Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Русская философия права. Очерки 2007-2017 гг.

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
первых,– что Россия не только казарма и царская канцелярия, но что она носит в себе глубоко революционные элементы, анархические в дворянстве, комму­нистические в народе. Во-вторых, – что Запад вовсе не так дьявольски револю­ционен, как он воображает» [171]. Хорошо известно, как верен всю свою жизнь он был М.А. Бакунину, как, высоко ценя сотрудничество с Прудоном, не про­стил ему экивоков в сторону юриспруденции. Поэтому так трудно не увидеть в герценовском социализме самого обыкновенного анархизма и так легко пред­положить, что русский социализм был для него, скорее, данью большого ху­дожника слова злободневному публицизму, чем средоточием философских ис­каний.
Как-то Герцен очень точно заметил, что Россия воплощает особую циви­лизованность, расположенную между Европой и Америкой [172]. Для него бы­ло совершенно ясно: «В наше глубоко революционное время слова правда и ис­тина утратили свое абсолютное, тождественное для всех значение. Истина и правда старой Европы в глазах Европы рождающейся – неправда и ложь» [173]. Герцен пишет Мишле: «У нас нет ничего законного, кроме нашего организма, нашей народности; это наша сущность, наша плоть и кровь, но отнюдь не свя­зывающий авторитет. Мы независимы, потому что ничего не имеем. Нам почти нечего любить. Все наши воспоминания исполнены горечи и злобы. Образова­ние, науку подали нам на конце кнута. Какое уважение может внушать нам ва­ша римско-варварская законность, это глухое, неуклюжее здание без света и воздуха, подновленное в средние века, подбеленное вольноотпущенным ме­щанством? Согласен, что дневной разбой в русских судах еще хуже, но из этого не следует, что у вас есть справедливость в законах и судах. Различие между вашими законами и нашими указами заключается только в заглавной формуле. Указы начинаются подавляющей истиною: «Царь соизволил повелеть»; ваши законы начинаются возмутительною ложью – ироническим злоупотреблением имени французского народа и словами «свобода, братство и равенство». Нико­лаевский свод рассчитан против подданных и в пользу самодержавия. Напо­леоновский свод имеет решительно тот же характер. Россия никогда не будет
81
протестантскою. Россия никогда не будет золотой серединой. Россия никогда не сделает революции с целью отделаться от царя Николая и заменить его ца­рями-представителями, царями-судьями, царями-полицейскими» [174].
Как и многие из европейских государств, русское государство возникло в результате завоевания, сам его аппарат – это механизм покорения, подчинения местных народов общему порядку. «Монгольские ханы, византийствующие ца­ри, германизированные императоры, помещики, подобные рабовладельцам, – вот властители России» [175]. «С тех пор как русское правительство отделилось от русского народа, две России стоят друг против друга. С одной стороны Рос­сия правительственная, богатая, вооруженная не только штыками, но и всеми приказными уловками, взятыми из канцелярий деспотических государств Гер­мании. С другой – Россия бедная, хлебопашная, трудолюбивая, общинная и де­мократическая; Россия безоружная, побежденная без боя» [176]. Еще в сере­дине XVIII в. русская «империя представляет собой продолжающееся военно­гражданское занятие обширной и малонаселенной страны, мирно завоеванной какой-то петербургской лейб-компанией. Невероятнейший сброд всего на свете составлял эту петербургскую сечь – сказали бы мы, если б нам не жаль было бедных запорожцев. Бритые русские князья и бояре, иностранная сволочь, шедшая на добычу, наемники всех краев мира, пасторские дети и профессора, шулера и военнопленные, остзейцы, финляндцы, поляки, молдаване, сербы, греки, татары, немцы и немцы… Чего и чего тут не было – от светлейшего кня­зя Кантемира до черного инженер-генерала, оставившего Пушкину в наслед­ство курчавые волосы и африканские черты. П.В. Киреевский говаривал, что рассадник великих фамилий, окружавший Петра I, представлял тот элемент в народе нашем, который он сам выразительно называет голью кабацкой; она-то – как нормандские бароны Англию – разделила Россию на ведомства и управ­ления, провинции и округи и пошла володеть ею» [177]. «Устройство русской империи в высшей степени просто. Это осуществление бонапартовского идеа­ла: немой народ, без прав, без защитников, живущий вне закона, ему противо­стоит меньшинство, которое правительство увлекает за собой, поощряет, воз­водит в дворянство; меньшинство это образует бюрократию» [178].
