Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Русская философия права. Очерки 2007-2017 гг.

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
08.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
гда практическое, вовсе не печется о недостатке исторической деятельности. Вместо того, чтоб уверять народы, что они страстно хотят того, что мы хотим, лучше было бы подумать, хотят ли они на сию минуту чего-нибудь, и, если хо­тят совсем другое, сосредоточиться, сойти с рынка, отойти с миром, не насилуя других и не тратя себя» [36].
В «Былом и думах» он вспоминал время работы над той книгой: «Наску­чив бесплодными спорами, я схватился за перо и сам себе, с каким-то внутрен­ним озлоблением, убивал упования и надежды; ломавшая, мучившая меня сила исходила этими страницами заклинаний и обид, в которых и теперь, перечиты­вая, я чувствую лихорадочную кровь и негодование, выступающие через край, – это был выход». В этих статьях «я в себе преследовал ими последние идолы, я иронией мстил им за боль и обман; я не над ближним издевался, а над самим собой и, снова увлеченный, мечтал уже быть свободным, но тут и запнулся. Утратив веру в слова и знамена, в канонизированное человечество и единую спасающую церковь западной цивилизации, я верил в несколько человек, верил в себя» [37].
Последняя фраза для Герцена типична. В свое слово и в свое знамя он веры никогда не терял. Этим словом и этим знаменем для него всегда была свобода – свобода «лица», человеческая свобода. Но ему понадобилось много лет, чтобы выговорить свою правду о свободе. Ни политическое, ни социальное «освобож­дение лица» не приносят «освобождения от лжи» – «внутренней свободы», нрав­ственной свободы, которой люди не только не хотят, но которой они панически боятся. «Чем страна свободнее от правительственного вмешательства, чем боль­ше признаны ее права на слово, на независимость совести, тем нетерпимее дела­ется толпа, общественное мнение становится застенком; ваш сосед, ваш мясник, ваш портной, семья, клуб, приход держат вас под надзором и исправляют долж­ность квартального. Неужели только народ, не способный к внутренней свободе, может достигнуть свободных учреждений? Или не значит ли все это, наконец, что государство развивает постоянно потребности и идеалы, достижение кото­рых исполняют деятельностью лучшие умы, но которых осуществление несов­местимо с государственной жизнью?» [38].
51
С ранней юности он был уверен, что не боится внутренней свободы и в этой уверенности его поддерживали самые близкие люди – сначала только друг с детства Н.П. Огарев, затем – и будущая жена Н.А. Захарьина. Оставаясь верным своей свободе, он с грустью последовательно терял друзей, но всю опасность своей «болезни истины» стал лучше понимать только после смерти жены. Горькие слова: «мы вместе труп и убийцы, болезнь и прозекторы старого мира – вот наше призвание» [39] – стали еще горше, когда он понял, что люби­мая женщина погибла из-за него, потому что, последовав за его свободой, «сде­лалась живою болью» и не вынесла этой боли [40]. И если в «С того берега» он еще бравировал: «я иначе смотрю, я привык к взгляду врача, к взгляду, совер­шенно противуположному – судьи» [41], то в «Концах и началах» высказался уже почти по-библейски: «мы вовсе не врачи – мы боль» [42].
Так мучительно выговаривалась правда о свободе в персоналистичной, антропоцентричной, экзистенциальной философии Герцена. Реалистичное при­знание того, что «истина сущего» – «развивающееся самопознание», т.е. сам человек, «он сам как разум, как развивающееся мышление», потому что в нем самом и его начало и его последнее слово [43], решимость смириться с «болез­нью истины» – «с готовностью все отдать и в награду получить тяжелый крест трезвого знания» [44], как видим, присущи Герцену с первых его шагов на фи­лософском поприще. К концу пути на этом поприще ему ясно: «Руссо, говоря­щий, что человек родился быть свободным, и Гете, говорящий, что человек не может быть свободным, – оба правы и оба не правы» [45]. Объяснение тому: «Человеку необходимо сознавать себя свободным» [46]. В этой необходимости сознания свободы и коренится боль человеческого существования, от которой один больной другого вылечить не может, но которой неизменно заражает дру­гого.
