Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
Эпифании: ВордсВорт и толстой
Оно мне словно бы явило образ
Могучего ума, что окормляем
Бывает вечностью, возвышен скрытым
Присутствием в нем Бога или чем-то
Безбрежным, тайным в бытии своем.
Увиденная Вордсвортом на Сноудоне величественная картина не только дала толчок к размышлению о природе творчества, но и в образной форме выразила его мысли о сущ­ности воображения. Переплетение и взаимное проникнове­ние двух планов бытия, реального и идеального, символизи­руемое туманом, постоянно движущимся и меняющим форму, крайне важно для Вордсворта. Согласно его мысли, воображе­ние, подобно туману, увиденному на вершине Сноудона, на­делено способностью «преображать вещей наружность, пере­плавлять, и остранять, и сочетать». Благодаря этой способно­сти истинные поэты получают особую «власть и силу», особый дух, свойственный высочайшим умам, который позволяет им проникать в инобытие и творить новые миры, воспевая то, что бренно и что вечно.
Продолжая речь о «могучем уме», открывшемся ему в «си­ней пропасти», Вордсворт писал:
411
Одну черту природа мне Довольно ясно показала в том Видении возвышенном и страшном – Его способность так преображать Вещей наружность, так переплавлять, И остранять, и сочетать, иль, дерзко Акценты поменяв, так подчинять Одно другому, что и грубый ум
412
Эпифании: ВордсВорт и толстой
Не может не узреть, и не услышать, И чувством не проникнуться. Тогда Он вынужден признать ту власть и силу, Что, в высшем проявлении своем, Выходит на поверхность – как двойник, Сестра, сообщница другой, славнейшей, Что высочайшим свойственна умам. И это именно тот дух, в котором Они общаются со всем, что есть В сем мире: изнутри себя рождая Преображенья, для себя творя Такую же реальность, и когда Она готова, восприяв ее Всем существом своим. И то, что бренно, И то, что вечно, восхищает их; Они из поводов малейших могут Создать великое – настороже Всегда – желая и творить, и быть Послушной глиною в руках Творца.
Эти мысли, по сути дела, очень близки рассуждениям Колриджа о воображении. В «Литературной биографии» Колридж писал: «Первичное воображение, в моем представ­лении, – это живая сила, главный фактор всей человеческой способности восприятия; она отражается в конечном разуме, как копия вечного акта творения в бесконечном «я [есмь]» Как следует из вышеприведенных строк «Прелюдии», подоб­ной живой силой, отражающейся в конечном разуме поэта, как копия вечного акта творения, воображение является и для Вордсворта – это не только данный Богом талант преобра-
1
Колридж С.Т. Избранные труды. М., 1987. С. 30.
1
.
Эпифании: ВордсВорт и толстой
жать в поэзии окружающий мир или творить новый, которо­го нет в действительности. Это еще и сила, связующая поэта с инобытием, открывающая для него неизведанные горизонты и позволяющая ему быть «послушной глиною в руках Творца». Материальное и духовное, имманентное и трансцендентное, хотя и отличаются друг от друга, в то же время, как следует из этой эпифании, неразрывно слиты для Вордсворта силой во­ображения и невозможны друг без друга
1
.
Одним из русских писателей XIX века, открывшим для себя литературные эпифании, стал Лев Толстой, который сде­лал это совершенно самостоятельно, повинуясь собственному творческому импульсу, вне всякой связи с поэзией Вордсвор­та и других английских романтиков. Западные исследовате­ли уже обратили внимание на наличие эпифаний в «Войне и мире», хотя и не прояснили их роль в романе
2
. Нам представ­ляется, что в «Войне и мире», как и в «Прелюдии», эпифании тоже играют роль контрапункта, высвечивающего духовную эволюцию героев – прежде всего князя Андрея Болконского. Эта тема требует особого обстоятельного анализа. Ограни­чимся в пределах данной статьи лишь несколькими предвари­тельными наблюдениями.
Пожалуй, самой известной эпифанией в книге являются размышления князя Андрея, взору которого после тяжкого ранения в битве при Аустерлице неожиданно открылось не­измеримо высокое небо с тихо ползущими по нему облаками:
413
Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я бежал… не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так, как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга
1
См.: Barth J., S.J. Romanticism and Transcendence. Columbia and L., 2003. P. 70.
2
См.: Bidney M. Op. сit.