82
Герцен однажды назвал царствующую в России фамилию «немецким ра­ком» (в медицинском смысле) [179]. «Действительно, петербургское прави­тельство не национально. Целью переворота Петра I была денационализация Московской Руси» [180]. «Правительство, помещик, офицер, столоначальник, управитель, иноземец только и делали, что повторяли – и это, по меньшей мере, шести поколениям – повеление Петра I: перестань быть русским, и это зачтется тебе в заслугу перед Отечеством. Презирай своего отца, стыдись своей матери, забудь все то, что учили тебя уважать в отчем доме, и из мужика, каков ты те­перь, ты станешь образованным и немцем; а раз ты станешь хорошо образован­ным и хорошим немцем, император вознаградит тебя» [181]. «Императорская власть держится войском и бюрократией, т.е. машинами. Войско бьет всякого по приказу, без разбора; бюрократия переписывает и исполняет волю началь­ства без рассуждения» [182]. «Отчужденность чиновничьего мира от народа и народа от правительства достаточно очевидна. Петербургское правительство – это лишь временное, провизорное правительство, это террористическая дикта­тура, цезаризм, доведенный до абсурда. Его народ – дворянство, но это лишь постольку, поскольку дворянство – враг народа» [183]. «Слово «провизорный», употребленное нами применительно к условиям императорского режима, могло показаться странным, но оно хорошо передает то характерное, что больше все­го поражает при близком рассмотрении действий русского правительства. Его установления, законы, проекты – все в нем явно непостоянное, переходящее, лишенное определенности и законченной формы. Это не какое-нибудь консер­вативное правительство, в духе австрийского, например, потому что ему нечего сохранять, кроме материальной силы и целостности своей территории. Оно де­бютировало тираническим разгоном установлений, традиций, нравов, законов и обычаев страны, а продолжает – целым рядом переворотов, не приобретая устойчивости и упорядоченности. Каждое царствование ставит под вопрос большую часть прав и установлений; то, что предписано было вчера, сегодня воспрещается; законы то меняются, то ограничиваются, то упраздняются. Рус­ское правительство, подобно всему, что лишено исторических корней, не толь-
83
ко консервативно, но, совсем напротив, оно до безумия любит нововведения. Оно ничего не оставляет в покое и, если редко что-либо улучшает, зато посто­янно изменяет» [184].
Русское чиновничество Герцен назвал «чернильным дворянством» [185], и хотя он считал, что Н.В. Гоголь написал «полный курс патологической ана­томии русского чиновника» [186], сам сказал о бюрократии и чиновниках на все времена так, что ни М. Вебер, ни Ф. Кафка, как ни старались, не смогли ска­зать лучше: «Россия в полном смысле слова управляется адъютантами, указами, писарями и эстафетами. Сенат, Государственный совет (учреждение более позднее), министерства – не что иное, как канцелярии, в которых не спорят, а исполняют, не обсуждают, а переписывают. Вся администрация представляет собой крылья телеграфа, с помощью которого человек из Зимнего дворца изъ­являет свою волю. Гораздо легче уничтожить верхушку этой автоматически действующей организации, нежели подорвать ее основы. В монархическом гос­ударстве, если король убит, монархия остается. У нас, если император убит, остается дисциплина, остается бюрократический порядок; лишь бы телеграф действовал, ему будут повиноваться… Можно завтра прогнать Николая, поса­дить вместо него Орлова или кого угодно – ничего не сдвинется с места. Дела будут производиться с тою же точностью, машина по-прежнему будет работать – переписывать, извещать, отвечать; машинисты по-прежнему будут красть и показывать рвение» [187]. С петровских преобразований «самым ярким вопло­щением раболепства в империи» стал «чиновный сброд» – «воры, мучители, доносчики, пьяницы и картежники» образуют «продажный и лишенный всяко­го человеческого достоинства класс. Введенные по примеру немецких канцеля­рий мелочные формальности усложнили судопроизводство и дали крючкотво­рам страшное оружие. Совершенно свободные от предрассудков, чиновники извращали законы, каждый по-своему, с необычайным искусством. Это вели­чайшие в мире мастера кляузы; они имеют в виду только личную свою ответ­ственность: если ей ничто не угрожает, для них нет недозволенного; и крестья­нин, как чиновник, совершенно не верит в законы. Первый почитает их из стра-
84
ха, второй видит в них свою кормилицу-поилицу. Святость законов, незыбле­мость прав, неподкупность правосудия – все это слова, чуждые их языку» [188].
