлениях) сродни выскальзывающей из рук только что пойманной рыбе – чем шире хватка, тем больше плоскость скольжения. Но, как мы видели, вопрос не в том, что значение метафоры, как сущность у Гегеля, предпочитает таиться. А в том побуждении, которое появляется у читателя, который не готов удовольствоваться лишь ее буквальным смыслом. Именно эта дилемма — значение мета­форы / ее свое особая роль в речи — и позволяет утверж­дать, что проблематика метафоры — это вопрос не семанти­ки, а «эффекта» метафоры. И «эффект» метафоры обращает внимание на установление не смысла (значения), а отношения (т. е. на прагматику). «Метафора заставляет нас обратить вни­мание на некоторое сходство — часто новое и неожиданное – между двумя и более предметами»
66
. Анализ метафоры не рас­крывает характера этого возможного отношения, не объясняет его смысл, а лишь указывает на некоторую возможность (для) мысли, как правило, ей игнорируемую. Другими словами, ме-
65
Òàì æå.
66
Òàì æå. Ñ. 175.
92 93
тафора предполагает мысль в динамическом аспекте — сопос­тавление, сравнение, соотнесение — т. е. все те операции, которые символизируют неустойчивость мысли в качестве до­стигаемой определенности. Попытка же объяснить значение метафоры — т. е. найти смысл, а не выявить возможное îòíî- шение — влечет ее исчезновение. «Объяснить метафору — зна­чит ее уничтожить»
67
.
Более того. За интенцией объяснить метафору, придать ей конкретное значение проявляются признаки внешнего вли­яния, насилия по отношению к возможному смыслу. Смысл, уже данный в словах, нельзя объяснить, (идеологически) не исказив (= извратив) его. Метафора, обладая только букваль­ным смыслом и никаким кроме него, таким образом, не пред­полагает никакого объяснения, т.е. воздействия на себя со сто­роны понятия (вспоминаются попытки преодолеть в научном дискурсе метафоричность языка, замкнув его в рамки катего­риального аппарата). Или, как проницательно заметил Анкер­смит, «критика метафор по фактическим основаниям есть дея­тельность, одновременно столь же бессмысленная, сколь и без­вкусная. Только метафоры “опровергают” метафоры»
68
К буквальному смыслу понятия нечего добавить, за исключе­нием чего-то ему внешнего, значения желательного, надлежа­щего, кем-то воспринятого и теперь навязываемого, в качестве единственно верного.
Именно в этой череде вопросов о смысле метафоры стано­вятся очевидными причины опасения со стороны строгого кате­гориального языка науки. Метафора опасна по причине эффекта новизны. «Метафоре присуща следующая эстетическая особен­ность: она заставляет читателя каждый раз реагировать и ис­пытывать чувство новизны, подобно тому, как мы, вновь и вновь слушая 94-ю симфонию Гайдна, испытываем восхищение при появлении обманчиво знакомых каденций»
69
. Очевидно, что мир художественной литературы утратил бы свою ценность, вос­принимай мы его только на семантическом (фабульном) уровне. Восклицание «ну и чем дело кончилось?», применительно к не­прочитанной до конца книги логически верно, но эстетически бессмысленно. Однако подобное вопрошание («что все это зна-
.
67
Òàì æå. Ñ. 176.
68
Анкерсмит Ф.Р. История и тропология. С. 342 (курсив. — О.Г.).
69
Дэвидсон Д. Указ. соч. С. 179.