414
Эпифании: ВордсВорт и толстой
банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по этому высокому, бесконечному небу. Как же я не видел прежде этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да! Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего, ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме ти­шины, успокоения. И слава Богу.
«Высокое, бесконечное небо», увиденное князем Андреем под Аустерлицем, ознаменовало начало его духовного пере­рождения. Раненый герой неожиданно осознал свою при­частность мирозданию, и ему, пусть еще и смутно, открылись новые горизонты зрения. На фоне этого неба, на фоне вне­запно обретенных им «тишины и успокоения» вся его преж­няя жизнь с ее недолжной суетой и самопоглощенностью, с ее гордыней, с ранее увлекавшими его мечтами о собственном Тулоне и военных подвигах, которые прославят его, оказалась пустой иллюзией, ненужной химерой.
Пережив душевный кризис после этого откровения, князь Андрей станет искать другие пути. Это будет долгий и трудный поиск. Подойти к новому пониманию жизни зам­кнувшемуся в себе герою поможет еще одна эпифания, за­ставившая его поверить в «возможность приносить пользу и в возможность счастья и любви». Возвращаясь из поездки в Отрадное, где он нечаянно услышал исполненный непод­дельной радости жизни разговор Сони и Наташи, князь Ан­дрей вновь увидел угрюмый старый дуб, с которым он ранее идентифицировал себя и который теперь вдруг ожил, «рас­кинувшись шатром сочной, темной зелени»:
«Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были
согласны», – подумал князь Андрей. – «Да где он?», – подумал
Эпифании: ВордсВорт и толстой
опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и, сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он ис­кал. Старый дуб, преображенный, раскинувшись шатром соч­ной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недове­рия и горя, – ничего не было видно. Сквозь жесткую, столет­нюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да это тот самый дуб», – подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная кра­сотою ночи, и эта ночь, и эта луна, – и все это вдруг вспомни­лось ему.
«Нет, жизнь не кончена в 31 год», вдруг окончательно, бес-
переменно решил князь Андрей. «Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, что­бы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так не­зависимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!»
415
Но и эта эпифания – только еще один этап духовного раз­вития героя. Окончательное прозрение, открывшееся ему в пограничном предсмертном состоянии, придет к нему в эпи­фании незадолго до кончины:
И вдруг ход мыслей этих оборвался, и князь Андрей услы­хал (не зная, в бреду или в действительности он слышит это), услыхал какой-то тихий шепчущий голос, неумолкаемо в такт
416
Эпифании: ВордсВорт и толстой
твердивший: «И пити-пити-пити» и потом «и ти-ти». Вместе с
тем, под звук этой шепчущей музыки, князь Андрей чувствовал,
что над лицом его, над самой серединой воздвиглось какое-то
странное воздушное здание из тонких иголок или лучинок. Он
чувствовал (хотя это и тяжело ему было), что ему надо было
старательно держать равновесие, для того чтобы воздвигшееся
здание это не завалилось; но оно все-таки заваливалось и опять
медленно воздвигалось при звуках равномерно шепчущей
музыки. «Тянется! тянется! растягивается и все тянется», гово-
рил себе князь Андрей. Вместе с прислушиваньем к шепоту и
с ощущением этого тянущегося и воздвигающегося здания из
иголок князь Андрей видел урывками и красный окруженный
свет свечки и слышал шуршанье тараканов и шуршанье мухи,
бившейся на подушке и на лице его. И всякий раз, как муха при-
касалась к его лицу, она производила жгучее ощущение; но вме-
сте с тем его удивляло то, что, ударяясь в самую область воздви-
гавшегося на лице его здания, муха не разрушала его. Но, кроме
этого, было еще одно важное. Это было белое у двери, это была
статуя сфинкса, которая тоже давила его.
«Но может быть, это моя рубашка на столе», думал князь Ан­дрей, «а это мои ноги, а это дверь, но отчего же все тянется и вы­двигается и пити-пити-пити и ти-ти – и пити-пити-пити… – До­вольно, перестань, пожалуйста, оставь», тяжело просил кого-то князь Андрей. И вдруг опять выплывала мысль и чувство с не­обыкновенной ясностью и силой.
