Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
146-й сонет Шекспира и его место в цикле
но и оказывается полностью побежденным христианским взглядом на мир.
Возможно, именно это заключительное двустишие Шек­спира вдохновило Джона Донна на создание одного из «Свя­щенных сонетов», написанного, по всей видимости, вскоре после 146-го сонета, но целиком с ортодоксально-христиан­ских позиций:
Смерть, не тщеславься: се людская ложь, Что, мол, твоя неодолима сила… Ты не убила тех, кого убила, Да и меня, бедняжка, не убьешь. Как сон ночной – а он твой образ все ж – Нам радости приносит в изобилье, Так лучшие из живших рады были, Что ты успокоенье им несешь… О ты – рабыня рока и разбоя – В твоих руках – война, недуг и яд. Но и от чар и мака крепко спят: Так отчего ж ты так горда собою?.. Всех нас от сна пробудят навсегда, И ты, о смерть, сама умрешь тогда!
(Перевод Д. Щедровицкого)
291
Перекличка с сонетом Шекспира здесь просто бросается в глаза.
И наконец, последняя трудность, связанная с местом 146-го сонета в цикле. В большинстве изданий, начиная с са­мого первого, этот сонет вклинился между двумя другими, посвященными «смуглой леди», где любовь к героине тракту-
292
146-й сонет Шекспира и его место в цикле
ется как мучительно неодолимая болезнь, сродни изнуряю­щей лихорадке, с которой разум не в силах справиться:
Моя любовь, как лихорадка злая, Влечет к тому, что естеству претит, – Недуг питает, вновь и вновь желая Свой нездоровый тешить аппетит.
Рассудок – лекарь мой в любовной хвори – В досаде, что рецептам я не внял, Меня покинул, и теперь я в горе, Познал, что страсти гибелен финал.
(Перевод А. Шаракшанэ)
Что делает тут 146-й сонет с его религиозными размыш­лениями? В стихах, посвященных «смуглой леди», он выглядит совершенно неуместным.
Разрешить эту загадку нам могут помочь два обстоятель­ства. Первое связано с историей публикации шекспировских сонетов. Большинство исследователей считают, первое изда­ние цикла было пиратским, появившимся в свет без ведома и воли автора. Согласно этой гипотезе, Томас Торп использовал бракованный экземпляр рукописи, где порядок сонетов был перепутан. Есть, однако, и другая гипотеза, которая состоит в том, что сам Шекспир нарочно изменил этот порядок, чтобы лучше скрыть от читателей имена прототипов знатного юно­го друга и «смуглой леди».
В любом случае 146-й сонет должен был бы находиться на совсем другом месте в цикле. Попытаться найти это место можно с помощью обращения к средневековым поэтикам, во многом сохранившим свою актуальность и в эпоху Ренессанса.
146-й сонет Шекспира и его место в цикле
Такие поэтики установили строгие каноны прологов и эпилогов, которым обычно на практике и следовали боль­шинство средневековых авторов. (Вспомним, например, фи­нальное «Отречение» Чосера в «Кентерберийских рассказах».) В соответствии с подобными правилами для средневековых эпилогов были среди прочих характерны следующие чер­ты: подчеркивание нравственной доминанты произведения; предупреждение грешникам, чтобы они не теряли бдительно­сти; религиозные мотивы, которые могли отсутствовать в про­логах, должны были обязательно содержаться в эпилогах даже самых чисто светских произведений
1
.
Как видим, 146-й сонет Шекспира полностью отвечает этим требованиям, и скорее всего, и был написан как эпилог ко всему циклу. Единственное религиозное стихотворение среди остальных чисто светских, оно, очевидно, и должно было стать последним. Строки Шекспира, как и вышеприве­денные строки Пастернака, не требуют продолжения. То, что сонет оказался совсем в другом месте, – одна из загадок этого, быть может, самого запутанного и таинственного произведе­ния Шекспира.