чит?») более чем свойственно современной социогуманитарис­тике. Иначе говоря, какой смысл [пере]обосновывать понятие, которое однажды уже было успешно определено и воспринято научным сообществом (ссылка на изменчивую и подвижную реальность «вокруг», которой должен адекватно соответство­вать язык науки, в данном случае не уместна — конструктиви­стский пафос (почти) всего современного гуманитарного зна­ния, как знания конституирующего, а не репрезентирующего реальность, вряд ли позволяет кивать в сторону эволюции не­коего явления, т. е. того, чего нет äî начала самого дискурса или точнее, того, что не существует помимо ðå÷è (âíå язы­ка))? В свете данной постановки проблемы трудно уклониться от сомнения и следующего за ним вопроса, что, возможно, определенность значения некоторого понятия не является важ­нейшим направлением научного познания. Может быть, акцен­тирование внимания на понятийном аппарате, как фундаменте всякой теории, — лишь некоторая форма знания, одна из мно­гих, не лишенная латентного идеологического влияния или, мягче, форма познания, предопределенная ограниченностью некоторой конфигурации науки? Следовало бы задаться воп­росом, допускает ли вообще современная научная мысль, из­нуренная гуманистическим пафосом, методологическим плю­рализмом и претенциозной объективностью, свое осуществле­ние вне логики понятий (категорий) как некоторой возможности?
Итак, сделаем промежуточный вывод. Метафора действи­тельно представляется опасным приемом для той конфигура­ции научного дискурса, который доминирует, в частности, в отечественной юриспруденции. Однако опасность определяется не возможным искажением фактов или привносимым в нарра­тив метафорическим эффектом (сравнимым с ложью). «Пред­ложения, в которых содержатся метафоры, истинны или лож­ны самым обычным, буквальным образом, ибо если входящие в них слова не имеют особых значений, то и предложения не должны иметь особых условий истинности. Это вовсе не отри­цает существование метафорической истины, отрицается только ее существование в пределах предложения. Метафора на са­мом деле заставляет нас заметить то, что иначе могло бы ос­таться незамеченным»
70
. Метафора опасна по причине того, что
влечет отрезвление мысли — за неожиданным столкновением
70
Òàì æå. Ñ. 183.
94 95
слов следует сомнение в истинности (или, как минимум, уни­версальной значимости) существовавшей картины анализируе­мого явления. Там, где понятие убеждает, метафора побужда­ет к сомнению. Сомнение влечет вопрошание. С вопрошания начинается мышление
71
.
Попробуем проиллюстрировать вышесказанное. Возьмем
в качестве примера три возможных определения права:
1) право — как система норм (А); 2) право — как регулятор общественных отношений (В); 3) право — как выражение клас­совой воли (С). В соответствии с современным словоупотреб­лением в юриспруденции, понятия А и В в той или иной степени удовлетворяют критериям научности и могут быть признаны с теми или иными оговорками в качестве научных категорий. Чего нельзя сказать о выражении С, которое не только предлагает понимать право в идеологическом контек-
72
ñòå
, но и может навлечь на себя критику как целиком и
полностью метафорическое
73
. Итак, понятия права А и В об­ладают определенным значением, которое не исчерпывается буквальным смыслом (право — система норм; право — регу­лятор общественных отношений), но также А и В являются указателем на то, где следует искать право. В случае А идет отсылка к нормативно-правовым актам и вытекающей отсюда позитивистской логике правопонимания, в случае В речь идет о более неопределенном понятии правовой ситуации, по ко­торой следует решать, налицо ли перед нами право или нет. Оба способа определения локализуют право в некоторой оп­ределенной точке, таким образом, не столько определяя соб-
71
Ср.: «Сама идея “логики” расплывается в водовороте более из­начального вопрошания» (Хайдеггер М. Что такое метафизика? // Вре­мя и бытие: Статьи и выступления. СПб., 2007. С. 33).
72
Наука и идеология – категории не столь далекие друг от друга, как может показаться на первый взгляд. Однако свойственный, напри­мер, отечественной юриспруденции объективистский пафос по умол­чанию отрицает любое возможное обвинение в идеологичности. Отсюда понятна общая «не любовь» к политике в праве. По общетеоретическим аспектам указанной проблемы, в частности, см: Хабермас Ю. Техника и наука как «идеология». М., 2007.
73
Очевидно, что иной исторической контексте легко меняет по­добные оценки. Есть сомнения, что (ранняя) советская юридическая наука отказала бы в понятийности именно третьему способу определе­ния права.