Можно сказать, мало кто из современников понял философию Герцена в ее существе так, как понял Д. Маццини, соглашавшийся в 1869 г. со своим рус­ским другом, что свобода – «это не цель, но великая исходная точка» [47]. Все попытки однозначно определить место Герцена в философском пантеоне, ука-
52
зывая на имена как предшественников и современников, так и потомков, нико­гда не закончатся ничем, кроме очередного конфуза. Герцен сам предостерегал от этого, поясняя: «Наши друзья до сих пор, несмотря на заносчивую позу, ко­торую многие из них приняли относительно европейских авторитетов, их больше слушают, чем своего брата. Оттого-то и я старался, когда мог, ставить свою мысль под покровительство европейской нянюшки» [48]. Важнейшими авторитетами для Герцена всегда оставались русские мыслители. Иначе и быть не могло. Ведь не для красного словца писал он Мишле: «Мыслящий русский – самый независимый человек в свете. Что может его остановить? Мы разделяем ваши сомнения, но ваша вера не согревает нас» [49].
Очень высоко ценимый Герценом В.Г. Белинский, и словом и делом по­ощрил его первые попытки писать, угадав главную тему. «Он – философ по преимуществу, а между тем немножко и поэт, и воспользовался этим, чтобы изложить свои понятия о жизни притчами», – писал Белинский о друге. Его за­душевная мысль – «мысль о достоинстве человеческом, которое унижается предрассудками, невежеством, и унижается то несправедливостью человека к своему ближнему, то собственным добровольным искажением самого себя. Ге­рой всех романов и повестей Искандера, сколько бы ни писал он их, всегда был и будет один и тот же: это – человек, понятие общее, родовое, во всей обшир­ности этого слова, во всей святости его значения. Искандер – по преимуществу поэт гуманности». Основная мысль романа «Кто виноват?» – «страдание, бо­лезнь при виде непризнанного человеческого достоинства, оскорбляемого с умыслом и еще больше без умысла, это то, что немцы называют гуманностию» [50]. Н.В. Шелгунов, испытавший большое личное влияние Герцена, написал в год его кончины: «Отделить писателя от человека не всегда легко, а в нашем случае невозможно». Герцен «предлагает вам анализ своей собственной души, свой критический процесс… Перед вами вслух думающий человек, анализиру­ющий сам себя и свои ощущения. Это… живой процесс, совершаемый челове­ком над самим собою» [51].
История русской мысли была для Герцена предметом специального инте­реса и сама по себе, и в историческом контексте. Он хорошо знал состояние ис-
53
торической науки, дружил с Т.Н. Грановским, высоко ценил «Историю госу­дарства Российского» Н.М. Карамзина, которому удалось «дать ясное и прав­дивое изложение предмета» и тем самым содействовать «обращению умов к изучению отечества» [52]. Герцен оставил теплые воспоминания о Н.А. Поле­вом, написавшем в противовес государственно-патриотическому труду Карам­зина свою народно-патриотическую «Историю русского народа». «Один раз, оскорбленный нелепостью его возражений, я ему заметил, что он такой же от­сталый консерватор, как те, против которых он всю жизнь сражался. Полевой глубоко обиделся моими словами и, качая головой, сказал мне: – Придет время, и вам, в награду за целую жизнь усилий и трудов, какой-нибудь молодой чело­век, улыбаясь, скажет: «Ступайте прочь, вы – отсталый человек». Мне было жаль его, мне было стыдно, что я его огорчил, но вместе с тем я понял, что в его грустных словах звучал его приговор. Какое счастье вовремя умереть для чело­века, не умеющего в свой час ни сойти со сцены, ни идти вперед» [53]. Такого счастья сам Герцен не испытал, молодые люди из революционеров 60-х гг. уже ничего не стыдились и обращались к мэтру с унизительной для него бесцере­монной пренебрежительностью.
Мудрость Карамзина, сделавшего русскую литературу «гуманною» [54], стала важным источником философии Герцена. В 1855 г. для русского издания «С того берега» он написал введение, в котором сказал: «…Странная судьба русских – видеть дальше соседей, видеть мрачнее и смело высказывать свое мнение…». И привел на две страницы выписки из «Мелодор к Филалету» (1795), заключив: «Эти выстраданные строки, огненные и полные слез, были писаны в конце девяностых годов Н.М. Карамзиным» [55]. В принципиально важной для себя работе он не поставил «свою мысль под покровительство ев­ропейской нянюшки», как не стал предварять ее ни библейским Екклесиастом, ни античным Гесиодом, хотя мог сделать это без особого труда.
