
- •История отечественной литературы
- •1. Структура и периодизация курса «Иол 20 века (послеоктябрьский период)».
- •2. Своеобразие художественного мышления поздней а. Ахматовой (историзм, мифологизм, философичность, контакты с символистской поэтикой). Основные темы и мотивы ахматовской лирики (1946-1966 гг.).
- •3. «Поэма без героя» а. Ахматовой: творческая история произведения, тема «Поэт и Время», смыслообразующая роль приема «зеркальности», поэтика.
- •5. Комплекс основных мотивов романа б.Пастернака «Доктор Живаго». Структура образа главного героя.
- •6. Роль цикла «Стихи Юрия Андреевича Живаго» в раскрытии художественного замысла романа б.Пастернака, характер трактовки евангельских мотивов.
- •8. «Колымские рассказы» в. Шаламова: проблематика, конфликты, герои.
- •10. «Опыт художественного исследования» истоков сталинизма в «Архипелаге гулаг» а. Солженицына. Специфика сюжетно-композиционной структуры. Образ автора-повествователя. Жанровая природа произведения.
- •11. Круг проблем в публицистике а. Солженицына и своеобразие подхода писателя к их решению.
- •13. Деятел-ть а.Твардовского (Тв-го) на посту глав. Редактора ж-ла «Новый мир». Поэмы «За далью – даль» и «По праву памяти» в творч-й эволюции Твардовского.
- •15. Феномен «авторской песни» в культурном контексте 1960-х годов. Художественный мир б. Окуджавы (или в. Высоцкого).
- •16. Театр а. Вампилова (в-ва) как высшее достижение соц.-психологич-й драматургии. Проблематика и поэтика вампиловских пьес, их жанр-е своеобразие
- •17. «Утиная охота» а. Вампилова в контексте размышл-й о «герое времени». Образ Зилова. Критич-я полемика о герое Вампилова.
- •18. Военная проза (конфликт, герой, поэтика) и ее демифологизирующая роль в осмыслении событий Отечеств-й войны 1941-1945гг. (Бондарев, Быков, Астафьев, Воробьев).
- •19. Трактовка темы «ч-к на войне» в пов-тях Быкова. Осмысление пис-лем «неканонич-го подвига». Поэтика (анализ 2 повестей).
- •20.Творч-я эволюция ю. Трифонова (Тр-ва): развитие сквозных тем, мотивов, образов. Образ времени в прозе писателя (от «Студентов» к «Дому на набережной»)
- •21. «Город-е повести» Трифонова: анализ художником природы сознания соврем-го ч-ка, концепты «быт» и «бытие», поэтика (на материале 3-4 повестей).
- •22. Жизнь и судьба в р-не в.Гроссмана. Специфика сюжетно-композиц-ной стр-ры романа.
- •24. Шукшин, его место в лит-м процессе 1960-1970 г. Типология героев, спец-ка женских образов. Жанр рас-за в тв-ве.
- •25. Нрав-но-этич-я проблем-ка прозы в.Распутина. Герои, конф-ты, поэтика (3-4 повести).
- •26. Проза в.Астафьева: проблем-ка, конф-ты, герой. Роль автобиогр-го начала в тв-ве. Своеобр-е жанр-й стр-ры «Последнего поклона», «Царь-рыбы».
- •29. Тема в-ны в тв-ве в.Астафьева («Пастух и пастушка», повести 1990-х г., «Прокляты и убиты»). Поляр-ть оценок «воен-й прозы» в.Астафьева 1990-х го. В критике.
- •31. Поэзия и. Бродского: ее фил-я основа; формир-е комплекса основ-х сит-й и мотивов под возд-м экзистенц-х идей. Образ лир-го героя, поэтика.
- •33. Постмодернизм: фил-я и эстетика.
- •36. «Москва-Петушки» Вен. Ерофеева: жанр, герой, поэтика.
