Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
«Видимая тьма»
– Да, мы не верим в Бога, – чуть улыбнувшись испугу инту­риста, ответил Берлиоз, – но об этом можно говорить совер­шенно свободно.
Иностранец откинулся на спинку скамейки и спросил, даже привизгнув от любопытства:
– Вы – атеисты?!
– Да, мы – атеисты, – улыбаясь, ответил Берлиоз, а Без­домный подумал, рассердившись: «Вот прицепился, загранич­ный гусь!»
– Ох, какая прелесть! – вскричал удивленный иностра­нец и завертел головой, глядя то на одного, то на другого ли­тератора.
– В нашей стране атеизм никого не удивляет, – диплома­тически вежливо сказал Берлиоз, – большинство нашего насе­ления сознательно и давно перестало верить сказкам о Боге…»
В стране, где большинство населения сознательно и дав­но перестало верить сказкам о Боге, нет и не может быть ду­ховного света. В абсурдном, сатирическом мире сталинской Москвы царит «видимая тьма» (милтоновский образ ада – darkness visible) и материальные интересы целиком подчини­ли и заменили собой духовные. Само существование людей в этой «видимой тьме» подобно, наверное, с детства знакомому Булгакову древнебиблейскому представлению о преисподней, огромной зияющей яме, шеолу, где души умерших, как правед­ников, так и грешников, ведут призрачное существование, не помня о Боге и не молясь Ему. (Учение о том, что Бог разрушит врата шеола и освободит праведников, возникло лишь неза­долго до Рождества Христова.)
Многочисленные персонажи московской части «Масте­ра и Маргариты» очень часто поминают черта, но имя Бога они не произносят или же употребляют его как божбу, из
341
342
«Видимая тьма»
суеверия. Но и в черта они тоже не верят, надеясь лишь на самих себя. И эту «самость» и карает посетивший свою вот­чину дьявол.
«Люди как люди, – говорит, присмотревшись к москвичам, мессир. – Любят деньги, но ведь это всегда было… Человече­ство любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги, из бронзы или золота. Ну, легкомысленны… ну, что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца... обыкновенные люди… в общем напоминают прежних… квартирный вопрос только их испортил».
Квартирный вопрос – это особая напасть советской, ста­линской Москвы. Что же касается милосердия, то оно знакомо и язычникам, не знающим Бога, и, как потом выяснится, оно вообще не по «ведомству» Воланда. А вот любовь к деньгам, корысть, стяжательство и другие сугубо материалистические интересы он разоблачает в подвластном ему царстве на про­тяжении всей книги, показывая ту самую неистинность, лож­ность их самостоятельного, отрешенного от блага бытия. И здесь Воланд выступает в знакомой по библейской «Книге Иова» роли Сатаны – судебного обвинителя, следящего за по­рядком на земле.
Образ Москвы как преисподней подспудно возникает уже на первой странице романа, где описано небывалое для ве­сенней поры пекло, когда солнце, «раскалив Москву, в сухом тумане валится за Садовое кольцо». Само же слово «ад» звучит позже в главе «Было дело в Грибоедове». Здесь оно как нельзя кстати, ибо МАССОЛИТ, расположенный в «Доме Грибоедова», вопреки своим претензиям собрать вместе «инженеров чело­веческих душ», и есть самый центр московской антидуховно­сти, где ложность бытия явлена во всей ее сатирической пол­ноте. Тут все перевернуто с ног на голову, и талант определя-
«Видимая тьма»
ется наличием удостоверения, которое спрашивает «бледная и скучающая гражданка в белых носочках», а так называемые писатели одержимы лишь одним «обыкновенным желанием жить по-человечески», вовсю стремясь получить и использо­вать отпущенные им привилегии.
«И ровно в полночь… что-то грохнуло, зазвенело, посы­палось, запрыгало. И тотчас тоненький мужской голос от­чаянно закричал под музыку: «Аллилуйя!!» Это ударил знаме­нитый грибоедовский джаз. Покрытые испариной лица как будто засветились, показалось, что ожили на потолке нари­сованные лошади, в лампах как будто прибавилось свету, и вдруг, как бы сорвавшись с цепи, заплясали оба зала, а за ними заплясала и веранда.