Юридическое здравомыслие
Принципиальная установка Герцена на обретение трезвого и реалистич­ного взгляда на сущее потребовала от него сразу же после окончания универси-
54
тета летом 1833 г. заняться изучением юриспруденции. Тот уровень политиче­ских и исторических знаний, которым он обладал к этому возрасту, вполне со­ответствовал требованиям времени, но не ощущался как достаточный в пред­дверии продолжения государственной службы. Дело в том, что обучался Гер­цен на физико-математическом отделении Московского университета с 1829 г. как «прикомандированный для усовершенствования в науках» служащий Экс­педиции кремлевского строения (в 1832 г. преобразованной в Московскую дворцовую контору – Авт.), имевший чин губернского секретаря. Попал Гер­цен на государственную службу по воле своего отца в 1822 г., чтобы выслужить дворянство, которого не мог унаследовать от него как незаконнорожденный.
«Крепко занимаясь политическими науками», уже тогда Герцен пресле­довал не только житейски-утилитарные цели. К тому времени благодаря фран­цузской социалистической литературе он полностью разделяет идею неизбеж­ного обновления мира. Революция 1789 г. «ломала – и только, но надобно со­здать новое, палингенезическое время, надобно другое основание положить обществам Европы; более права, более нравственности, более просвещения» [56]. Другая нота этого настроения звучит в прозаическом наброске той поры – мы в Москве, «там судья продает совесть и законы» [57].
По совету Огарева Герцен собирается сделать перевод с французского книги Ж.-Л.-Э. Лерминье «Всеобщее введение в историю права». Изучив «Обозрение исторических сведений о Своде законов» М.М. Сперанского, он пишет другу: «Велик вельможа-публицист, велик и XIX век – он заставил у нас, составляя свод, расположить его по теории Бэкона! Заставил заглянуть в Бен­тама и т.д.!» [58]. Герцен обращался за советами к Ф.Л. Морошкину, одному из первых русских профессоров права в Московском университете, изучал его статью «Права знатнейших древних и новых народов», перечислил Огареву ре­комендованных юристом Сэя, Мальтуса, Геерена, Мишле, Вико, Монтескье, Гердера и др. [59]. Действующее в России законодательство подтверждает сло­жившееся у него убеждение, что в непонимании массами своих прав виноваты не законы, а «недостаток просвещения, недостаток гражданственности, эгои­стическая лень, но более всего – недостаток просвещения» [60].
55
С окончанием университета Герцен получил чин титулярного советника, что давало ему личное, но не потомственное дворянство[61], и в 1835 г. был «отослан» из Московской дворцовой конторы для продолжения службы снача­ла в Пермь, а потом в Вятку. Случилось это после девятимесячного разбира­тельства по «Делу о лицах, певших в Москве пасквильные песни», во время ко­торого Герцен содержался под стражей. Несправедливость самого ареста, неожиданная суровость наказания наложили неизгладимый отпечаток на его последующее отношение как к государственно-правовой системе России, так и к юриспруденции в целом.
14 февраля 1837 г. Герцен писал из Вятки Н.А. Захарьиной: «Мне уже 24 года, и я еще не знаю, что я буду делать… писать или служить. Литературное поприще неудовлетворительно, там нет этой жизни в самом деле; служить – сколько унижения, сколько лет до тех пор, пока моя служба может быть полез­на? Вот… вопросы, занимающие меня в последнее время» [62]. 5 октября 1839 г. он приводится к присяге на государственную службу. Весь следующий год проводит на службе в Министерстве внутренних дел в Петербурге, а 14 июля 1841 г. снова присягает в связи с вступлением в должность советника Новгородского губернского правления. Отсюда в 1842 г. в чине надворного со­ветника, прослужив двадцать лет, Герцен уходит в отставку [63].
Объясняя свое нежелание служить, Герцен писал: «Бывают времена, в ко­торые люди мысли соединяются с властью, но это только тогда, когда власть ведет вперед, как при Петре I, защищает свою страну, как в 1812 году, врачует ее раны и дает ей вздохнуть, как при Генрихе IV и, может быть, при Алексан­дре II. Но выбрать самую сухую и ограниченную эпоху русского самовластья и, опираясь на батюшку-царя, вооружаться против частных злоупотреблений ари­стократии, развитой и поддержанной той же царской властью, – нелепо и вред­но» [64].