- •38. Разв-е новых твор-х стратегий в лит-ре кон. 1990-х-2000-х гг. Постреал-м (в. Маканин, л. Петрушевская, т. Толстая и др.), неосентимен-м (л. Улицкая, е. Гришковец)
- •41. Роман т. Толстой «Кысь»: сюжет, образ Бенедикта, пародийно-игровая природа текста, жанр.
41. Роман т. Толстой «Кысь»: сюжет, образ Бенедикта, пародийно-игровая природа текста, жанр.
Краткого содержания в Интернете нет, так что читайте Впрочем, в ответе сюжет есть, этого может быть достаточно.
Ответ:
Роман «Кысь» Т. Толстая начала писать еще в 1986 году, закончен и опубликован он был 14 лет спустя, в 2000 году. Критиками книга была воспринята весьма неоднозначно: кто-то называл ее гениальной энциклопедией русской жизни (Парамонов), кто-то видел в ней лишь мастерский, но не претендующий на оригинальность коктейль из чужих текстов (Немзер). Причину таких расхождений во мнениях М. Липовецкий видит в том, что «Кысь» «деконструирует центральный миф русской культурной традиции – ожидание от книги (а шире: культуры) высшего и спасительного знания о жизни». Авторитетные мифы у Толстой трансформируются в сказочную игру с этими мифами.
"Жизнь" в романе-сказке Толстой разворачивается по законам жанра: зайцы живут на деревьях, петушиные гребешки растут на головах голубчиков, случаются чудеса, сердца точат червори… Уже как далеко во времени здесь был Взрыв, и после него произошла, говоря по-научному, деградация, и никаких следов от прежней цивилизации: остались и выжили перерожденцы, "страшные они, и не поймешь, то ли они люди, то ли нет: лицо вроде как у человека, туловище шерстью покрыто…" Перерожденцы служат у голубчиков. Вроде лошадей будут. Чем жители Федор-Кузьмичска питаются? Да мышами (кстати, мышь в античной мифологии была символом забвения, и все, к чему она прикасалась, исчезало из памяти) из-под подпола, да еще огнецами. Жизнь вполне удалась: избы чернеются, лучины в запасе, снег хрустит, мороз нипочем.
Где-то в лесу сидит и точит когти Кысь. А что такое, собственно, Кысь? Что это заветное, звучащее по-финно-угоро-коми-пермяцки словечко может значить? А ничего. То, чего вроде бы и нету вовсе. А вроде бы и есть. Кысь, одним словом, дальняя родственница Недотыкомки. Впрочем, вызывает это слово и свои ассоциации: КЫСЬ, БРЫСЬ, РЫСЬ, РУСЬ, КИС, КЫШ! Татьяна Толстая удачно придумала это слово; соединила ласково-подзывательное: кис-кис, резко-отпугивательное: кышшш! и присовокупила к этим древним словам хищную рысь и брезгливое - брысь! (Где-то подале замаячила старая Русь, мечта славянофилов и почвенников.) Получилась странная хищница из породы кошачьих: нежная как кис-кис, мерзкая как кыш, хищная как рысь и стремительная как брысь, ну и русская, разумеется, как Русь. Вместе с тем эта кысь-русь несет в себе гибель и лишение разума: «Пойдет человек так вот в лес, а она ему на шею-то сзади: хоп! И хребтину зубами: хрусь! – а когтем главную жилочку нащупает и перервет, а весь разум из человека и выйдет. Вернется такой назад, а он уж не тот, и глаза не те, и идет не разбирая дороги, как бывает, к примеру, когда люди ходят во сне под луной, вытянувши руки, и пальцами шевелят; сами спят, а сами ходят».