«Да, любовь (думал он с совершенной ясностью), но не та любовь, которая любит за что-нибудь, для чего-нибудь или по­чему-нибудь, но та любовь, которую я испытал в первый раз, когда, умирая, я увидал своего врага и все-таки полюбил его. Я испытал то чувство любви, которая есть сама сущность души и для которой не нужно предмета. Я и теперь испытываю это
Эпифании: ВордсВорт и толстой
блаженное чувство. Любить ближних, любить врагов своих. Все любить – любить Бога во всех проявлениях. Любить человека дорогого можно человеческой любовью; но только врага мож­но любить любовью божескою. И от этого-то я испытал такую радость, когда я почувствовал, что люблю того человека. Что с ним? Жив ли он… Любя человеческою любовью, можно от люб­ви перейти к ненависти; но божеская любовь не может изме­ниться. Ничто, ни смерть, ничто не может разрушить ее. Она есть сущность души».
Согласно замыслу Толстого, такое понимание любви и есть единственно достойный финал поиска его героя, на­конец нашедшего для себя ответ на вечные вопросы: «Лю­бовь? Что такое любовь?... Любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только потому, что люблю. Все есть, все существует только потому, что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть Бог, и уме­реть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и веч­ному источнику».
Хочется добавить, что эпифании присутствуют не только в «Войне и мире». Их можно найти и в других произведениях Толстого, как ранних, так и поздних. В форме эпифании даны, например, размышления Дмитрия Оленина, героя ранней повести «Казаки», в момент духовного кризиса, когда ему не­ожиданно стало ясно, «что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар или такой олень, которые живут вокруг него». Ему как бы открылся новый свет. И он понял смысл сча­стья. «Счастье, вот что, – сказал он себе, – счастье в том, чтобы жить для других».
417
418
Эпифании: ВордсВорт и толстой
А вот эпифания из поздней повести «Хозяин и работник», где хозяин, Василий Андреич, прикрыв собой на морозе ра­ботника Никиту, спасает его от смерти, жертвуя собственной жизнью:
И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и это уже не Иван Матвеич, становой, но тот самый, кого он ждет. Он пришел и зовет его, тот самый, который кликнул его и велел ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то при­шел за ним. «Иду!» – кричит он радостно, и крик этот будит его. И он просыпается, но просыпается совсем уж не тем, каким заснул. Он хочет встать – и не может, хочет двинуть рукой – не может, ногой – тоже не может. И он удивляется, но нисколько не огор­чается этим. Он понимает, что это смерть, и нисколько не огор­чается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним, что он угрелся и жив, и ему кажется, что он – Никита, Никита – он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух и слышит дыханье и слабый храп Никиты. «Жив Никита, значит жив и я», – с торжеством говорит он себе.
И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, про­дажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. «Что ж, ведь он не знал, в чем дело, – дума­ет он про Василья Брехунова. – Не знал, как теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю». И опять слышит он зов того, кто его уже окликал его. «Иду, иду!» – радостно, умиленно говорит все существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж больше не держит его.
Очевидно, что, как и у Вордсворта, эпифании у Толстого,
сохраняя в той или иной степени религиозный контекст этого
Эпифании: ВордсВорт и толстой
понятия, раздвигают для героев рамки здесь и сейчас, на миг приобщая их инобытию, понимаемому, как правило, вне стро­гих догматов церкви, чтобы снова вернуть их обратно переро­дившимися, обновленными и умудренными новым видением жизни. Тут поиски обоих писателей идут параллельно и очень плодотворно.
419
ЗОЛОТЫЕ МОЗАИКИ РАВЕННЫ:
БЛОК И ЙЕЙТС
А.А. Блока (1880–1921), самого знаменитого русского
символиста, порой сравнивают с У.Б. Йейтсом (1865–1939), крупнейшим англоязычным поэтом XX века. При всем ярко выраженном различии индивидуальности обоих поэтов (Йейтса, как представляется, все-таки трудно назвать «ир­ландским Блоком», как бы эффектно ни гляделось подобное словосочетание, точно так же как Блока нельзя назвать «рус­ским Йейтсом) основания для такого сравнения, безусловно, есть. И Блок, и Йейтс были поэтами-мистиками и визионе­рами, что наложило совершенно особый отпечаток на их творчество. И тот и другой в юности сблизились с символиз­мом – стихи Блока о Прекрасной Даме отчасти сопоставимы со стихами Йейтса о Розе. Блок остался верен символизму до конца дней, а Йейтс в зрелые годы отошел от крайностей эстетики и мировоззрения этого движения, хотя и остался верными некоторым его принципам, в частности, суждению