Назначение в Новгород советником губернского правления было тогда выдвижением на высшую должность, которую он мог иметь по чину. «А ведь пресмешно: сколько секретарей, асессоров, уездных и губернских чиновников
56
домогались, долго, страстно, упорно домогались, чтоб получить это место; взятки были даны, святейшие обещания получены, – и вдруг министр, исполняя высочайшую волю и в то же время делая отместку тайной полиции, наказывал меня этим повышением, бросал человеку под ноги, для позолоты пилюли, это место – предмет пламенных желаний и самолюбивых грез, – человеку, который его брал с твердым намерением бросить при первой возможности» [65]. В 1848 г. за границей ему привелось расширить свои экономико-юридические познания. «Один из первых революционных шагов моих, развязавших меня с Россией, погрузил меня в почтенное сословие консервативных тунеядцев, по­знакомил с банкирами и нотариусами, приучил заглядывать в биржевой курс, словом, сделал меня западным рантье». А ведь если «не остался бы в чужих краях, а поехал бы в Петербург, снова вступил бы на службу, мог бы быть «ви­це-губернатором», за «обер-прокурорским столом» и говорил бы своему секре­тарю «ты», а своему министру «ваше высокопревосходительство» [66].
Трезвость и реалистичность в понимании Герценом государства и права многие истолкователи его творчества относят лишь к посмертно опубликован­ным письмам «К старому товарищу». Здесь говорится: «Государство не имеет собственного определенного содержания – оно служит одинаково реакции и революции – тому, с чьей стороны сила; это – сочетание колес около общей оси, их удобно направлять туда или сюда – потому что единство движения да­но, потому что оно примкнуто к центру» [67]. Самое развитое в его время, слу­жащее мещанству государство, скажем, в Голландии или в Швейцарии, считал он, – это наполовину косность, наполовину социализм, т.е. компромисс между «безумием существующего» и «разумом водворяемого» [68]. Государство в чи­стом виде, любое государство – не что иное, как аппарат или машина («сочета­ние колес около общей оси»), состоящий из правительства (чиновничества) со своей головой (императором, царем, президентом, премьер-министром), депу­татов, а также армии, адвокатов, судей, нотариусов и пр. Если это не «воору­женная шайка», то «сторожа», которые «знают хитрости замков и засовов сво­боды», запирающих человека [69].
57
Здравомыслие подсказывает, что основами, на которых покоится совре­менный общественный порядок, являются собственность, семья, наследство, церковь, войско, суд, государственные формы и т.п. Причем государство и цер­ковь «владеют всеми нравственными силами». Перечисленные «основы» из­вестны европейцам с начала цивилизации и стали для людей «драгоценностя­ми», которыми человечество «не поступится и которые у него из рук может вы­рвать одно деспотическое насилие, и то на минуту горячки и катаклизма». Гер­цен, как и некоторые другие мыслители, полагал, что рано или поздно все эти драгоценности обесценятся – «рухнут», «пересоздадутся», но сегодня они стоят прочно и полны жизни [70]. Объясняется им такое положение дел «нравствен­ным порабощением» личности: «побуждения, отношения людей между собой, долг, нравственность, преступление – все определено, притом не какой-нибудь высшей силой, а отчасти с общего согласия людей. Отсюда следует, что чело­век, вместо того чтобы сохранить за собою свободу действий, может лишь под­чиниться или восстать» [71]. Подчеркнем еще раз, что подчиниться Герцен не намерен, но и не восстает. Он как раз сохраняет за собой свободу действий и так определяет свой выбор: «Везде, во всем, всегда быть со стороны воли – против насилия, со стороны разума – против предрассудков, со стороны науки – против изуверства, со стороны развивающихся народов – против отстающих правительств» [72].
Свое понимание здравомыслия Герцен раскрыл еще в «Письмах об изу­чении природы». Обращаясь к здравому смыслу Д. Локка, он писал о «рассуди­тельном благоразумии», которое сродни той «линии поведения в деле нрав­ственности», где «равно трудно споткнуться и сойти с торной дороги», потому что это благоразумие одинаково удалено как от «высокого разума», так и от «пошлой глупости». Высокий разум – удел немногих «поврежденных», «гово­рящих темным языком и притом нелепости» – вроде Платона, Аристотеля, Спинозы, Гегеля. Так считают именно здравомыслящие люди. «Пошлая глу­пость» в пояснениях не нуждается, хотя распространена гораздо шире[73]. Позже, сравнивая в «Былом и думах» взгляды Р. Оуэна с «взглядом обыденной
58
жизненной мудрости», Герцен посчитал, что она – «не глупый, да и не умный взгляд», «узенькое беспристрастие» «мещанской посредственности», «беспри­страстие не просто человека, а судьи низшей инстанции». Назвав Англию вслед за Оуэном «классической страной сумасшедствия», он все же оговорился, что человеческое общество – не то чтобы «сумасшедший дом», поскольку все-таки в действительности здравомыслие – «больше лицемерие, чем невежество, больше ограниченность, чем глупость». В основной своей массе, как бы «наяву сонные», люди не столько «сошли с ума», сколько еще «не вошли в ум» и не чувствуют в этом потребности [74].