Татьяна Толстая описывает шовинистическую, ксенофобскую мечту - вот он, чаемый ксенофобами "русский мир", замкнутый со всех сторон, избяной, снежный сказочный остров во главе с народным вождем - Федором Кузьмичем или там Кудеяр-Кудеярычем. Эта мечта (настаивает Татьяна Толстая) может осуществиться только в результате вселенской всемирной катастрофы, только после ВЗРЫВА может всплыть обломок-остров, какой-нибудь Федор-Кузмичск или там Кудеяр-Кудеяровск. Впрочем, взрыв - метафора любого катаклизма, срывающего поверхностный слой культуры, разрушающего скрепы цивилизации. Взрыв может быть и атомным взрывом и взрывом социальным - революцией. Разоблачение славянофильской мечты о русском XVII веке, издевательство над "избяным" раем соединено у Татьяны Толстой с попыткой понять "утопию" как осуществление народного "подсознательного", изобразить революцию и постреволюцию как торжество национального "подсознания". XX век отверг Марксов образ революций - локомотивов историй. Для XX века и его социальных потрясений больше подойдет мысль русского фрейдиста Осипова о революции как о срывании сдерживающего покрова "сверх-Я" с кошмарного подавленного "Оно". Ленин был прав, когда называл революции "праздником угнетенных и эксплуатируемых". Он просто не знал, что этот праздник называется "карнавалом" или "сатурналией". Он не читал Бахтина. Праздник - жуток? Праздник - жесток? А что вы хотите от карнавала, от сатурналии? Не детский утренник… "…В поскакалочки игра хорошая, веселая. <…> Свечки потушить, чтоб темно было, сесть-встать, где попало, одному на печку забраться. Сидит он там, сидит, да ка-а-к прыгнет с криком громким, зычным! Ежели на кого из гостей попадет, дак непременно повалит, ушибет, али сустав вывихнет, али еще как пристукнет. Ежели мимо - дак сам расшибется <…> Вопли, крик, смех - право, уписаешься, такая игра чудесная." - Татьяна Толстая берется изобразить то жестокое, веселое, вечное, почти доисторическое, на основе которого вырастает и город Глупов, и город Градов. Вот оно - вечное, неумирающее, каменное, кошмарное… Вы собираетесь восхищаться этим, поскольку оно вечное? - словно бы спрашивает Татьяна Толстая.- Но прекрасно и достойно восхищения - не вечное, а хрупкое и слабое, то, что может быть уничтожено взрывом. Страх перед вечным неизжитым XVII веком в мире русского человека - вот лейтмотив романа Татьяны Толстой. Я бы даже рискнула так сформулировать: страх перед недосостоявшимся в России средневековьем, перед средневековьем, которое Россия не прожила, не пережила как следует и которое (поэтому) латентно, вечно существует в русском мире.
Далее более подробно остановимся на сюжете.
Сюжет: Бенедикт — человек (?) молодой, резвый, пытливый, все допытывается, отчего был Взрыв. Происхождения по матушке (с университетским образованием) достойного, по тятеньке - из простых. Тянется к знаниям, ходит на службу в Рабочую избу, переписывает, перебеливает сказки, или поучения, или указы самого Федора Кузьмича. Типичный, скажете, герой русской прозы. И Акакий Акакиевич переписывал, и Лев Николаевич Мышкин (Мышкин! Кысь!) был прекрасный каллиграф. Женившись на явно номенклатурной Оленьке, Бенедикт становится зятем Кудеярова, который "делает революцию", переломив хребтину "набольшему мурзе", тирану Федору Кузьмичу, на самом деле - "маленькому такому", и сам объявляет себя Генеральным Санитаром. И это - торжество дурно пахнущего Кудеярова - результат длительных диссидентских усилий по свержению режима; борьбы ЭНТЕЛЕГЕНЦЫИ за права человека, и т.д., и т.п. (В результате Взрыва повредился сам язык, пропала грамотность, все слова с абстрактным значением и иноземного происхождения искажены). Птица Паулин давно провернута на каклеты, тюльпаны скошены, а Бенедикт-то, оказывается, Кысь и есть - недаром ему пришлось - стыдно кому сказать - хвост рубить… Но после процедуры с хвостом - ведь женился Бенедикт на номенклатурной Оленьке, и в семью вошел, и сам стал голубчиков преследовать, крюком тащить, книги их отнимать - одного голубчика даже этим крюком и намертво загубил (кстати, жилки порвал, а не то ли с людьми делала та самая пугающая и мучащая Беню Кысь?). И вот уже Бенедикт - с наеденными брылами, наеденной широкой шеей - властью ступает по базару, контролирует… Но ведь Бенедикт хотел - по-настоящему - в жизни только одного: языку - слово вернуть, себе - книгу прочесть. А слово опять отнимают! И пушкина, памятник которому Бенедикт с «прежним» Николай Иванычем тайно ваяли! Последний завет Николай Иваныча: «азбуку учите, азбуку! Без азбуки ничего не прочтешь»!
