Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Судьбы скрещенья (Несколько размышлений о русско-английских литературных параллелях)
.pdf
Эпифании: ВордсВорт и толстой
Оно мне словно бы явило образ
Могучего ума, что окормляем
Бывает вечностью, возвышен скрытым
Присутствием в нем Бога или чем-то
Безбрежным, тайным в бытии своем.
Увиденная Вордсвортом на Сноудоне величественная
картина не только дала толчок к размышлению о природе
творчества, но и в образной форме выразила его мысли о сущности воображения. Переплетение и взаимное проникновение двух планов бытия, реального и идеального, символизируемое туманом, постоянно движущимся и меняющим форму,
крайне важно для Вордсворта. Согласно его мысли, воображение, подобно туману, увиденному на вершине Сноудона, наделено способностью «преображать вещей наружность, переплавлять, и остранять, и сочетать». Благодаря этой способности истинные поэты получают особую «власть и силу», особый
дух, свойственный высочайшим умам, который позволяет им
проникать в инобытие и творить новые миры, воспевая то, что
бренно и что вечно.
Продолжая речь о «могучем уме», открывшемся ему в «синей пропасти», Вордсворт писал:
411
Одну черту природа мне
Довольно ясно показала в том
Видении возвышенном и страшном –
Его способность так преображать
Вещей наружность, так переплавлять,
И остранять, и сочетать, иль, дерзко
Акценты поменяв, так подчинять
Одно другому, что и грубый ум

412
Эпифании: ВордсВорт и толстой
Не может не узреть, и не услышать,
И чувством не проникнуться. Тогда
Он вынужден признать ту власть и силу,
Что, в высшем проявлении своем,
Выходит на поверхность – как двойник,
Сестра, сообщница другой, славнейшей,
Что высочайшим свойственна умам.
И это именно тот дух, в котором
Они общаются со всем, что есть
В сем мире: изнутри себя рождая
Преображенья, для себя творя
Такую же реальность, и когда
Она готова, восприяв ее
Всем существом своим. И то, что бренно,
И то, что вечно, восхищает их;
Они из поводов малейших могут
Создать великое – настороже
Всегда – желая и творить, и быть
Послушной глиною в руках Творца.
Эти мысли, по сути дела, очень близки рассуждениям
Колриджа о воображении. В «Литературной биографии»
Колридж писал: «Первичное воображение, в моем представлении, – это живая сила, главный фактор всей человеческой
способности восприятия; она отражается в конечном разуме,
как копия вечного акта творения в бесконечном «я [есмь]»
Как следует из вышеприведенных строк «Прелюдии», подобной живой силой, отражающейся в конечном разуме поэта,
как копия вечного акта творения, воображение является и для
Вордсворта – это не только данный Богом талант преобра-
1
Колридж С.Т. Избранные труды. М., 1987. С. 30.
1
.

Эпифании: ВордсВорт и толстой
жать в поэзии окружающий мир или творить новый, которого нет в действительности. Это еще и сила, связующая поэта с
инобытием, открывающая для него неизведанные горизонты
и позволяющая ему быть «послушной глиною в руках Творца».
Материальное и духовное, имманентное и трансцендентное,
хотя и отличаются друг от друга, в то же время, как следует из
этой эпифании, неразрывно слиты для Вордсворта силой воображения и невозможны друг без друга
1
.
Одним из русских писателей XIX века, открывшим для
себя литературные эпифании, стал Лев Толстой, который сделал это совершенно самостоятельно, повинуясь собственному
творческому импульсу, вне всякой связи с поэзией Вордсворта и других английских романтиков. Западные исследователи уже обратили внимание на наличие эпифаний в «Войне и
мире», хотя и не прояснили их роль в романе
2
. Нам представляется, что в «Войне и мире», как и в «Прелюдии», эпифании
тоже играют роль контрапункта, высвечивающего духовную
эволюцию героев – прежде всего князя Андрея Болконского.
Эта тема требует особого обстоятельного анализа. Ограничимся в пределах данной статьи лишь несколькими предварительными наблюдениями.
Пожалуй, самой известной эпифанией в книге являются
размышления князя Андрея, взору которого после тяжкого
ранения в битве при Аустерлице неожиданно открылось неизмеримо высокое небо с тихо ползущими по нему облаками:
413
Как тихо, спокойно и торжественно, совсем не так, как я
бежал… не так, как мы бежали, кричали и дрались; совсем не так,
как с озлобленными и испуганными лицами тащили друг у друга
1
См.: Barth J., S.J. Romanticism and Transcendence. Columbia and L., 2003. P. 70.
2
См.: Bidney M. Op. сit.