Заплясал Глухарев с поэтессой Тамарой Полумесяц, за­плясал Квант, заплясал Жуколов-романист с какой-то кино­актрисой в желтом платье. Плясали: Драгунский, Чердакчи, маленький Денискин с гигантской Штурман Жоржем, плясала красавица архитектор Семейкина-Галл, крепко схваченная не­известным в белых рогожных брюках. Плясали свои и пригла­шенные гости, московские и приезжие…
Оплывая потом, официанты несли над головами кружки с пивом, хрипло и с ненавистью кричали: «Виноват, гражда­нин!» Где-то в рупоре голос командовал: «Карский раз! Зубрик два! Фляки господарские!!!» Тонкий голос уже не пел, а завывал: «Аллилуйя!» Грохот золотых тарелок в джазе иногда покрывал грохот посуды, которую судомойки по наклонной плоскости спускали в кухню. Словом, ад».
Эти танцы в сниженном, пародийном виде как бы пред­восхищают бал у Сатаны. Они начинаются ровно в полночь с отчаянного мужского крика «Аллилуйя!», то есть возгласа, означающего по-еврейски «хвалите Бога» и употребляюще-
343
344
«Видимая тьма»
гося в церковных песнопениях. Здесь этот возглас снижен, превращен в завывание и, как в черной мессе, перевернут. Люди же, которые, словно сорвавшись с цепи, самозабвенно пляшут под звуки джаза, лишены духовного бытия и напоми­нают кукол, марионеток и потому в чем-то подобны теням, которые появятся потом на балу у Воланда. По сути дела, та­кими тенями, фигурками, как бы лишенными третьего изме­рения, оказываются почти все обитатели булгаковской Мо­сквы. Каждый из них имеет свою, порой яркую сатирическую индивидуальность, но все вместе они в то же время подобны марионеткам из карнавального представления. Карнаваль­ное и гротескно-сатирическое нераздельно смешаны в них, и потому читатель не сочувствует им, а лишь смеется над не­лепыми трудностями, в которые они попадают, и даже над их мнимыми или реальными несчастьями. Так, кстати говоря, происходит и в смутившей некоторых критиков сцене с про­фессором Кузьминым, который на первый взгляд всего лишь честно делает свое дело. Но Кузьмин – врач, который полно­стью убежден в силах медицины, совершенно не понимая того, что «перерезать волосок» человеческой жизни может только Тот, Кто «его подвесил».
Исключением, пожалуй, является лишь одна сцена на балу у Воланда, когда читатель может содрогнуться вместе с Мар­гаритой: Мессир увидел лежащую на блюде голову Берлиоза:
«– Михаил Александрович, – негромко обратился Во­ланд к голове, и тогда веки убитого приподнялись, и на мерт­вом лице Маргарита, содрогнувшись, увидела живые, полные мысли и страдания глаза. Все сбылось, не правда ли? – про­должал Воланд, глядя в глаза головы, – голова отрезана жен­щиной, заседание не состоялось, и живу я в вашей квартире. Это факт. А факт – самая упрямая в мире вещь. Но теперь нас
«Видимая тьма»
интересует дальнейшее, а не этот уже совершившийся факт. Вы всегда были горячим проповедником той теории, что по отрезании головы жизнь в человеке прекращается, он пре­вращается в золу и уходит в небытие. Мне приятно сообщить вам, в присутствии моих гостей, хотя они и служат доказа­тельством совсем другой теории, о том, что ваша теория и со­лидна и остроумна. Впрочем, ведь все теории стоят одна дру­гой. Есть среди них и такая, согласно которой каждому будет дано по его вере. Да сбудется же это! Вы уходите в небытие, а мне радостно будет пить из чаши, в которую вы превращае­тесь, за бытие».
Ex nihil nihil est. Не верующий ни во что, Берлиоз и пре­вращается в ничто. Впрочем, так ли уж жестоко наказание Во­ланда? Ведь уйти в небытие, отрешившись от мучительного круговорота бытия, мечтают многие буддисты. Да и само это небытие Берлиоза не есть ли низшая форма покоя, к которому так стремится Мастер?
