Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
го бунта, вот-вот готового вспыхнуть восстания, той самой пу­гачевщины, с которой юному герою романа вскоре придется столкнуться в жизни. В этой снежной стихии Пугачев-вожа­тый чувствует себя привольно и на своем месте. Он не блуж­дает в степи, а твердо стоит на дороге и готов вести за собой заблудившихся путников. Но есть в образе снежного бурана и еще один дополнительный оттенок смысла, который связан с лирикой поэта. Вспомним его «Бесов» (1830):
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
Как и в стихотворении, снежный буран в «Капитанской дочке» ассоциируется еще и с демонической, сатанинской стихией, как ассоциируется с ней и невесть откуда взявшийся «вожатый», который как будто бы является порождением это­го бурана. «Воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шеве­лится. Должно быть, волк или человек»
1
, – восклицает, завидев его, ямщик. О той же самой ассоциации говорит и первое впе­чатление Гринева от внешности таинственного незнакомца – «черная борода и два сверкающих глаза»
2
. («Его глаза / Метали искры», – пишет Милтон о Сатане в первой книге «Потерянно­го рая».) Впрочем, эти черты соответствовали и реальному об-
1
Там же. С. 14.
2
Там же. С. 16.
301
302
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
лику Пугачева, который Пушкин хорошо знал по документам, почти дословно воспроизведя их всего несколькими строками позже в романе: «Он был лет сорока, росту среднего, худощав и широкоплеч. В черной бороде его показывалась проседь; жи­вые большие глаза так и бегали»
1
.
Но особенно важен «пророческий сон», который Гринев видит в кибитке во время бурана. Во сне, вернувшись домой, герой подходит к постели больного отца, чтобы получить его благословение. «Что ж?... Вместо отца моего, вижу в посте­ли лежит мужик с черной бородою, весело на меня погляды­вая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: «Что это значит? Это не батюшка. И с какой мне стати просить благо­словения у мужика?» – «Все равно, Петруша, – отвечала мне матушка, – это твой посаженый отец, поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит»… Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполни­лась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кро­вавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: «Не бойсь, подойди под благословение»… Ужас и недоумение овладели мною…»
2
В основе отношения героя к мужику с топором в руках, его «посаженому отцу», страшному и ласковому одновременно, лежит неразрешенная двойственность. Именно так воспри­нимали милтоновского Сатану романтики, например Шелли, пытавшиеся оправдать его бунт против Бога, но осуждавшие его за зло, причиненное людям. Подобная двойственность ха­рактерна и для отношения к Пугачеву и героя и автора «Капи­танской дочки».
1
Пушкин А.С. Капитанская дочка. С. 16.
2
Там же. С. 15.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
С одной стороны, Пугачев – безусловный злодей, чьи руки обагрены кровью невинных людей, вставших на пути его мя­тежа. С другой, он изображен как человек широкой натуры, отважный, умный, проницательный и по-своему даже благо­родный. Он платит Гриневу добром за добро. Пугачев помнит заячий тулупчик, подаренный ему в стужу, и не только спасает жизнь юного Петруши, но и берется устроить его счастье с Ма­шей Мироновой, хотя эта помощь потом очень дорого обхо­дится герою. Перед нами как будто бы тот самый героический бунтарь, ломающий привычные границы добра и зла, которо­го романтики усмотрели в Сатане из «Потерянного рая».
Речь идет именно о Сатане, а не об озорных чертиках, ко­торых Пушкин рисовал на полях своих рукописей, – они вос­ходят к фольклору, как и нечистая сила у Гоголя. Повелитель ада Сатана, каким его видел поэт, гораздо страшнее и опас­нее. Недаром же, рассуждая о Духе Тьмы, Пушкин говорил: «...суть в нашей душе, в нашей совести, и в обаянии зла. Это обаяние было бы необъяснимо, если бы зло не было одарено прекрасной и приятной внешностью. Я верю Библии во всем, что касается Сатаны; в стихах о Падшем Духе, прекрасном и коварном, заключается великая философская истина»
1
. В от­ношении Пугачева, чье обаяние действует на протяжении всего романа, нужно, однако, говорить не столько о зле, ря­дящемся в одежды добра, хотя на этом во многом держалась нехитрая демагогия его мятежа, сколько о стирании границ между добром и злом.
В отличие от бунта милтоновского Сатаны бунт Пугачева все же не космический, а социальный, не против неба, а про­тив земной власти. Более того, Пугачев понимает обречен-
303
1
Пушкин в русской философской критике. Конец XIX – первая половина XX в.
М., 1990. С. 136.
304
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
ность своего бунта, и сатанинская хитрость, ложь и коварство совершенно чужды ему. Его любимая песня – про виселицу – «Не шуми, мати зеленая дубравушка», а его любимая калмыцкая сказка – об орле и вороне. «Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я все-на-все только тридцать три года? – Оттого, батюш­ка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да поклевывать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал во­рону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напитаться живой кровью, а там что Бог даст!»