414
Эпифании: ВордсВорт и толстой
банник француз и артиллерист, – совсем не так ползут облака по
этому высокому, бесконечному небу. Как же я не видел прежде
этого высокого неба? И как я счастлив, что узнал его наконец. Да!
Все пустое, все обман, кроме этого бесконечного неба. Ничего,
ничего нет, кроме его. Но и того даже нет, ничего нет, кроме тишины, успокоения. И слава Богу.
«Высокое, бесконечное небо», увиденное князем Андреем
под Аустерлицем, ознаменовало начало его духовного перерождения. Раненый герой неожиданно осознал свою причастность мирозданию, и ему, пусть еще и смутно, открылись
новые горизонты зрения. На фоне этого неба, на фоне внезапно обретенных им «тишины и успокоения» вся его прежняя жизнь с ее недолжной суетой и самопоглощенностью, с ее
гордыней, с ранее увлекавшими его мечтами о собственном
Тулоне и военных подвигах, которые прославят его, оказалась
пустой иллюзией, ненужной химерой.
Пережив душевный кризис после этого откровения,
князь Андрей станет искать другие пути. Это будет долгий и
трудный поиск. Подойти к новому пониманию жизни замкнувшемуся в себе герою поможет еще одна эпифания, заставившая его поверить в «возможность приносить пользу
и в возможность счастья и любви». Возвращаясь из поездки
в Отрадное, где он нечаянно услышал исполненный неподдельной радости жизни разговор Сони и Наташи, князь Андрей вновь увидел угрюмый старый дуб, с которым он ранее
идентифицировал себя и который теперь вдруг ожил, «раскинувшись шатром сочной, темной зелени»:
«Да, здесь, в этом лесу был этот дуб, с которым мы были
согласны», – подумал князь Андрей. – «Да где он?», – подумал

Эпифании: ВордсВорт и толстой
опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и, сам того
не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего
солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого недоверия и горя, – ничего не было видно. Сквозь жесткую, столетнюю кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так
что верить нельзя было, что этот старик произвел их. «Да это
тот самый дуб», – подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло
беспричинное, весеннее чувство радости и обновления. Все
лучшие минуты его жизни в одно и то же время вспомнились
ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое, укоризненное
лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и эта луна, – и все это вдруг вспомнилось ему.
«Нет, жизнь не кончена в 31 год», вдруг окончательно, бес-
переменно решил князь Андрей. «Мало того, что я знаю все то,
что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: и Пьер, и эта девочка,
которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы
все они жили со мною вместе!»
415
Но и эта эпифания – только еще один этап духовного развития героя. Окончательное прозрение, открывшееся ему в
пограничном предсмертном состоянии, придет к нему в эпифании незадолго до кончины:
И вдруг ход мыслей этих оборвался, и князь Андрей услыхал (не зная, в бреду или в действительности он слышит это),
услыхал какой-то тихий шепчущий голос, неумолкаемо в такт

416
Эпифании: ВордсВорт и толстой
твердивший: «И пити-пити-пити» и потом «и ти-ти». Вместе с
тем, под звук этой шепчущей музыки, князь Андрей чувствовал,
что над лицом его, над самой серединой воздвиглось какое-то
странное воздушное здание из тонких иголок или лучинок. Он
чувствовал (хотя это и тяжело ему было), что ему надо было
старательно держать равновесие, для того чтобы воздвигшееся
здание это не завалилось; но оно все-таки заваливалось и опять
медленно воздвигалось при звуках равномерно шепчущей
музыки. «Тянется! тянется! растягивается и все тянется», гово-
рил себе князь Андрей. Вместе с прислушиваньем к шепоту и
с ощущением этого тянущегося и воздвигающегося здания из
иголок князь Андрей видел урывками и красный окруженный
свет свечки и слышал шуршанье тараканов и шуршанье мухи,
бившейся на подушке и на лице его. И всякий раз, как муха при-
касалась к его лицу, она производила жгучее ощущение; но вме-
сте с тем его удивляло то, что, ударяясь в самую область воздви-
гавшегося на лице его здания, муха не разрушала его. Но, кроме
этого, было еще одно важное. Это было белое у двери, это была
статуя сфинкса, которая тоже давила его.
«Но может быть, это моя рубашка на столе», думал князь Андрей, «а это мои ноги, а это дверь, но отчего же все тянется и выдвигается и пити-пити-пити и ти-ти – и пити-пити-пити… – Довольно, перестань, пожалуйста, оставь», тяжело просил кого-то
князь Андрей. И вдруг опять выплывала мысль и чувство с необыкновенной ясностью и силой.
«Да, любовь (думал он с совершенной ясностью), но не та
любовь, которая любит за что-нибудь, для чего-нибудь или почему-нибудь, но та любовь, которую я испытал в первый раз,
когда, умирая, я увидал своего врага и все-таки полюбил его. Я
испытал то чувство любви, которая есть сама сущность души
и для которой не нужно предмета. Я и теперь испытываю это