Интересное, кстати, дело с этим пушкиным; сначала цитату, внутренний монолог Бенедикта: "Ты, пушкин, скажи! Как жить? Я же тебя сам из глухой колоды выдолбал, голову склонил, руку согнул: грудь скрести, сердце слушать: что минуло? что грядет? Был бы ты без меня безглазым обрубком, пустым бревном, безымянным деревом в лесу <…> Это верно, кривоватый ты у меня, и затылок у тебя плоский, и с пальчиками непорядок, и ног нету - сам вижу, столярное дело понимаю. Но уж какой есть, терпи, дитятко, - какие мы, таков и ты, а не иначе!"
Привет от Буратино (от графа Алексея Николаевича) - и от сказочных кукол, от Карабаса-Барабаса, Дуремара и прочих. Но там была веселая детская сказка. Буратино хотел быть артистом - и стал им. Пушкин у нас не может пока еще стать Пушкиным - он только пушкин. Какие мы, таков и он. Мы сами - вместе с Бенедиктом - вытесываем его из бревна. Плохо, топорно. Но ведь вытесываем. Стараемся. Поэтому у Толстой и такой конец книги. Огонь, зажегший пушкина, спалит Федор-Кузьмичск дотла. А душа - выживет, выпорхнет.
Образ Бенедикта. Начнем с того, что чрезвычайно значимо уже имя главного героя - Бенедикт. "Благое слово" - так надо понимать, чем и подчеркнута опасная логоцентричность русской культуры. Означенная логоцентричность не спасает главного героя от душегубства, скорее - наоборот - душегубству способствует. Татьяна Толстая задалась в полной мере амбициозной задачей - изобразить "народное подсознательное", изобразить не русь, но кысь!
Образ Бенедикта – это образ абсолютного читателя, который с одинаковым пылом поглощает все подряд: от «Колобка» до «Гигиены ног в походе», от Пастернака до «Таблиц Брандеса». Через Бенедикта Толстая показывает воздействие Слова на «малых сих». Любовь к слову, к букве – напоминающая безусловно о гоголевском Башмачкине – приводит героя «Кыси» к Санитарам, главным гонителям книги, делает его пособником Главного Санитара, захватывающего место Набольшего Мурзы, но неясно, отдает ли себе Бенедикт отчет в том, во что он впутался: начав читать, он вполуха слышит и вполглаза видит все, что не принадлежит пространству печатного слова. И при этом ни в библиотеке, ни во власти не находит бедняга высшей истины, а проще – смысла, а лишь умножает отсутствие пустоты и бессмыслицы, лишь нагружает душу тягостным знанием об отсутствии: «Внутри – смотри, - и внутри нет его (слова, смысла) – уже всего вывернуло наизнанку, нет там ничего! Кишки одни! Голодно мне! Мука мне!».
Примитивное, но взыскующее истины сознание Бенедикта обнаруживает способность остранять известное, открывая поистине бездонную глубину в банальном. «Погиб колобок. Веселый такой колобок. Все песенки пел. Жизни радовался. И вот – не стало его. За что?» - вопрошает Бенедикт, дочитав сказку, и мы не знаем, смеяться ли над идиотом или вместе с ним увидеть в детском сюжете всеобъемлющую метафору жизни и смерти человеческой.
