Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Перед ГолГофой и После
непогрешимости всеми силами отворачиваются от правды. По­литика ничего не говорит мне. Я не люблю людей, безразличных к истине
1
.
В чем же истина исторического момента? На этот вопрос
Живаго отвечает так:
Выяснилось, что для вдохновителей революции суматоха
перемен и перестановок единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды – это их само­цель. Ничему другому они не учились, ничего другого не умеют. А вы знаете, откуда суета этих вечных приготовлений? От отсут­ствия определенных готовых способностей, от неодаренности. Человек рождается жить, а не готовиться к жизни. И сама жизнь, явление жизни, дар жизни так захватывающе нешуточны!
2
Для героя романа человек не может быть средством ради какой-то, пусть и, казалось бы, бесконечно благородной цели. Он сам цель, и его нельзя приносить в жертву во имя «постро­ения миров», пренебрегая при этом самой жизнью, ее благо­датными дарами. Мы свой, мы новый мир построим на облом­ках старого, а затем? Затем, за этим лозунгом – пренебрежение жизнью, катастрофа, нравственная, культурная и человече­ская, ломающая миллионы судеб.
И Живаго, как и Гамлет, делает свой выбор, во многом об­условленный выбором Христа в Гефсиманском саду и выбо­ром Гамлета в последнем акте. В случае Живаго это выбор не­участия в творимом зле, вынужденного бездействия, ухода в
1
Пастернак Б.Л. Доктор Живаго. М., 2005. С. 255–256.
2
Там же. С. 291.
261
262
Перед ГолГофой и После
свой внутренний мир, маргинального существования. Юрий Андреевич – не пламенный трибун и не грозный обличитель; он всего лишь проницательный и трезвый наблюдатель, сто­ящий вне игры. Только так герой может сохранить себя, свою творческую и человеческую индивидуальность в послерево­люционной советской действительности. Такой выбор ге­роя тоже можно назвать экзистенциальным и христианским в том нецерковном, свободном понимании христианства, которым руководствовался Пастернак. С приходом Христа «что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества, оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и народы отошли в прошлое. Лич­ность, проповедь свободы пришли им на смену. Отдельная человеческая жизнь стала Божьей повестью, наполнила сво­им содержанием пространство вселенной»
1
, – говорит Сима, один из персонажей романа, во многом выражая мысли ав­тора. Понятой так воле Бога герой и подчиняет себя, пыта­ясь творить из своей жизни Божью повесть, противостоящую власти количества.
И тут в роман вторгается еще одна парадигма, связанная с Шекспиром, – парадигма русского Гамлета. Хорошо извест­но, что в русской литературе XIX века гамлетизм, трактуемый как рефлексия, способность к анализу и самоанализу, мешаю­щему действию, часто ассоциировался с понятием «лишнего человека» в его самых разнообразных ипостасях, от Чацкого и Онегина вплоть до лирического героя Блока с его разла­дом между высоким идеалом и холодом окружающей жизни. Живаго как бы замыкает этот ряд, придавая «лишнему», чест­ному и талантливому, но не вписавшемуся в общество герою
1
Пастернак Б.Л. Доктор Живаго. М., 2005. С. 348.
Перед ГолГофой и После
Пастернака христианские черты радостного принятия тайн жизни и смерти, мало свойственные Гамлету Шекспира, хотя он и постоянно размышляет о них.
Здесь на передний план выступает столь важная для Па­стернака личная, интимная жизнь героя, его семейное бытие, любовь и творчество. Страницы, посвященные им, – безус­ловно, лучшие в этом романе-сказке, как иногда называют его критики, где эпическая стихия борется с лирической и лири­ческая, в конечном счете, побеждает.
Шекспировский Гамлет – не художник, а мыслитель, и чувство к Офелии, которую он любил «как сорок тысяч бра­тьев», для него было возможно лишь в идиллическом про­шлом; в Дании-тюрьме, где царствует Клавдий, ему больше нет места, и потому принц так жестоко обращается с люби­мой. Герою же Пастернака такая идиллия дана в настоящем, здесь и сейчас, среди разрухи и жестокостей гражданской войны в Юрятине и особенно в Варыкине. Сама природа как важнейший для Пастернака символ истинной жизни покро­вительствует чувству Юрия Андреевича и Лары. «Они любили друг друга потому, что так хотели все кругом: земля под ними, небо над их головами, облака и деревья… Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее: наслажде­ние общей лепкою мира, чувство отнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной», – вспоминает потом, у гроба героя Лара
1
.
Конечно, в эпоху грандиозного слома Времени такая идиллия крайне хрупка и недолговечна. Мир, полный же-
263
1
Пастернак Б.Л. Доктор Живаго. М., 2005. С. 481.
264
Перед ГолГофой и После
стокости и фарисейства, рушит ее, разъединяя любящих. С появлением Комаровского, чуждого музыке природы и при­знающего лишь право сильного, идиллия рушится, и Живаго не может отстоять Лару, из страха ставшую на сторону этой чуждой силы. Герой вынужден пожертвовать любовью, чтобы сохранить свою внутреннюю цельность. Иного пути для че­ловека, сделавшего свой экзистенциальный выбор неучастия во зле, нет.