Попав в сталинскую Москву, свита Воланда – Коровьев– Фагот, Кот Бегемот, Азазелло и красавица Гелла со шрамом на шее, – все быстро привыкают к новой обстановке, в которой они чувствуют себя как дома. Да они и на самом деле дома и могут развлекаться, как хотят. Именно так в «Потерянном рае» и поступили адаптировавшиеся в преисподней адские полки. Каждый падший дух там следовал «куда / Наклонности влекут»:
Одни Среди равнин, другие в вышине, Летают, соревнуясь меж собой, И в беге спорят, как во времена Пифийских игр и Олимпийских… Иные Духи, как Тифон, взъярясь,
345
346
«Видимая тьма»
Раскачивают горы, скалы в прах Крушат и мчатся, вихри оседлав; И Аду тяжко дикую гоньбу Снести…
(Перевод А. А. Штейнберга)
Развлечения воландовской свиты далеки от эпических
забав падших ангелов в «Потерянном рае» и больше соответ­ствуют месту и времени московской части романа. С помощью разного рода дьявольских фокусов и превращений они изде­ваются над москвичами, обличая ничтожность их низменных интересов. Чего стоит хотя бы сеанс черной магии в варьете, когда веселая компания превращает колоду карт в червонцы, посылает из-под купола денежный дождь (деньги эти потом станут бумажками), отрывает и ставит на место голову слиш­ком болтливого конферансье и открывает дамский магазин, наряды которого после спектакля растворяются в воздухе. По­добных этому озорных выходок на страницах романа мно­го, и по большей части они служат той же цели, что и сеанс черной магии. Во всех этих эпизодах фантастика прорастает в московский быт и преображает его, высвечивая его гротеск­ную абсурдность.
Как и у Сатаны в «Потерянном рае», у Воланда тоже есть
волшебный дворец. В поэме Милтона это возникшее, подобно пару из земли, громадное здание, похожее на храм с дориче­скими колоннами и золотым архитравом:
Широкие врата, Две бронзовые створы распахнув, Открыли взорам внутренний простор. Созвездья лампионов, гроздья люстр,
«Видимая тьма»
Где горные горят смола и масло, Посредством чар под куполом парят, Сияя, как небесные тела.
Дворец Воланда, тоже возникший «посредством чар» в квартире № 50 в доме на Садовой улице, имеет свои колонны, залы и люстры, тропический лес с красногрудыми зеленох­востыми попугаями, стены из разноцветных роз и махровых японских камелий, бассейны и фонтаны. Но убранство этого дворца, описанное не без влияния новеллы Гофмана «Золотой горшок»
1
, дальше от античных моделей Милтона и ближе к со­временности, к месту и времени действия московской части романа. В самой роскоши бала Воланда есть и что-то слегка чрезмерное, немного безвкусное, нэпманское и потому иро­нически сниженное, отрешенное, что было бы невозможно у Милтона.
И наконец, и у Милтона, и у Булгакова есть торжественное шествие, своеобразный парад обитателей ада. Только в «По­терянном рае» это падшие ангелы, носящие имена языческих богов, чей список стилизован в духе эпического перечисления кораблей в «Илиаде» Гомера:
347
Поведай, Муза, эти имена: Кто первым, кто последним, пробудясь, Восстал из топи, на призывный клич? Как, сообразно рангам, шли к Вождю, Пока войска держались вдалеке?
Участники шествия на балу у Воланда – люди, или тени, когда-то бывшие людьми и теперь восставшие из праха на
1
Галинская И.Л. Загадки известных книг. М., 1986. С. 89.
348
«Видимая тьма»
одну ночь веселья в году. То, что у Милтона поражает эпиче­ским размахом, у Булгакова комически снижено, превращено в «одну громадную лепешку»:
«Ни Гай Кесарь Калигула, ни Мессалина уже не заинтере­совали Маргариту, как не заинтересовали ни один из коро­лей, герцогов, кавалеров, самоубийц, отравительниц, висель­ников и сводников, тюремщиков и шулеров, палачей, донос­чиков, изменников, безумцев, сыщиков, растлителей. Все их имена спутались в голове, лица слепились в одну громадную лепешку, и только одно мучительно сидело в памяти лицо, окаймленное действительно огненной бородой, лицо Малю­ты Скуратова».
Как и жители сталинской Москвы, эти гости Воланда тоже двумерны и похожи на марионеток. Но они и есть тени в ис­тинном смысле этого слова. Соответственно, границы поту­стороннего и посюстороннего размыты, и оба плана пове­ствования смешаны, слиты в едином фантастическом измере­нии. Ад царит и здесь и там.