Но этот же хаос псевдоорганизации представляет собой и максимальное выражение «литературоцентризма», когда литература образует материал и материю существования.
Слово – это след существующей культуры: непонимание Бенедиктом того, что он читает, и в то же время его жажда подражать и повторять то, что он прочитал, его нелепые потуги жить по книге и трагикомические результаты этих попыток, его фатальное непонимание Прежних (ничуть не проходящее и после того, как им прочитана вся библиотека тестя) — все это знаки забвения, но одновременно и того, что Деррида называет differAnce — различАние (или разлишение — в другом переводе). Эта центральная (и почти неуловимая) категория философии Деррида определяет принципиальное исчезновение “означаемого” или же — высшего знания, объективной истины, главной правды о мире, и более того — первоначала, реального объекта. Все движение культуры создается игрой означающих, слов, букв, знаков, символов… И именно непонимание, забвение и смещение прежних смыслов создает след и различАние, без которого нет движения культуры. Особенность русской культуры (опять же не Толстой первой замеченная, но ею остро прочувствованная) состоит в том, что различАющий след в ней всегда стремится начисто стереть предыдущий знак и начертать что-то новенькое, по смыслу противоположное, поверх чего будет нарисовано еще что-то и еще, и еще, и каждый раз новый след будет затирать ближайшее значение и пытаться возродить предыдущее, создавая при этом — в силу забвения, неотделимого от операции различАния как стирания, — нечто небывалое.
Вот почему у Толстой власть какого-нибудь очередного Набольшего Мурзы есть в первую очередь трансформация авторитета “властителя дум”, написавшего все книги на свете. Но эта власть алогичным образом одновременно предполагает тотальный запрет на книги. Вот почему Бенедикта любовь к чтению проводит в ряды инквизиторов, наказывающих и убивающих за книги. А захват власти тестем Кудеяр Кудеярычем (любителем и знатоком книг) ведет к изгнанию Бенедикта из терема-библиотеки и “репрессиям” против Прежних, хранителей огня не только в переносном, но и в самом что ни на есть буквальном смысле… Эта логика ведет к кульминации романа Толстой, когда Бенедикта, начитавшегося книг, ошалевшего от них, но так и не нашедшего среди них “главную-то, где сказано, как жить”, вдруг называют Кысью: “А кто же? Пушкин, что ли? Ты! Ты и есть… А ты в воду-то посмотрись, в воду-то… Хе-хе-хе… Самая ты кысь-то и есть… Бояться-то не надо… Не надо бояться… Свои все, свои…” Смысл этой аллегории (барочной, без сомнения) очевиден: Русь-Кысь рождается из умножения непонимания/ забвения на прошлые слова, письмена, традиции; рождается из различАния, иными словами.
Это превращение русского мальчика, жадного читателя, ищущего в книжке высшее знание, в страшную Кысь-Русь, смертоносную и невидимую, и есть знак трансформации мыка в новое слово, знак разрешения немоты. Разрешения трагического во всех отношениях. Патетический финал романа (повторяющий набоковское «Приглашение на казнь») с вознесением Прежних и попыткой приподнять Бенедикта (он ведь тоже выжил после нового взрыва) до статуса хранителя памяти возникает внезапно, ниоткуда, а точнее – из желания разрубить гордиев узел неразрешимых противоречий. Однако весь роман Толстой противоречит этому финалу, ибо доказывает, что забвение и непонимание, превращающие великие мифы в забавные абсурдные сказки, есть единственный путь движения культуры – убийственный для тех, кто сохраняет память, но, увы, неизбежный для обновления, т.е. жизни, культуры.
Жанр. По выходе газетная критика объявила "Кысь" антиутопией; а если это и впрямь антиутопия, модная в конце 80-х, то Толстая, мол, запоздала, вышла из моды, сегодня антиутопия литературно не актуальна.