293
1
Sayce O. Chaucer’s “Retractions”: The Conclusion of The Canterbury Tales and its Place in Literary Tradition // Medium Aevum 20 (1971). P. 233. На эту работу мы уже ссылались в статье о Гоголе и Чосере. Нам представляется вполне уместным сно­ва обратиться к ней и здесь, в связи с 146-м сонетом Шекспира.
ЕЩЕ РАЗ О БУНТЕ
«БЕССМЫСЛЕННОМ И БЕСПОЩАДНОМ»
« к а П и Т а Н с к а я д о ч к а »
(
и « П о Т е р я Н Н ы й р а й » )
Хорошо известно, как высоко Пушкин ценил Милтона. В статье «О Милтоне и Шатобриановом переводе “Потерян­ного рая” (1836) Пушкин назвал Милтона «великой тенью», поэтом одновременно «изысканным и простодушным, тем­ным, запутанным, выразительным, своенравным и смелым даже до бессмыслия» русского поэта к автору «Потерянного рая»
1
. Наши ученые не раз отмечали интерес
2
. Но как поэзия Милтона повлияла на Пушкина и есть ли вообще какая-ли­бо творческая связь между ними? Об этом в критике сказано весьма мало. Канадский исследователь Валентин Босс, автор одной из немногих работ о связи Милтона с русской литера­турой, считает, что Пушкину все же был ближе «Фауст» Гёте,
1
Пушкин А.С. Сочинения. М., 1949. С. 817. Не совсем ясно, что Пушкин имел в виду, говоря о «своенравии и смелости до бессмыслия» – дерзость эксперимента Милтона или трудность его стиля, а может быть, и то и другое вместе.
2
См., например, книгу: Алексеев М.П. Пушкин. Сравнительно-исторические ис­следования. Л., 1984.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
чем «Потерянный рай»1. С этим трудно согласиться. Действи­тельно, Мефистофель, появляющийся в «Сцене из “Фауста”», мало похож на Сатану из «Потерянного рая» и внешне напо­минает Мефистофеля Гете, хотя этот отрывок не является ни переводом, ни подражанием трагедии Гете. Как утверждают исследователи, Пушкин здесь совершенно самостоятельно толкует образы Фауста и Мефистофеля
2
. Но «Сцена из «Фау­ста» – это предмет отдельного разговора. Как нам представ­ляется, в других произведениях Пушкина дело обстоит ина­че, и там можно довольно ясно рассмотреть «великую тень» Милтона.
Уже в относительно раннем стихотворении Пушкина «Де-
мон» (1823) появляется некий злобный гений:
Неистощимой клеветою Он Провиденье искушал, Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, свободе, На жизнь насмешливо глядел – И ничего во всей природе Благословить он не хотел.
295
Этот злобный гений, одержимый разъедающим духом скепсиса, на наш взгляд, связан не только с байроновским Чайльд Гарольдом, но и с романтическим пониманием милто­новского Сатаны, в котором романтики, вопреки авторскому замыслу, видели несправедливо пострадавшего бунтаря про­тив деспотии небес, а по аналогии и бунтаря против социаль-
1
Boss V. Milton and the Rise of Russian Satanism, Toronto, 1991. Р. 96.
2
Пушкин А.С. Сочинения. С. 869.
296
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
ной несправедливости на земле, «тиранов мира» сего. Заме­тим, однако, что Сатана в «Потерянном рае» тоже клевещет на Бога (иначе и быть не может, ведь дьявол по-гречески значит клеветник) и не верит любви и свободе, исповедуя фатализм и целиком полагаясь на «веление судьбы». Бунт Сатаны у Мил­тона – это основанный на уязвленной гордыне мятеж с целью захвата власти, и, несмотря на всю свою свободолюбивую ри­торику, об истинной внутренней свободе, знакомой Мессии и обретенной Адамом в конце эпопеи, Враг не имеет ни малей­шего представления.