В этой «видимой тьме» трехмерными, лишенными гро­тескных черт, «настоящими» людьми являются лишь глав­ные герои, Мастер и Маргарита. Из числа окружающих Ма­стера выделяет абсолютная цельность натуры и беззаветная преданность своему делу – творчеству. Свойственные всем остальным приспособленчество и поглощенность матери­альными интересами совершенно чужды Мастеру, и потому он так одинок и беззащитен в булгаковской Москве. Безду­ховные завсегдатаи Дома Грибоедова отринули его, насмеяв­шись над ним. Да и как в разгар «безбожных пятилеток» они могли принять его роман о Понтии Пилате, где доминируют духовные проблемы бытия? Заправляющие общественным мнением критики типа Латунского и Аримана и «литерато-
«Видимая тьма»
ра» Мстислава Лавровича1 разгромили роман в статьях с ха­рактерными для того времени названиями «Враг под крылом редактора» или «Воинствующий старообрядец», предложив «ударить по пилатчине». Все это имело роковые последствия для Мастера. Он остался без средств к жизни, поддался стра­ху (за такими статьями в те годы обычно следовал арест), и у него началась душевная болезнь. Даже любовь не спасла его в этот момент, и он сжег рукопись романа. А затем, по­видимому, действительно последовал арест по доносу поль­стившегося на подвальчик героя Алоизия Могарыча и поме­щение в лечебницу для душевнобольных. В живущей сугубо земными интересами булгаковской Москве Мастеру и в са­мом деле нет места. (Недаром же в одном из черновых вари­антов романа в очистительном огне должны были сгореть не только квартира на Садовой, подвальчик Мастера, Торгсин и Грибоедов, но и вся Москва целиком.)
Маргариту же среди окружающих выделяет беззавет­ная преданность чувству, ставшему единственным смыслом ее жизни. И.Л. Галинская увидела в героине воплощение веч­ной женственности, восходящей к Сковороде и В. Соловьеву Вспомним также, что в «Фаусте» Гёте воплощением вечной женственности в конце трагедии становится Гретхен, ведущая Фауста в царство света. Нам, однако, представляется, что бул-
349
2
.
1
Как указали исследователи, прототипами этих персонажей были люди, прора­батывавшие Булгакова в печати двадцатых – тридцатых годов. Латунский – это якобы одновременно председатель Главреперткома О.С. Литовский и критик А.Р. Орлинский, а Мстислав Лаврович – драматург Всеволод Вишневский. Кто помнит сейчас имена Литовского и Орлинского, да и пьесы Вишневского дав­но уже невозможно ни читать, ни смотреть в театре. Но как второстепенные, шаржированные персонажи «Мастера и Маргариты» они живут и будут жить. Ариман же – и вообще зороастрийский злой дух, фигура явно собирательная. О прототипах этих персонажей см.: Соколов Б. Михаил Булгаков. М., 1991. С. 55.
2
Галинская И.Л. Загадки известных книг. С. 85.
350
«Видимая тьма»
гаковская Маргарита, скорее, воплощает женственность зем­ную, сочетающую в себе чувственность, милосердие и самоот­верженную любовь. И в этом смысле она больше напоминает прародительницу рода человеческого Еву, и в том числе Еву Милтона. Но еще сильнее дантовскую Франческу, любовь ко­торой сильнее смерти. Но если Франческа и Паоло существу­ют как одно целое и в аду, где «этих двух… вместе вьет / И так легко уносит буря», то Мастер и Маргарита разлучены в «види­мой тьме» московской жизни. Как и героев Данте, их навсегда соединит смерть.
Всемогущий в подлунном мире Воланд, который, подоб­но заправскому сатирику, вскрывает гротескную абсурдность московского бытия, говорит, что он чужд милосердия (не по его «ведомству»). Зато он явно наделен эстетическим чутьем и способен оценить подлинное творчество и подлинную любовь – черты, далекие от характера Сатаны у Милтона, но близкие его литературным трансформациям в XIX веке. По­тому Воланд широким жестом благодетеля спасает сгоревшую рукопись Мастера и помогает влюбленным найти друг друга. Но ведь Маргарита – немного ведьма, да и Мастер в свою оче­редь не просит помощи у Бога, но лишь жалеет, что не встре­тился с Сатаной, которого он сразу узнал по рассказу Ивана Бездомного. Со временем такая встреча состоялась, и награда из рук Воланда оказалась вполне естественной.
Параллели с Милтоном ощутимы и в так называемой античной, или древней, а точнее сказать, иудейской, или но­возаветной, части романа. Это вполне закономерно, ибо эта новозаветная часть не является некой вставной новеллой, а развивает темы, намеченные в московской части. Как справед­ливо заметила М.О. Чудакова, по мере редактуры «роман Ма­стера приобрел черты некоего пратекста, изначально суще-