Но личная жизнь героя со всеми ее радостями и горе­стями, как и размышления о мире, дает пищу для его творче­ства, для цикла стихов Юрия Живаго, венчающих роман и в ретроспективе заново осмысляющих весь его текст. И этот цикл, открывающийся «Гамлетом», на наш взгляд, лучшее из того, что Пастернак, всегда писавший замечательные стихи, создал как поэт.
И еще одна парадигма. «Гамлет» – стихотворение и о са­мом авторе романа, пророчески предсказавшее его судьбу. В годы создания книги Пастернак перестал бояться и выска­зал в ней до конца все, что долгие годы подспудно бродило в его сознании. Оценивая «Доктора Живаго», поэт писал: «Я не говорю, что роман нечто яркое, что он – удачен. Но это – переворот, это – принятие решения, это было желание начать договаривать все до конца…» (Вяч. Вс. Иванову, 1 июля 1958 года).
Таким образом, опять-таки, как и в случае с Христом в Гефсиманском саду, с Гамлетом в конце трагедии, да и с жиз­ненной позицией Юрия Живаго, роман – тоже результат со­знательного экзистенциального выбора, отрезавшего путь назад. Говорить горькую правду о судьбе России, выстрадан­ную поэтом в течение всей жизни, в те годы было нельзя. Па­стернак это прекрасно понимал, но он твердо решил выпить
Перед ГолГофой и После
чашу испытаний до конца, заранее зная, что может случить­ся. «Но продуман распорядок действий, / И неотвратим конец пути», – писал он, предвидя свое недалекое будущее. Гнусная и разнузданная травля властей и собратьев Пастернака по писательскому цеху, начавшаяся после публикации романа и присуждения Нобелевской премии, быстро свела поэта в могилу. Но в самое трудное время он ни на миг не усомнился в принятом решении, испив посланную ему чашу бедствий с достоинством и честью.
Такую стойкость оценила даже сама твердая и беском­промиссная Ахматова, отнесшаяся к ней с той «высокой за­вистью», которая, по словам исследователей, «не дана мелкому тщеславию». В разговоре с М.Д. Вольпиным она сказала: «Ми­хаил Давидович, кто первый из нас написал революционную поэму? – Борис. Кто первый выступал на съезде с преданней­шей речью? – Борис. Кто первый сделал попытку восславить вождя? – Борис. Так за что же ему мученический венец?»
1
Известно, что за Голгофой следует Воскресение. Для мно­голикого лирического героя «Гамлета» Пастернака временное поражение в конечном счете оборачивается победой.
О том, что случилось с Христом после Голгофы, Пастер­нак сказал в «Гефсиманском саду», стихотворении, завершаю­щем цикл стихов Юрия Живаго:
265
Я в гроб войду и в третий день восстану, И, как сплавляют по реке плоты, Ко Мне на суд, как баржи каравана, Столетья поплывут из темноты.
1
Цит. по: Иванова Н.Б. Пастернак и другие. М., 2003. С. 363–364.
266
Перед ГолГофой и После
Как видим, еще в Гефсиманском саду Иисус Христос уже знает, что «случится на Его веку». Взяв на Себя грехи мира и победив смерть, Он не только в третий день воскреснет и да­рует людям новую, полную надежды жизнь, но и в отдаленной перспективе придет судить мир, подчинив Себе само время, которое из неведомой пока еще темноты будущего потечет к Нему на суд. Поистине, в этой строфе словам тесно, а мыслям просторно, а образ столетий, плывущих из темноты, как бар­жи каравана, навстречу Христу, – один из самых ярких и по праву знаменитых во всей поэзии Пастернака.
Победу одержит и шекспировский Гамлет, ценой своей жизни очистив Данию-тюрьму от скверны, хотя будущее его страны при Фортинбрасе и неясно. Победит и Юрий Живаго, чьи суждения о русской истории, как покажет время, окажутся верными и чья книга будет жить после него как «предвестие свободы».
Цитированная выше строфа «Я в гроб войду и в третий день восстану…» – последняя в книге. Она венчает собой по­вествование. Таким образом, как заметил И.А. Есаулов, роман Пастернака, открывающийся похоронами Юриной матери, кончается воскресением
1
. Между этими двумя точками прохо­дит полный неожиданных виражей «крутой маршрут» жизни героя. Знаменательно, что конец «маршрута» Живаго – иной, чем в трагедии Шекспира. Последние слова Гамлета: «Дальней­шее – молчанье». Смерть шекспировскому герою, принявше­му волю Бога, все равно представляется неизреченной тайной, недоступной живым. Для героя же Пастернака смерть несет с собой пасхальную радость, отблеск которой освещает всю прожитую им жизнь. И в этом тоже заключена его победа.
1
Есаулов И.А. Пасхальный роман Б. Пастернака «Доктор Живаго» // Есаулов И.А.
Пасхальность русской словесности, М., 2005. С. 524–544.