Не знаю, не знаю; по мне, сам писатель, преодолевая сопротивление материала, выбирая жанр, либо актуализирует его, либо хоронит. Толстая не антиутопию очередную пишет, а пародию на нее. Причем не в иртеньевском, а тыняновском смысле. Она соединила антиутопию "интеллектуальную" (последствия Взрыва - от знаменитого американского фильма "На том берегу" до "Последней пасторали" Алеся Адамовича) с русским фольклором, со сказкой; соединила "научную фантастику" (популярный сюжет: взрыв отбрасывает страну в средневековье) со жгучим газетным фельетоном: то есть массолит с элитарной, изысканной прозой. Соединила, да еще и приперчила. Чем? Разочарованием, скепсисом, горечью. Пеплом несбывшихся иллюзий, надежд и мечтаний. Скорбью по потерянному-растерянному. Сначала-то было ого-го, а потом становилось ой-ой-ой.
Пародийно-игровая природа текста. Как уже было сказано, «Кысь» - это пародия на антиутопию, а на деле - форменная энциклопедия русской жизни. Уже сами названия глав - а названы они буквами русской дореволюционной азбуки, последовательно от аза до ижицы - самым лапидарным образом обозначают претензию на энциклопедическую всеохватность.
Сюжет, история о Древней Руси, заново возникшей на ядерных обломках Москвы в некотором году, явно навеян Чернобылем - "Кысь" начиналась в 1986 году. Впрочем, этот традиционно-фантастический ход для Толстой - всего лишь метод так называемого остранения, возможность посмотреть на всю "великую сермяжную правду" русской жизни как бы со стороны.
Толстая придумала для своей России фауну и флору, историю, географию, границы и соседей, нравы и обычаи населения, песни, пляски, игры. Она создала мир. Кысь - Русь. Русь - неведома зверюшка. Есть знаменитая книга "О людях и мышах", которую, надо думать, Толстая вспоминала, глядя в свой магический кристалл. Она же написала о людях, котах и мышах. С какой-то страницы читатель начинает догадываться, что герои книги - коты, а не люди. Вернее, некоторые из людей - коты, а другие (большинство)- мыши. Еще вернее: взаимообращаемость котов и мышей. Русская история - как игра в кошки-мышки. Можно русский лубок вспомнить: мыши хоронят кота. В общем-то, не понять, кто там кого хоронит, но одно ясно: жизни нет.
Играет (и пародирует) Толстая и со всей русской историей, даже с русским языком. Прежде всего Толстая выделяет такой важный компонент отечественной действительности, как постоянная мутация, мнимость, недолговечность твердого якобы порядка вещей. "Отчего бы это, - сказал Никита Иванович, - отчего это у нас все мутирует, ну все! Ладно люди, но язык, понятия, смысл! А? Россия! Все вывернуто!" В России, как и в романе "Кысь", непременно есть какие-нибудь "прежние", "бывшие" - потому что почва то и дело уходит из-под ног, уходит криво и вниз. Герои Толстой никак не могут совладать с переменчивой природой, не только окружающей, но и собственной. Им остаются только имена вещей, но не сами вещи.
Мутировавшая национальная самобытность ярче всего выражена в самой фактуре повествования: практически изгнаны из лексикона варваризмы, а где оставлены, то лишь сугубо в народной форме (как калидор и каклета), зато много примечательных неологизмов, частью описывающих мутировавшую среду (деревья клель и дубельт, съедобные растения хлебеда и грибыши, универсально эйфорическая ржавь), частью — социально-бытовые реалии вторичного мезолита. Эти вторые даже интереснее, потому что являют собой неологизмы семантические (старые слова в новом значении), а такие удивляют сильнее: скажем, люди вместе и порознь именуются исключительно голубчиками, деньги — бляшками, а на дозорных башнях стоят мурзы…
Поэтика романа Толстой исключает праводоподобие и психологизм, а не следует им. Чем буйнее фантазия, тем лучше. Правым - левым рукавом махнет: чудеса и посыпались.