«Судья – это другой черный человек, светский двойник священника и та­инственный страж закона человеческого, имеющий монополию судить, осуж­дать, постигать смысл написанного. Смешон отставной кавалерийский офицер, ничего не понимающий в законах и процедурах и выбранный в судьи. Но, с другой стороны, очень печально, если приходится признать, что никто не спо­собен выносить решения кроме знатоков в судейских мантиях, воспитанных специально для этой цели. Если выбранные судьи плохи, тем хуже для избира­телей – они люди совершеннолетние и знают, что делают. Но, скажут нам, юридические знания не приходят с возрастом, законы так сложны, что нужны долгие годы, углубленные занятия, чтобы разобраться в юридическом лабирин­те… Это верно, но из этого не следует, что с самого детства нужно готовить особую касту людей, понимающих законы, а, напротив, следует, что пора бро­сить все эти законы в огонь. Отношения людей просты; формальности, уста­ревшие порядки – вся эта судейская поэзия, все украшения юриспруденции – вот что запутывает вопросы» [189]. «Мы повинуемся по принуждению; в зако­нах, которые нами управляют, мы видим запреты, препоны и нарушаем их, ко­гда можем или смеем, не испытывая при этом никаких угрызений совести. Рус­ский, к какому бы классу он ни принадлежал, нарушает закон всюду, где он может сделать это безнаказанно; точно так же поступает правительство» [190]. Англичанин и француз «чувствуют себя внутренне оскорбленными судебным приговором, а русский чувствует один материальный вред наказания, так же мало думая, что он нравственно уничтожен им, как человек, сломавший себе ногу или схвативший горячку» [191]. Происходит так потому, что нравствен­ность русского народа «не вышла из тесного круга обычая, патриархальности и хранимых преданий», «царский суд и царская расправа, переведенные с немец­кого и французского понятия обязанностей для него не обязательны просто от­того, что они не его, да и не общечеловеческие. Никогда русский ум без повиха не поймет, что справедливо человека больше наказать за краденый платок, чем
85
за побои женщине; никогда не поймет, что можно быть честным отцом и вести в суд девочку или мальчика, дочь или сына лет одиннадцати-двенадцати за кражу нескольких копеек; а в Англии это делается всякий день и все находят, что это в порядке вещей» [192].
Для себя, как мы уже сказали, Герцен решил «везде, во всем, всегда быть… со стороны развивающихся народов – против отстающих правительств» [193]. Он пишет: «Ну, а народ? Если народ подчиняется такой тирании, то не заслуживает ли он ее? Да, он заслуживает ее, как Ирландия заслуживает голода, а Италия – австрийского ига. Я так привык к свирепому крику «Горе побежден­ным!», что он больше меня не удивляет. Вперед! В поход против всех, кто страдают, никем не оплаканные, не поддержанные! Мало того, что пролетарии бедны и умирают с голоду; увенчаем их горькую жизнь насмешкой, еще более горькою. Русский крестьянин – крепостной; попрекнем его этим, скажем ему, что он заслужил свои цепи, а затем отвернемся от его ужасных страданий. Мне всякий раз становится не по себе, когда я говорю о народе. В наш демократиче­ский век нет ни одного слова, смысл которого был бы так извращен и так мало понятен. Идеи, которые связываются с этим словом, по большей части неопре­деленны, исполнены риторики, поверхностны. То народ поднимают до небес, то топчут его в грязь. К несчастью, ни благородное негодование, ни восторжен­ная декламация не в состоянии выразить верно и точно понятие, обозначаемое словом «народ»; народ – это мощная гранитная основа, скрепленная цементом вековых традиций, это обширный первый этаж, над которым надстроен шаткий балаган современного политического устройства» [194]. Герцен полагал, что русский народ живет по «русскому обычному праву», т.е. «вековым обычаям и традиционным порядкам». Это право хранится не только в земледельческой сельской общине, но и в «подвижных общинах», таких как промышленная, ре­месленная «вольная артель» и «чисто военная община казаков» [195].