В другом более позднем стихотворении «Ангел» (1827), по сути дела, тот же самый «дух отрицанья, дух сомненья» с уми­лением глядит на ангела в дверях Эдема, сияющего «главой по­никшей»:
Дух отрицанья, дух сомненья На духа чистого взирал И жар невольный умиленья Впервые смутно познавал.
«Прости, – он рек, – тебя я видел, И ты недаром мне сиял: Не все я в небе ненавидел, Не все я в мире презирал».
Сама эта ситуация отсылает читателей непосредственно к четвертой книге «Потерянного рая», где Сатана впервые ви­дит «пленительный Эдем» и его одолевают сомнения, волнуют страсти. А затем, снова проникнув в Эдем в девятой книге, он обращает восхищенный взгляд на жительницу Рая Еву:
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
Зло на мгновенье словно отреклось
От собственного зла, и Сатана,
Ошеломленный, стал на время добр,
Забыв лукавство, зависть, месть, вражду
И ненависть.
(Перевод А.А. Штейнберга)
«Дух отрицанья» в стихотворении Пушкина – несомнен­ный, хотя и дальний родственник милтоновского Архиврага. (и близкий родственник Демона Лермонтова).
Милтоновские мотивы, сложным образом трансформи­руясь, звучат не только в лирике, но и в крупных произведе­ниях Пушкина. Сошлемся хотя бы на «Моцарта и Сальери», где одержимый сатанинской гордыней Сальери, горя неодоли­мой завистью трудолюбивого и искусного в своем деле ремес­ленника к наделенному Божьим даром гению, бросает вызов небу на манер милтоновского падшего ангела:
Нет правды на земле. Но правды нет и выше.
297
При этом несколькими строками ниже сам Сальери, ис­пользуя библейскую лексику, называет завистника «змеей, людьми растоптанною, вживе / Песок и пыль, грызущую бес­сильно» (ассоциации с Сатаной здесь неизбежны
1
), а Моцар­та – «херувимом», занесшим на землю «несколько… песен рай­ских». Несовместимое с гением злодейство Сальери тем более
1
В Библии написано: «И сказал господь Бог змею: за то, что ты сделал это, про-
клят ты пред всеми скотами и пред всеми зверями полевыми; ты будешь ходить на чреве твоем, и будешь есть прах во все дни жизни твоей. И вражду положу между тобою и между женою, и между семенем твоим и между семенем ее; оно будет поражать тебя в голову, ты будешь жалить его в пяту» (Быт. I3: 14–15).
298
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
низко, что простодушный Моцарт – его ближайший друг – и не подозревает о грозящей ему опасности. Но коварство за­вистливого Сальери, влившего яд в «чашу дружбы», вполне сродни коварству милтоновского Сатаны, соблазнившего первых людей. Оба они – и Сальери, и Сатана – так выражают свой протест против кажущейся им несправедливости вселен­ского миропорядка, где «нет правды».
Можно сослаться и на «Медного всадника» с его неодно­значным, во многом демоническим образом Петра, реформа­тора и в то же время тирана, который «уздой железной / Рос­сию поднял на дыбы». Известно, что в черновиках к «Истории Петра» Пушкин писал: «Достойна удивления разность между государственными учреждениями Петра Великого и времен­ными его указами. Первые суть плод ума обширного, испол­ненного доброжелательства и мудрости, вторые жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутом. Первые были для веч­ности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика. NB. Это внести в Историю Петра, обдумав»
1
.
Пушкин не написал «Истории Петра», но это двойствен­ное к нему отношение воплотилось в «Медном всаднике». В поэме Петр изображен одновременно как гений – покрови­тель, охраняющий построенную им столицу от разгулявшейся стихии, – и как «грозный царь», преследующий безумного Ев­гения, маленького человека, посмевшего восстать против него. Раздавленный горем Евгений видит в Петре не царя – рефор­матора, осуществившего свои великие замыслы, но «гордели­вого истукана», олицетворяющего злую волю судьбы. Бросив истукану вызов: «Ужо тебе!», Евгений бежит от него в испуге, а тот, подобно злому духу, преследует его:
1
Цит. по: Фейнберг И.Л. Незавершенные работы Пушкина. М., 1962. С. 58–59.