Перед ГолГофой и После
Наконец, победит и сам Пастернак, который, как теперь ясно каждому, по праву занял свое место среди первых поэтов мира XX столетия. «Запаса силы и стойкости», почерпнутых в том числе и у Шекспира, Пастернаку хватило с лихвой. Бес­компромиссный выбор под конец жизни был сделан правиль­но. Ради такой победы стоило взойти на Голгофу.
267
КУЗМИН, ПЕРЕВОДЧИК ШЕКСПИРА
Михаил Алексеевич Кузмин (1872—1936). Имя этого тон­кого и самобытного художника слова, поэта, драматурга и прозаика, за последние полвека почти забытое, сейчас снова возвращается нам. Кузмин принадлежит к числу одаренней­ших поэтов Серебряного века, эпохи замечательного расцве­та русской культуры в пору напряженных духовных и интел­лектуальных поисков предреволюционных десятилетий.
В юности увлекавшийся музыкой и учившийся в консер­ватории у Лядова и Римского-Корсакова, Кузмин мучитель­но долго, словно ощупью, искал себя. Печатать стихи он стал только в 1905 году, когда его взгляды на мир и искусство уже достаточно сложились. Успех пришел к нему быстро. Лучшие писатели начала века сразу же оценили его талант. Кузмину покровительствовал Брюсов, его хвалил Андрей Белый, Блок назвал его «писателем, единственным в своем роде», «тончай­шим лириком» и «художником до мозга костей»
1
Блок А.А. Собр. соч.: В 8 т. М.; Л, 1960–1963. Т. 5. С. 183.
1
, Вячеслав
Кузмин, ПереводчиК ШеКсПира
Иванов увидел в Кузмине «свободного служителя, счастливо­го любимца и избранника Муз, тонкого и мудрого мастера, не ложно сказавшего о себе: «Но знаю вес и знаю меру я»
1
. Гумилев утверждал, что среди современных ему поэтов Кузмин зани­мает одно из первых мест, а Цветаева посвятила ему вдохно­венные страницы воспоминаний «Нездешний вечер».
С самого начала Кузмин-поэт упорно шел своим путем, не примыкая ни к каким литературным школам и чураясь всяческих «измов». Можно лишь условно говорить о сходстве его взглядов со взглядами символистов и акмеистов (вопреки его некогда знаменитой статье «О прекрасной ясности»). Это скорее только совпадение отдельных, иногда, впрочем, весь­ма важных интересов и дань веяниям времени, чем глубинное родство художественных принципов. Гораздо ближе Кузмину эстетика «мирискусников», и прежде всего Сомова с его «ре­троспективными мечтаниями», декоративной стилизацией и увлечением галантным «веком пудреных маркиз», утонченным эстетизмом и отрешенно-скептической иронией.
Восходящая к европейскому декадансу, утонченно стили­зованная матера раннего Кузмина, «петербуржца в уайльдовом плаще», капризная легкость его стиха, которому подвластны любые самые трудные формы,– первое, что запоминается при знакомстве с его поэзией:
269
Дух мелочей, прелестных и воздушных, Любви ночей, то нежащих, то душных, Веселой легкости бездумного житья! Ах, верен я, далек чудес послушных Твоим цветам, веселая земля!
1
Аполлон. 1910. № 7. С. 46.
270
Кузмин, ПереводчиК ШеКсПира
Но едва ли можно ограничиться представлением о Куз­мине как о «князе эстетов» начала века. Эстетизм лишь одна из сторон его многогранной натуры. Это в свое время про­ницательно подметил Блок, сказав, что Кузмина никак нельзя считать «явлением, исключительно наносным, занесенным с Запада». По мнению Блока, подлинные корни поэзии Куз­мина, глубокие и развилистые, прорылись в глухую черно­ту русского прошлого и связаны с пробуждением русского раскола, с темными религиозными предчувствиями России XV века, с воспоминаниями о «заволжских старцах»
1
. И дей­ствительно, Кузмин, в молодости ненадолго сблизившийся с католицизмом, потом в поисках смысла жизни и истинной веры много путешествовал по заволжским скитам, из первых рук воспринимая наставления старцев, изучая быт и песен­ный фольклор старообрядцев. Следы этого увлечения дают себя знать в поэзии Кузмина, и прежде всего в его духовных стихах. Однако полностью старообрядчества он не принял, предпочтя ему собственную, сугубо индивидуальную форму веры, которая виделась ему в образе «небольшой ладьи спа­сения среди мира, для немногих и посвященных»
2
. Таким об­разом, облик Кузмина-раскольника не менее обманчив, чем образ Кузмина-эстета.
Интересы Кузмина были необычайно широки и разнооб­разны, а выбор его пристрастий может на первый взгляд пока­заться слишком произвольным. Все новейшие исследователи творчества Кузмина приводят характеристику этих пристра­стий, которую дал в письмах сам поэт:
1
Блок А.А. Собр. соч. Т. 5. С. 183.
2
Цит. по: Malmstad John. Mikhait Kuzmin. А Сhronicle of his Life and Times // Куз-
мин М. Собр. стихов. T. 3. M
ünchen, 1977. P. 57.