Написана "Кысь" виртуозно, стилизация под народный сказ вдруг превращается в чистую поэзию в прозе, в дивные описания зимы, например, или бескрайних просторов. Причем при всей откровенной искусственности язык романа, как привыкнешь, нарочитым перестает казаться - втягиваешься и завораживает. К тому же перебивается повествование все время стихотворными цитатами, вычитанными падшим Бенедиктом из запрещенных старопечатных книг. Правда, чтение его беспорядочно (длинный список прочитанного - одно из самых остроумных и саркастических мест в книге), и оттого цитаты могут возникнуть самые неожиданные. Но все они из другого, ему неведомого мира, который манит и разума лишает.
Главное качество текста "Кыси" - необыкновенный, раблезианский, гомерический, божественный комизм. Тут опять же Татьяна Толстая сумела, вольно или невольно, реализовать, развернуть в примерах известную формулу: повторяясь, история из трагедии становится фарсом. Нельзя не корчиться от смеха, читая составленный Бенедиктом каталог литературы: Гамлет - принц датский. Ташкент - город хлебный. Хлеб - имя существительное. Кустанай - край степной. Чесотка - болезнь грязных рук; и это развернуто на три с половиной страницы!
Время действия - альтернативное, бог весть сколько лет длящееся настоящее. Место же действия описано так: "А зовется наш город, родная сторонка, - Федор-Кузьмичск, а до того, говорит матушка, звался Иван-Порфирьичск, а еще до того - Сергей-Сергеичск, а прежде имя ему было Южные Склады, а совсем прежде - Москва". Понятно? Это вязкий олигофренический мир, окрашенный серым мышиным цветом. В этом мире и питаются-то почти что исключительно мышами. В этом мире обитают люди, чей возраст застопорился на точке Взрыва, так и живут - кому триста лет, кому четыреста. Кто-то что-то помнит, а кто-то - ничего. "А кто после Взрыва родился, у тех Последствия другие, - всякие. У кого руки словно зеленой мукой обметаны, будто он в хлебеде рылся, у кого жабры; у иного гребень петушиный али еще что. А бывает, что никаких Последствий нет, разве к старости прыщи из глаз попрут, а не то в укромном месте борода расти учнет до самых до колен. Или на коленях ноздри вскочат". Мутанты. В этом мире есть свой верховный жрец-демиург - Федор Кузьмич - автор всего, погребенного Взрывом, - от стихотворения "Горные вершины" до картины "Не ждали". В этом мире есть и свой Прометей, умеющий добывать огонь прямо изо рта. Много чего там есть. Найдем и множество историко-политических аллюзий, но этого-то добра хватает и без Татьяны Толстой. Какие бы события ни происходили в романе, каких бы персонажей - один причудливей другого - ни напридумывала изобретательная сочинительница, главным здесь, как ни крути, получается язык.
С одной стороны книга явно задумана как чтение массовое, чтобы не сказать, народное. И кажется, что в некоторое противоречие с этой вполне похвальной задачей входит явно гурманский, слишком филологически смачный язык повествования. Письмо действительно чрезвычайно плотное, подчас не без вязкости. Из строк романа, исполненного в той постремизовской манере, которая раньше называлась "сказовой", время от времени выглядывают и прочие Толстые - от известного Татьяниного деда, автора "Буратино", до не менее известного автора "Филиппка". Как можно не заметить и не взять в цитатный фонд такой очаровательной сентенции, как такая, например: "Богатые - они потому богатыми называются, что богато живут", чего уж говорить о «птице-блядунице» ? Разве не прелесть? Вообще же исполнительская виртуозность, закрашивающая концептуальную прозрачность авторского замысла, не входит, как нам кажется, в число достоинств автора современного.