ственно значение слова (что есть право)74, сколько властно указывая на то, где и посредством чего оно признается в каче­стве права. Другими словами, А и В — контролируемые поня-
75
òèÿ
. Что же до понятия С, то за его буквальной очевидностью в действительности следуют совсем не очевидные способы его прочтения. Столкновением мысли о праве с мыслью о классо­вой воле разрушается единство контекста, что позволяет ус­мотреть в праве более широкий спектр его применения и мно­го более разнообразный способ собственно самого словоупот­ребления. Для российского гражданина представление о праве как о механизме политического влияния (= произвола), эконо­мического диктата или культурного насилия – нечто само со­бой разумеющееся. Однако по какой-то причине в научных ка­тегориях (А и В) все эти пласты, легко обнаруживаемые в обыденном сознании, укрываются за жестами формальности и нормативности. И здесь напрашивается абсурдный вывод. Тра­диционно считающееся идеологическим определение С оказы­вается намного более «свободным» с точки зрения возможнос­тей его понимания и вне-идеологичным, в отличие от понятий А и В, согласно которым их читатель получает строгую уста­новку видеть в праве нечто определенное и конкретное. Приве­денная иллюстрация представляется во многом аналогичной процедурам установления истин(ы), о которых писал в середи­не 70-х Мишель Фуко.
Точкой разрыва с современной ему формой научного зна­ния для Фуко является знаменитое сомнение Ницше, согласно которому познание не только не свойственно человеческой при­роде, но и «было выдумано»
76
. Именно его искусственность,
74
Надлежит вопросить – возможно ли вообще объяснение чего­либо посредством понятия (категории)? Нет ли сущностного противо­речия между научной увлеченностью (поиском) и понятийной опреде­ленностью?
75
Ср.: «В науке понятия выбираются и определяются, как знаки или символы. Они выполняют чисто коммуникативную функцию, ко­торая должна указывать на то, что посредством их опыт, по возмож-
ности, характеризуется однозначно и тем самым становится конт­ролируемым» (Гадамер Х.-Г. Деконструкция и герменевтика // Герме-
невтика и деконструкция. СПб., 1999. С. 249 (курсив. — Î. Ã.)).
76
Ñì.: Ôóêî Ì. Истина и правовые установления // Ôóêî Ì. Интеллектуалы и власть: Избранные политические статьи, выступле­ния и интервью. Часть 2. М., 2005. С. 47.
96 97
отношение к познаваемому объекту как к чему-то внешнему, привнесенному извне, позволило Фуко, вслед за Ницше, гово­рить, что познание по своему происхождению даже не принад­лежит познаваемому миру. То есть если познание суть нечто гетерогенное относительно объекта познания, то каковы формы и способы его легитимации в качестве естественно присущего или, как минимум, чего-то необходимого для познаваемого объек­та? В таком ракурсе постановки проблемы (вопрос науки — это не вопрос объяснения некоторого явления, а проблема препод­несения такого объяснения, его навязывания), который берет начало у Ницше, проблема его [само]обоснования становится определяющей для самой возможности осуществления научного дискурса. Поскольку для Ницше, согласно интерпретации Фуко, данное вопрошание предполагает однозначный ответ — «в по­знании нет ничего, что по какому-либо праву наделяло бы его способностью познавать мир»
77
— его рассуждения являются не столько очевидной (радикальной) критикой научности, сколько поводом для разоблачения процедур определения истин. И свое начало они берут в характерном для французского философа утверждении, согласно которому «то, в чем состоит познание, можно понять, лишь исходя из отношений борьбы и власти»
78
Доказательства своих рассуждений Фуко достаточно крас­норечиво осуществляет на классическом материале — а имен­но, на примере трагедии Эдипа в изложении Софокла, т. е. в том виде, который впоследствии придал ей психоанализ. Не останавливаясь подробно на всех этапах его мысли, отметим лишь самые, на наш взгляд, важные. Согласно Фуко, трагедия Эдипа – иллюстрация фундаментального (конституирующего) мифа западной рациональности, согласно которому процедуры установления истин и властные механизмы не имеют между собой ничего общего. Это две несвязанные друг с другом облас­ти. Однако, начиная с 1972 года, с момента выхода работы Ж. Делеза и Ф. Гваттари «Анти-Эдип», такое понимание леген­ды ставится под сомнение, которое в полной мере получает развитие у Фуко. «Делез и Гваттари попытались продемонст­рировать, что эдипов треугольник — отец-мать-сын — не вы­являет ни вневременную истину, ни, по сути, историческую правду желания. <…> Эдипов комплекс не обладает истиной,
.