1
Иными словами, Пугачев живет сегодняшним днем, упи­ваясь бесшабашной свободой, которую дает ему стихия раз­рушения, и надеясь только на русский «авось». («Буду про­должать, как начал. Как знать? Авось и удастся!»
2
) Недаром же калмыцкую сказку, рассказанную Пугачевым, столько раз срав­нивали со строками из «Пира во время чумы», славящими ро­мантическое упоение битвой:
Есть упоение в бою, И бездны мрачной на краю, И в разъяренном океане Средь грозных волн и бурной тьмы, И в аравийском урагане, И в дуновении чумы. Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит
1
Пушкин А.С. Капитанская дочка. С. 65–66.
2
Там же. С. 65.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
Неизъяснимы наслажденья – Бессмертья, может быть, залог! И счастлив тот, кто средь волненья Их обретать и видеть мог…
Но есть в словах Пугачева и изрядная доля фатализма, как и у Сатаны Милтона в «Потерянном рае». Сама же эта калмыц­кая сказка, помимо выше цитированных строк из «Пира во время чумы», приводит на память и полный ненависти и отча­яния монолог Врага из девятой книги «Потерянного рая»:
Нет, не любовь, А ненависть, не чаяние сменить На рай – Геенну привели сюда, Но жажда разрушенья всех услад, За вычетом услады разрушенья; Мне в остальном отказано.
Как и у милтоновского Сатаны, зло и добро безнадежно смешались для Пугачева, до конца не отдающего себе в этом отчет. Вслед за Сатаной Пугачев вполне мог бы сказать: «Лучше быть / владыкой Ада, чем слугою Неба!» Только ад и небо для него – понятия посюсторонние, земные, социальные. Встав во главе бунта, Пугачев, какими бы ни были его изначальные на­мерения, незаметно для самого себя превратился в заложника «бессмысленной и беспощадной» стихии кровавого мятежа. Ищущий свободу бунтарь стал рабом неприглядных обстоя­тельств. Именно в этом, на наш взгляд, прежде всего и заклю­чен трагизм бунта Пугачева в «Капитанской дочке». Ведь орел, с которым он себя сравнивает, все-таки пьет живую кровь. И здесь Пугачев особенно близок Сатане.
305
306
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
Но границы добра и зла ясны как для юного героя, так и для автора. Недаром же Гринев ставит Пугачева в тупик, отве­чая ему: «Но жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину. Пугачев посмотрел на меня с удивлением и ниче­го не отвечал»
1
. Тут взгляды юного Петруши и постаревшего Петра Андреевича, пишущего семейную хронику, видимо, со­впадают, и между героем и рассказчиком нет различия.
Отношение Пушкина несколько сложнее, хотя и ему тоже присуща двойственность чувств Гринева. В «Капитанской доч­ке» нет «апофеозы восстания против авторитета»
2
, как ее нет и в «Потерянном рае». Пушкин очень далек от идеализации русского бунта, бессмысленного и беспощадного. (Уже сами эти эпитеты говорят за себя.) Но, как и у Милтона, что-то от бунтаря, ищущего свободу, осталось у Пушкина до конца дней. В «Капитанской дочке» взгляды зрелого Пушкина – государ­ственника – столкнулись с его юношеской любовью к воль­ности, создав особое напряжение и сделав образ Пугачева столь ярким и объемным. Думается, что Г.П. Федотов был со­вершенно прав, когда он писал о сжатом под очень высоким «имперским» давлением пафосе свободы в пушкинском «Пуга­чеве»: «В зрелые годы он (Пушкин. – А.Г.) никогда не стал бы певцом русского бунта, «бессмысленного и беспощадного». Но он не пожелал и бросить Пугачева под ноги Михельсону и даже Суворову. В «Капитанской дочке» два центра: Пугачев и Екатерина, и оба они обрисованы с явным сочувствием. Пушкин, бесспорно, любил Пугачева за то же, за что он любил Байрона и Наполеона: за смелость, за силу, за проблески вели­кодушия. Пугачев, рассказывающий с «диким вдохновением»
1
Пушкин А.С. Капитанская дочка. С. 66.
2
Такова оценка, которую Белинский дал «Потерянному раю». См.: Белинский В.Г.
Собр. соч.: В 3 т. М., 1948. Т. 3. С. 792.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
калмыцкую сказку об орле и вороне: «Чем триста лет питаться падалью, лучше один раз напиться живой крови», – это ключ к пушкинскому увлечению. Оно порукой за то, что Пушкин, строитель русской империи, никогда не смог бы сбросить со счетов русской, хотя бы и дикой, воли»
1
.