Эпифании: ВордсВорт и толстой
блаженное чувство. Любить ближних, любить врагов своих. Все
любить – любить Бога во всех проявлениях. Любить человека
дорогого можно человеческой любовью; но только врага можно любить любовью божескою. И от этого-то я испытал такую
радость, когда я почувствовал, что люблю того человека. Что с
ним? Жив ли он… Любя человеческою любовью, можно от любви перейти к ненависти; но божеская любовь не может измениться. Ничто, ни смерть, ничто не может разрушить ее. Она
есть сущность души».
Согласно замыслу Толстого, такое понимание любви и
есть единственно достойный финал поиска его героя, наконец нашедшего для себя ответ на вечные вопросы: «Любовь? Что такое любовь?... Любовь мешает смерти. Любовь
есть жизнь. Все, все, что я понимаю, я понимаю только
потому, что люблю. Все есть, все существует только потому,
что я люблю. Все связано одною ею. Любовь есть Бог, и умереть – значит мне, частице любви, вернуться к общему и вечному источнику».
Хочется добавить, что эпифании присутствуют не только
в «Войне и мире». Их можно найти и в других произведениях
Толстого, как ранних, так и поздних. В форме эпифании даны,
например, размышления Дмитрия Оленина, героя ранней
повести «Казаки», в момент духовного кризиса, когда ему неожиданно стало ясно, «что он нисколько не русский дворянин,
член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а
просто такой же комар или такой олень, которые живут вокруг
него». Ему как бы открылся новый свет. И он понял смысл счастья. «Счастье, вот что, – сказал он себе, – счастье в том, чтобы
жить для других».
417

418
Эпифании: ВордсВорт и толстой
А вот эпифания из поздней повести «Хозяин и работник»,
где хозяин, Василий Андреич, прикрыв собой на морозе работника Никиту, спасает его от смерти, жертвуя собственной
жизнью:
И вдруг радость совершается: приходит тот, кого он ждал, и
это уже не Иван Матвеич, становой, но тот самый, кого он ждет.
Он пришел и зовет его, тот самый, который кликнул его и велел
ему лечь на Никиту. И Василий Андреич рад, что этот кто-то пришел за ним. «Иду!» – кричит он радостно, и крик этот будит его. И
он просыпается, но просыпается совсем уж не тем, каким заснул.
Он хочет встать – и не может, хочет двинуть рукой – не может,
ногой – тоже не может. И он удивляется, но нисколько не огорчается этим. Он понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается и этим. И он вспоминает, что Никита лежит под ним, что
он угрелся и жив, и ему кажется, что он – Никита, Никита – он,
и что жизнь его не в нем самом, а в Никите. Он напрягает слух
и слышит дыханье и слабый храп Никиты. «Жив Никита, значит
жив и я», – с торжеством говорит он себе.
И он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот
человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем
тем, чем он занимался. «Что ж, ведь он не знал, в чем дело, – думает он про Василья Брехунова. – Не знал, как теперь знаю. Теперь
уж без ошибки. Теперь знаю». И опять слышит он зов того, кто
его уже окликал его. «Иду, иду!» – радостно, умиленно говорит
все существо его. И он чувствует, что он свободен и ничто уж
больше не держит его.
Очевидно, что, как и у Вордсворта, эпифании у Толстого,
сохраняя в той или иной степени религиозный контекст этого

Эпифании: ВордсВорт и толстой
понятия, раздвигают для героев рамки здесь и сейчас, на миг
приобщая их инобытию, понимаемому, как правило, вне строгих догматов церкви, чтобы снова вернуть их обратно переродившимися, обновленными и умудренными новым видением
жизни. Тут поиски обоих писателей идут параллельно и очень
плодотворно.
419

ЗОЛОТЫЕ МОЗАИКИ РАВЕННЫ:
БЛОК И ЙЕЙТС
А.А. Блока (1880–1921), самого знаменитого русского
символиста, порой сравнивают с У.Б. Йейтсом (1865–1939),
крупнейшим англоязычным поэтом XX века. При всем ярко
выраженном различии индивидуальности обоих поэтов
(Йейтса, как представляется, все-таки трудно назвать «ирландским Блоком», как бы эффектно ни гляделось подобное
словосочетание, точно так же как Блока нельзя назвать «русским Йейтсом) основания для такого сравнения, безусловно,
есть. И Блок, и Йейтс были поэтами-мистиками и визионерами, что наложило совершенно особый отпечаток на их
творчество. И тот и другой в юности сблизились с символизмом – стихи Блока о Прекрасной Даме отчасти сопоставимы
со стихами Йейтса о Розе. Блок остался верен символизму
до конца дней, а Йейтс в зрелые годы отошел от крайностей
эстетики и мировоззрения этого движения, хотя и остался
верными некоторым его принципам, в частности, суждению
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