77
Òàì æå. Ñ. 49.
78
Òàì æå. Ñ. 53.
присущей природе, но представляет собой инструмент ограни­чения и принуждения. <…> Эдипов комплекс, согласно Делезу и Гваттари, есть не скрытое содержимое нашего бессознатель­ного, но вид принуждения, которое психоанализ в продолже­ние курса лечения пытается навязать нашим желаниям и на­шему бессознательному. Эдипов комплекс — это инструмент власти, а также способ медицинского и психоаналитического воздействия на желания и бессознательное»
79
. Но такое пони­мание навязывания человеку истины о нем самом возможно лишь при одном условии — что за процедурами знания не будут скрываться никакие властные практики. Отдаться неко­торой правде возможно только при условии ее объективности (гомогенности), критерии, свидетельствующем о некоторой судьбе, фатуме, тех качествах познанного предмета, с кото­рыми не остается ничего иного, кроме как смириться. Это — суть данность (не важно — «богов», «человеческой природы» или «вселенского разума»). Анализ трагедии Эдипа в интер­претации Софокла и есть та точка, начиная с которой знание постаралось явно дистанцироваться от механизмов власти. Соб­ственно сама фабула — субъект власти (царь), вопрошающий правду о себе и получающий ее от бедняков-мудрецов — мо­жет быть прочитана и как гипербола длинной истории о том, как [по]знание уклоняется от властной коннотации. Уместно вспомнить, что вопрос Эдипа — это вопрос не знания (кто убийца?), а вопрос легитимности его власти. Или точнее, правда о себе важна лишь постольку, поскольку она влечет за собой признание власти. «В “Эдипе-царе” он не пытается оправды­вать себя своей невиновностью. Его проблема — только про­блема власти. Сможет ли он сохранить власть? <…> Его не пугает мысль о том, что он мог убить своего отца и царя. Его страшит потеря власти»
80
. Именно начиная с этой интерпрета-
79
Там же. С. 57—58. Ср.: «Социус как полное тело образует повер­хность, на которой регистрируется все производство, которое, как ка­жется, проистекает из этой поверхности регистрации. Общество кон­струирует свой собственный бред, регистрируя процесс производства; но это не бред сознания — скорее, ложное сознание является истин­ным сознанием ложного движения, истинным восприятием объектив­но мнимого движения, истинным восприятием движения, которое про­изводится на поверхности регистрации» (Делез Ж., Гваттари Ф. Анти­Эдип: Капитализм и шизофрения. Екатеринбург, 2007. С. 26).
80
Òàì æå. Ñ. 68—69.
98 99
ции Софокла, к которой впоследствии обращается уже Фрейд, можно говорить о той смычке «власти и знания» и «знания и власти», которая существовала всегда, но с определенного ис­торического периода пожелала представляться разомкнутой. «В начале возникновения древнегреческого общества, у исто­ков классической древнегреческой эпохи V в., у истоков нашей цивилизации происходит разрушение великого единства поли­тической власти (являющейся в тоже время знанием). <…> И когда зарождается классическая Греция — Софокл обознача­ет ее начальную дату, точку ее возникновения, — то для того, чтобы это общество продолжало существовать, союз власти и знания должен был исчезнуть»
81
.