«Славянские народы не любят ни идею государства, ни идею централиза­ции. Они любят жить в разъединенных общинах, которые им хотелось бы убе­речь от всякого правительственного вмешательства. Они ненавидят солдатчи­ну, они ненавидят полицию. Федерация для славян была бы, быть может,
86
наиболее национальной формой» [196]. «Русский крестьянин… мало-помалу и незаметно запутался в сети немецкой бюрократии и помещичьей власти. Он подвергся этому унижающему злу с страдательною покорностию, но он не по­верил ни правам помещика, ни правам судов, ни законности исполнительной власти. Крестьянин находится, в буквальном смысле слова, вне закона. Суд ему не заступник… Отверженный всеми, он понял инстинктивно, что все управле­ние устроено не в его пользу, а ему в ущерб… Понявши это и одаренный смет­ливым и гибким умом, он обманывает их везде и во всем. Иначе и быть не мо­жет: если б он говорил правду, он тем самым признавал бы над собой их власть; если б он их не обкрадывал (заметьте, что со стороны крестьянина считают по­кражею утайку части произведений собственного труда), он тем самым призна­вал бы законность их требований, права помещиков и справедливость судей. Надобно видеть русского крестьянина перед судом, чтобы вполне понять его положение… Это военнопленный перед военным советом, путник перед шай­кою разбойников. Он знает, что если у него есть деньги, то он будет прав, если нет – виноват. Приговор суда не марает человека в глазах русского народа. Ссыльные, каторжные слывут у него несчастными. Ложь перед судьею, постав­ленным незаконною властью, гораздо откровеннее, чем лицемерное уважение к присяжным, подтасованным купленным префектом. Народ уважает только те установления, в которых отразились присущие ему понятия о законе и правде. У русского крестьянина нет нравственности, кроме вытекающей инстинктивно, естественно из его коммунизма; эта нравственность глубоко народная; немно­гое, что известно ему из евангелия, поддерживает ее; явная несправедливость помещиков привязывает его еще более к его правам и к общинному устрой­ству» [197].
О жизни в условиях русской правовой системы он пишет: «Зачем наш народ попал в крепость, как он сделался рабом? Это нелегко растолковать. Все было до того нелепо, безумно, что за границей, особенно в Англии, никто не понимает. Мы сами понимаем такие чудеса только по привычке к непоследова­тельности и беспорядку, к неустоявшемуся колебанию русской жизни. У нас везде и во всем неопределенность и противуречие – обычаи, не взошедшие в
87
закон, но исполняемые; законы, взошедшие в свод, но оставляемые без дей­ствия, деспотизм и избирательные судьи, централизация и выборная земская полиция. Жизнь в России возможна благодаря этому хаосу, в основе которого коммунизм деревень, а в голове всепоглощающее самовластье, между которы­ми бродит бессвязно и на просторе европейское образование, дворянское право, греческая церковь, военный артикул и немецкое управление» [198]. Положа ру­ку на сердце, спросим себя – что изменилось в нашей стране за минувшие в тех пор сто пятьдесят лет? Объясняя себя европейцам, и сегодня очень многие мог­ли бы сказать, как давным-давно Герцен: «Вот в этой-то среде наше универ­сальное и многоязычное воспитание образовало самых независимых людей в Европе. Гнетущий деспотизм, отсутствие свободы слова, необходимость быть всегда настороже приучили мысль к сосредоточенности, к внутренней работе, смелой и исполненной ненависти. Без страха и сожалений мы дошли в полити­ке до социализма, в философии – до реализма и отрицания всякой религии» [199]. И как-то незаметно, уже не только о чудовищности официального он го­ворит, но будто в конце XX в. скорбно вопрошает: «Что же это, наконец, за чу­довище, называемое Россией, которому нужно столько жертв и которое предо­ставляет детям своим лишь печальный выбор погибнуть нравственно в среде, враждебной всему человечеству, или умереть на заре своей жизни?» [200].