Разве можно считать нормальным общераспространенное представление основной массы людей о государстве как стерегущем их покой ночном сторо­же? А ведь: «Мы спим спокойно, зная, что есть сильное правительство, т.е. та­кая власть, которая, опираясь на штыки, может нас бросить в тюрьму, расстре­лять, сослать, – такая власть, которая должна бы была нас лишить сна и по­коя» [75]. «Этой-то среде принадлежит сила и власть; самое правительство по той мере мощно, по какой оно служит органом господствующей среды и пони­мает ее инстинкт» [76]. С юридическим здравомыслием необходимо считаться, да и сам Герцен разделяет его в быту, потому что в повседневности речь не идет «об отвлеченном понятии личности и ее гражданских правах, а о том ин­стинктуальном понятии, которое так очевидно в самых низших классах евро­пейских государств, совершенно независимо от их политического устройства, – в Испании, в Англии, в Италии и во Франции» [77]. Народы, массы, чернь по­нимают существующий государственно-правовой порядок «тем ясновидением, тем откровением, которым некогда римские рабы поняли непонятную тайну пришествия Христова… Понять – значит для них уверовать, уверовать – значит чтить, молиться» [78]. Разве русский народ молится на своего «царя-батюшку» иначе, чем французский народ на своего императора Наполеона?
«Бой невозможен: сила с их стороны. Против горсти ученых, натурали­стов, медиков, двух-трех мыслителей, поэтов – весь мир…Людям свободным остается одно сознание своей правоты и надежда на будущие поколения… А если докажут, что это безумие, эта религиозная мания – единственное условие
59
гражданского общества, что для того, чтоб человек спокойно жил возле челове­ка, надобно обоих свести с ума и запугать, что это мания – единственная улов­ка, в силу которой творится история?» [79]. Вопрос опять риторический. Ведь Герцен сам постоянно доказывал это, а многие прошедшие уже после него по­коления только подтверждали доказанное.
Трезво и реалистично Герцен рассуждает о мещанском государстве: «Ста­рый порядок вещей крепче признанием его, чем материальной силой, его под­держивающей. Это всего яснее там, где у него нет ни карательной, ни принуди­тельной силы, где он твердо покоится на невольной совести, на неразвитости ума и на незрелости новых воззрений, как в Швейцарии и Англии. Народное созна­ние так, как оно выработалось, представляет естественное, само собой сложив­шееся, безответственное, сырое произведение разных усилий, попыток, событий, удач и неудач людского сожития, разных инстинктов и столкновений – его надобно принимать за естественный факт и бороться с ним, как мы боремся со всем бессознательным, – изучая его, овладевая им и направляя его же средства – сообразно нашей цели. Но если понятия государства, суда сильны и крепки, то еще крепче укоренены понятия о семье, о собственности, о наслед­стве…Отрицание собственности – само по себе бессмыслица. С консерватизмом народа труднее бороться, чем с консерватизмом трона и амвона. Народ – консер­ватор по инстинкту, и потому, что он не знает ничего другого, у него нет идеалов вне существующих условий; его идеал – буржуазное довольство…» [80].
За многие годы изучения европейской политико-правовой действитель­ности Герцен пришел к убеждению, что плодотворно судить о ней можно лишь в пределах сравнительно-правового анализа. Еще в России он записал в днев­нике: «Важно не слово, а понятие, смысл. Конечно, добродетель вечна и всегда должна была быть нормою действования. Но как определилась и понималась добродетель в данные эпохи? Мир эллинский, юдаический, христианский разу­мели совсем разное» [81]. Личный опыт обитания во Франции, Италии, Англии, Швейцарии дал очень многое. «Пора понять раз навсегда, что разные породы людей, как разные породы зверей, имеют разные характеры и не виноваты в этом» [82]. Его взгляды по этим вопросам несомненно питали последующие
60
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]