Помимо Пугачева и его бунта, в «Капитанской дочке» есть и еще одна параллель с «Потерянным раем». Речь идет о главных героях романа – Петре Гриневе и Маше Мироновой, которые, подобно Адаму и Еве, тоже переходят от незнания к знанию, взрослея на глазах читателя. Для Петруши Гринева, совсем еще юного и неопытного существа – недаром же Саве­льич называет его «дитятей», а критики несправедливо имену­ют недорослем, – Белогорская крепость, где происходит его встреча с Машей и зарождается чувство, является своеобраз­ным Эдемом, пасторальным оазисом, хотя для Швабрина – это место ссылки. Но для героя здесь все как будто бы живет по старым патриархальным законам душевного добра и не­хитрой воинской доблести. Правда, доблесть эта поначалу иронически снижена (командиром крепости командует его властная жена), но все становится на свое место в момент ата­ки Пугачева и взятия гарнизона.
Казалось бы, эта простодушная утопия должна благоприят­ствовать любви героев. Но здесь есть и свой коварный змей, ме­шающий счастью Петра и Маши, – Швабрин. Однако Швабрин при всей зловредности – это только мелкий бес, ворон, пита­ющийся мертвечиной. Ему лишь на время удается расстроить предполагаемый брак героев, отчего их чувство только крепнет.
Настоящие, тяжкие испытания начинаются с появления «истинного» Сатаны Пугачева и гибели родителей Маши, зна-
307
1
Федотов Г.П. Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской
критике. Конец XIX – первая половина XX в. С. 374.
308
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
менующей разрушение Эдема. С этого момента в сюжетной линии героев каноны романа воспитания, которые в «Капи­танской дочке» на равных сосуществуют с канонами истори­ческого романа (образцом здесь был «шотландский чародей» Вальтер Скотт), властно заявляют о себе. Тут действует именно традиция романа воспитания, а не пикарески
1
, генетически с ним связанной, поскольку в пикареске герой, как правило, оставался тем же самым на протяжении всей книги, калейдо­скопически менялись лишь обстоятельства его жизни. Авто­ры же романа воспитания, по крайней мере, в Англии вполне могли опираться и на «Потерянный рай», где полуаллегориче­ский-полупасторальный Адам под конец становился челове­ком в лучшем для Милтона смысле этого слова.
Как Адам и Ева, оба героя «Капитанской дочки» идут труд­ным путем взросления, и оба проходят его одинаково успеш­но. И если вначале Гринев спасает свою невесту с помощью Пугачева, то потом уже Маша спасает жениха с помощью Ека­терины II. Преодолев все невзгоды, познав горькие плоды до­бра и зла и обретя жизненную мудрость, герои в конце романа находят счастье и повзрослевшими возвращаются обратно в патриархальную утопию добрых чувств и семейных радостей, которая ждет их теперь в поместье Гриневых.
На первый взгляд эта утопия далека от «рая внутри себя», обретенного милтоновскиим героями в конце эпопеи, когда их разум стал господином воли, и первые люди получили вну­треннюю свободу, которая в дальнейшем поможет им перене­сти любые испытания. Однако у Пушкина само ключевое для романа понятие чести, которую нужно беречь с молодости, в
1
О связи «Капитанской дочки» с традицией пикарески и о Пугачеве как о трик­стере см.: Пискунова С.И. «Капитанская дочка»: от плутовского романа к семей­ной хронике // Московский пушкинист. М., 2004.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
финале «Капитанской дочки» расширяется и включает в себя уже не только воинскую доблесть или куртуазное отношение к даме, за которую герой дерется на дуэли, но и христианские понятия душевного благородства и самопожертвования. И для бывшего «дитяти» Гринева на допросе в тюрьме разум тоже стал господином воли. А без этого «рай внутри себя» невозмо­жен, как невозможно и счастье в патриархальной утопии до­брых чувств и семейных радостей. И тут «великая тень» Милто­на, может быть, тоже причастна замыслу Пушкина.
309
ИСКУШЕНИЕ ХРИСТА В ПУСТЫНЕ
М и л Т о Н и д о с Т о е в с к и й )
(
Милтона и Достоевского редко сравнивают – уж очень они разные и по времени жизни, и по идеологическим и ре­лигиозным интересам, и по образу видения мира, и по манере письма. Их разделяют два века, вместившие в себя водораз­дел между старым и новым временем со всеми вытекающими отсюда последствиями. (Вспомним, например, что Милтон в «Потерянном рае» использует птолемеевскую картину все­ленной, а Достоевский уже знаком с открытиями неевклидо­вой геометрии.) Милтон – ревностный протестант, столь ра­дикально переосмысливший христианскую доктрину, что его взгляды порой граничат с ересями. Достоевский же, по край­ней мере, в поздний период жизни – православный, которо­го, правда, критиковали с разных сторон то за обрядоверие, то за недостаточную церковность (К. Леонтьев), мыслитель, видевший в протестантизме ложную веру, которая уводит лю­дей от познания истины. («Как раз явилась тогда на севере, в