Подытоживая в очередной раз свои размышления, Герцен записал:
«…Одна вещь узнана нами и не искоренится из сознания грядущих поколений – это то, что разумное и свободное развитие русского народного быта совпадает
с стремлениями западного социализма» [201]. Возможности политических «по­правок», т.е. реформ и революций, включая даже такие как «реформа Лютера» и «революция 1789 г.», уже исчерпаны. «Наша революционная мысль несов­местна с существующим порядком вещей. Идея социальной революции – идея европейская. Из этого не следует, что именно западные народы более способны ее осуществить» [202]. «Вся Европа пришла теперь к необходимости деспотиз­ма, чтоб как-нибудь удержать современный государственный быт против напо­ра социальных идей, стремящихся водворить новый чин, к которому Запад, бо-
88
ясь и упираясь, все-таки несется с неведомой силой. Деспотизм или социализм – выбора нет. Европа выбрала деспотизм, предпочла империю» [203]. Недо-
вольное такими порядками меньшинство европейцев переселилось в Америку и там начало «свою самобытную жизнь с провозглашения прав человека. Так, как Северная Америка начала с последнего слова революционной философии, с ал­гебры прав человека, так мы начнем с приложения социальных учений к быто­вой практике нашей. История развития мысли человеческой и сознания дошла, спускаясь с вершин государственных сфер, конституционных хартий, прави­тельственных форм, до вопросов о насущном хлебе и хозяйстве, о работе и вы­работанном, о голоде и капитале, о грамоте и праве… Вопросы мало разреши­лись, но поставлены они ясно наукой…». Все эти вопросы так или иначе сво­дятся к «социальному пересозданию государственного строя» [204]. «Государ­ство, основанное на римской идее поглощения личности обществом, на освя­щении собственности, случайной и исключительной, на религии, провозглаша­ющей самый крайний дуализм (даже в революционной формуле «бог и народ»), – такое государство не может оставить будущему ничего, кроме своего трупа, своих химических элементов, освобожденных смертью. Социализм – это отри­цание всего того, что политическая республика сохранила от старого общества. Социализм – это религия человека, религия земная, безнебесная, общество без правительства, совершение христианства и осуществление революции. Христи­анство превратило раба в сына человеческого; революция превратила отпущен­ника в гражданина; социализм хочет из него сделать человека (ибо город дол­жен зависеть от человека, а не человек от города). Христианство указывает сы­нам человеческим на сына божия как на идеал; социализм идет дальше, он объ­являет сына совершеннолетним… И человек хочет быть более чем сыном бо­жиим – он хочет быть самим собою. Все отношения общества к личности и от­дельных личностей между собой должны быть совершенно изменены». «Со­хранить общину и освободить личность, распространить сельское и волостное самоуправление на города, на государство в целом, поддерживая при этом национальное единство, развить частные права и сохранить неделимость земли
89
– вот основной вопрос русской революции – тот самый, что и вопрос о великом
социальном освобождении, несовершенные решения которого так волнуют за­падные умы. Государство и личность, власть и свобода, коммунизм и эгоизм (в широком смысле слова) – вот геркулесовы столпы великой борьбы, великой ре­волюционной эпопеи» [205].
Большой знаток истории философии права П.И. Новгородцев (1866-1924) совершенно справедливо указал, что Герцен вовсе не считал ни социализм, ни коммунизм завершением истории. В своей главной работе Новгородцев проци­тировал «С того берега»: «Социализм разовьется во всех фазах своих до край­них последствий, до нелепостей. Тогда снова вырвется из титанической груди революционного меньшинства крик отрицания, и снова начнется смертная борьба, в которой социализм займет место нынешнего консерватизма и будет побежден грядущею, неизвестною нам революцией…» [206]. Имея в виду пра­вославную веру, с которой Герцен так и не смирился, Новгородцев заключил: «Связать свои взгляды с более глубоким миросозерцанием ему не удалось. Но во всяком случае, отвергнув иллюзии социального оптимизма, он значительно опередил свое время, которое как раз начинало выдвигать на место политиче­ских утопий социальные, облекая их в ореол единоспасающих истин» [207]. В первой половине XX в., с легкой руки основателей «научного социализма», только ленивый не называл Герцена социалистом-утопистом. Уже в изгнании, в последней своей статье, как бы подводя итоги научной жизни, Новгородцев сделал вывод, что подлинно русскую философию права в ее вершинном выра­жении можно найти лишь у Достоевского, и это – философия православной христианской веры. Дном падения русской философии права, по его мнению, стал анархизм Бакунина и Кропоткина. Новгородцев не связывает Герцена с анархизмом и пишет здесь: «Один из самых выдающихся и блестящих западни­ков, Герцен, лично познакомившись с Европой, объявил во вполне славяно­фильском духе, что он больше не верит «в единоспасающую церковь европей­ской цивилизации», и утверждал, что Европа гибнет, утопает все глубже, тогда как Россия обнаруживает начала новой жизни» [208]. Мы видели, в чем в
90
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]