Разумеется, не Софокл с трагедией об Эдипе рождает этот миф — а та форма прочтения (интерпретации), которая пред­полагает размыкание некоторого единства («власть-знание», перетекающая во «власть VS знание»), обретает в критичес­кой литературе различные формы, будь то сомнение Ницше или вызов Делеза-Гваттари, или критика рациональности у Адорно и Хоркхаймера. В основе каждого такого порыва лежит несогласие с, пожалуй, одним из самых значительных мифов западной рациональности, мифом, «согласно которому истина не может принадлежать политической власти, политическая власть слепа. <…> Вместе с Платоном возникает великий за­падный миф об антиномии между властью и знанием. Там, где наука и знание пребывают в чистой истинности, для полити­ческой власти нет места»
82
. Там, где понятийность обозначает объективность, а строгая научная категориальность становится алиби познавательного процесса, действует логика, отличная от логики власти и принуждения. Знание как данность не мо­жет принуждать, говорится в одной из аксиом рациональности. Но знание как данность не может позволить и сомневаться. Все то, что разрушает единство картины некоторого объекта — априорно вне-научно и анти-научно. Эффект любой неустойчи­вости — симптом тревоги мысли. Но тревога также влечет и пробуждение. А вряд ли можно подыскать лучший образ для науки в своих классических идеалах — как стройной и четкой картины мира — нежели греза.
81
Делез Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения.
Ñ. 76.
82
Òàì æå. Ñ. 77.
Аналогия, которую мы проводим между предложенными выше рассуждениями о месте метафоры в научном дискурсе и исследованием М. Фуко, призвана подчеркнуть условность [по­]знания, понимаемого в модусе определенности
83
. Там, где мыш­ление начинается с понятия, очевидна не только близорукость мысли (= мыслящего), но и скрытый идеологический эффект. Но там же, где мышление понятием завершается, идеологический эффект подчас еще более силен и еще глубже сокрыт — разум­ные доводы традиционно убедительны, а само познание лишь для гениев уровня Ницше может служить поводом для сомнения или свидетельством о недо-разумении. Вместе с тем, не стоит рассчитывать, что метафора, как альтернатива классической эпи­стемологии, — это чудодейственный риторический прием, по­зволяющий увеличить радиус исследований и тем самым повы­сить его эффективность и результативность. Само знание мета­форично по своей природе, но современные дискурсивные практики (как правило) притворно это игнорируют. Скорее мета­фора (не скрытая, а целенаправленно проявленная) может слу­жить уникальным приемом проблематизации полученных зна­ний в противовес их концептуализации. Так же акцент на мета­форическом уровне научного языка позволяет выявить авторитарные механизмы внедрения понятий в современной оте­чественной юриспруденции — той сферы знания, которая, как не уклоняйся, непосредственно связана с властью. И тогда стройная мозаика представлений о праве начинает мелькать (= разрушаться) перед глазами, вызывая резкую боль. Плюрализм методологий неожиданно отражается в зеркале единым и единственным спосо­бом определения права (что, собственно, не сильно удивляет, если вспомнить о специфике употребления слов «плюрализм», «един[орос]ый» в «общественно-политической» жизни России). Стройность и строгость мысли, общепринятый критерий научно­сти, вдруг подтолкнет к сопоставлениям не только с общеприня­тыми канонами рациональности, но и со стройностью строевого шага. А также, возможно, вспомнится, что чистота языка вполне может указывать не только на ясность умов, но и на их пустоты.
83
Ср.: «Известное правило ведения спора, когда первоначально следует договориться о понятиях, а уже потом приступить к рассужде­нию на интересующую тему, неприемлемо в научной дискуссии, по­скольку именно в обосновании научного понятия подчас и раскрывают­ся самые сложные, но вместе с тем и существенно важные для научной концепции предположения» (Пермяков Ю. Е. Правовые суждения. С. 9).
100 101
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]