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
И он по площади пустой
Бежит и слышит за собой –
Как будто грома грохотанье –
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой.
И, озарен луною бледной,
Простерши руку в вышине,
За ним несется Всадник Медный
На звонко-скачущем коне…
Такой Медный Всадник, несомненно, причастен не толь­ко созиданию великой империи, но и сатанинской стихии разрушения. (Вспомним широко популярную в сталинскую эпоху, а ныне, к счастью, не столь актуальную пословицу: лес рубят – щепки летят.) И тут своим титаническим обликом и несгибаемостью воли «горделивый истукан» тоже напо­минает милтоновского Архиврага. Можно даже сказать, что пушкинский образ Петра вписывается в определенную тра­дицию – ведь не случайно же царя-реформатора, начиная с его современников и кончая Мережковским, называли Анти­христом, как бы ни понималось это слово
1
.
Нам представляется, однако, что связь Пушкина с творче­ством Милтона, и прежде всего с «Потерянным раем», особен-
299
1
Вот, что Н.В. Измайлов писал по этому поводу: «Петербург с самого начала вы­зывал к себе двойственное отношение. Приверженцы царя-реформатора виде­ли в «юном граде» воплощение новой России, преображенной, по выражению Н.М. Языкова, «железной волею Петра», и в этом находили оправдание тем огромным жертвам, которые принес русский народ ради его создания. Сторон­ники же сохранения московской старины, старообрядцы, крестьяне, согнанные на постройку города и своими костями устилавшие болота, на которых он воз­водился, видели в новом городе создание дьявола, а в его основателе – воплоще­ние антихриста, врага и губителя человеческого рода» (Измайлов Н.В. «Медный всадник» А.С. Пушкина // Пушкин А.С. Медный всадник. Л., 1978. С. 243).
300
ЕщЕ раз о бунтЕ «бЕссмыслЕнном и бЕспощадном»
но ярко и своеобразно раскрылась в «Капитанской дочке», на что, насколько известно, исследователи пока еще не обратили должного внимания.
Оба произведения – и эпопея, и роман – описывают бунт, «бессмысленный и беспощадный». И тот и другой бунт заранее обречены на поражение, и оба они сопряжены с человеческой трагедией. У Милтона космический бунт на небесах в каче­стве последствия несет в мир все людские страдания и смерть. У Пушкина это бунт земной, социальный, вполне правдивый в своих беспощадных деталях, где рекой льется кровь и людская смерть неизбежна здесь и сейчас.
Во главе бунта в обоих произведениях стоит могучая фигура бунтаря, хотя и не являющегося главным героем, но затмевающего собой всех остальных персонажей. На наш взгляд, двух бунтарей сближает некое сходство и в пушкин­ском Пугачеве можно разглядеть черты переосмысленного на романтический лад Сатаны Милтона. Это в свое время по­чувствовала Цветаева, сказавшая: «Пушкинский Пугачев, по­мимо дани поэта – чаре, поэта – врагу, еще дань эпохе: Ро­мантизму. У Гете – Гетц, у Шиллера – Карл Моор, у Пушкина – Пугачев»
1
. Мысль эта, как нам кажется, нуждается в уточне­нии. У Пушкина благородный бунтарь типа Гетца или Карла Моора – это, конечно же, Дубровский. Пугачев же – фигура во много раз более глубокая и многозначная, более зловещая и трагическая, чем Дубровский.
Подспудно ассоциация Пугачева с милтоновским Сата­ной возникает уже при первом появлении таинственного «во­жатого» в момент снежного бурана в степи, В изображении Пушкина буран символизирует собой стихию неуправляемо-
1
Цит. по: Пушкин А.С. Капитанская дочка. Л., 1984. С. 256.