Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Русская философия права. Очерки 2007-2017 гг.
.pdf
представления о несводимости цивилизованности к ее европейским образцам, о
разнообразии цивилизационных путей человечества, со всей определенностью
излагавшиеся Н.Я. Данилевским, К.Н. Леонтьевым, О. Шпенглером, П.А. Сорокиным, А. Тойнби и др. Не раз сожалея, что историко-политическое развитие
восточных стран изучено слабо, он тем не менее спрашивал: «Кто в мире осмелится сказать, что есть какое-нибудь устройство, которое удовлетворило бы
одинаким образом ирокезов и ирландцев, арабов и мадьяр, кафров и славян?»
[83]. О самой Европе второй половины XIX в. он писал: «Сортировка людей по
народностям становилась больше и больше бедным идеалом в этом мире, схоронившем революцию. Политические партии распустились в национальные –
это не только шаг за революцию, но шаг за христианство. Общечеловеческие
стремления католицизма и революций уступили место языческому патриотизму
и честь знамени осталась единственной, неприкосновенной честью народов» [84].
О симпатичной ему Италии Герцен сказал: «…Философию права и государственные понятия итальянцев надобно искать в сочинениях Макиавелли и в
их историках» [85]. Кроме «озлобленной мудрости Макиавелли», он неоднократно обращался к идеям Д. Вико [86]. Герценом наиболее подробно охарактеризована государственно-правовая система не Италии, а России, но вдобавок
к этому он оставил массу проникновенных наблюдений о государстве и праве
США, Германии, Франции, Англии. Важно подчеркнуть вслед за ним, что как
раз в этих наблюдениях он однозначно отождествлял свою позицию с естественно-научной позицией врача. «Мне же особенно посчастливилось, – место
в анатомическом театре досталось славное и возле самой клиники; не стоило
смотреть в атлас, ни ходить на лекции парламентской терапии и метафизической патологии; болезнь, смерть и разложение совершались перед глазами.
Агония Июльской монархии, тиф папства, преждевременное рождение республики и ее смерть, за февральскими сумерками Июньские дни, вся Европа в припадке лунатизма, сорвавшаяся с крыши Пантеона в полицейскую лужу! И потом десять лет в обширнейшем музее патологической анатомии – на лондонской выставке образцов всех прогрессивных партий в Европе, рядом с тузем-
61

ными образцами всех консерватизмов со времен иудейских первосвященников
до шотландских пуритан» [87].
В одном из своих первых заграничных писем, опубликованных в России
в 1847 г., Герцен спрашивал гипотетического читателя: «Франция была очень
неравнодушна к политике, что же – она свободна? Или вы, может, верите, что
Англия свободна?» [88]. Для него этот вопрос был риторическим. Но если во
Франции вольнолюбивый Герцен впоследствии подвергался правительственным гонениям, то в Англии он нашел не только политическое убежище, но и
возможность действовать в соответствии со своими представлениями о свободе. Эта разница самочувствия постоянно наталкивала его на сопоставление
правовых систем двух самых передовых европейских стран того времени. В
наблюдениях Герцена много поучительного.
Вот он в Англии, которая «хранит свое право убежища не для ищущих
его, а из уважения к себе». Англичанин держится за это право и «безнаказанно
касаться его он не позволяет, так точно, как касаться до права митингов, до
свободы книгопечатанья» [89]. Как и в любом «современном мещанском государстве», в Англии склонны не замечать многих человеческих пороков, но
«мещанское болото английской жизни» никому и никогда «не прощает порока
бедности» [90]. Здесь «все подчиняются принятым обычаям», но «понятия
добра и зла смешиваются с понятиями сообразности или несообразности с принятым. Нравственная основа поведения состоит преимущественно в том, чтоб
жить, как другие» [91]. «Англия велика и сносна только при полнейшем сохранении своих прав и свобод, не спетых в одно, одетых в средневековые платья и
пуританские кафтаны, но допустивших жизнь до гордой самобытности и
незыблемой юридической уверенности в законной почве» [92]. Англия не простила Р.Оуэну атеизма, потому что признание свободы совести делает толпу
нетерпимой и «общественное мнение становится застенком» [93]. «Свобода англичанина больше в учреждениях, чем в нем, чем в его совести; его свобода в
обычном праве, в Habeascorpus, а не в нравах, не в образе мыслей. Перед общественным предрассудком гордый бритт склоняется без ропота, с видом уважения» [94].
62

Франция тоже «современное мещанское государство», но «два краеугольных камня всего английского быта: личная независимость и родовая традиция – для француза почти не существуют», и он «помогает всякой полиции»,
в результате чего в стране существует «централизованная деспотия» [95]. «Никогда на европейской почве… человек не был так пойман правительственной
паутиной, так опутан сетями администрации, как в новейшее время во Франции» [96]. Как и в других «мещанских государствах», здесь «материальные интересы подавили собой все другие… Вместо «благородных» идей и «возвышенных» целей рычаг, приводящий все в движение, – деньги. Там, где были
прения о неотъемлемых правах человека, о государственной политике, о патриотизме, – занимаются теперь одной политической экономией» [97]. «Прибавьте
к страсти стяжания страсть власти, жажду мест, которою заражены все политические люди, к какой бы партии они ни принадлежали» [98]. «Что касается до
хваленой судебной власти во Франции, до ее независимости – это один из самых вопиющих предрассудков. Судебная власть во Франции служит каждому
правительству поочередно для отсылки его врагов в каторжную работу или на
плаху» [99]. Француз «и не думает о том, что личная свобода только и возможна, когда полицейский не имеет власти отца и матери и когда его вмешательство сводится на страдательную готовность – до тех пор, пока его позовут. Гораздо лучше, чтоб ловкий вор остался без наказания, нежели чтоб каждый честный человек дрожал, как вор, у себя в комнате. В Англии полицейский у дверей
и в дверях только прибавляет какое-то чувство безопасности» [100].
Приведенные нами образцы юридического здравомыслия Герцена, уже
сами по себе, безусловно, содержат определенную философскую доктрину, хотя он не хотел, чтобы так думали его читатели. Да, он назвал как-то государство
«юридической церковью» [101], а юристов «попами кодекса» [102], но какая же
здесь философия? «Доктрина – религия, из которой бог выехал, а церковная
утварь осталась… Церковь заменяется государством, монастырь – присутственным местом, чины небесные – служебными чинами, поглощение лица в
боге – поглощением его в государстве; священники стали квартальными, и цен-
63

трализацией исправляется должность Иеговы. Народ по-прежнему остается
паствой, пастухи-бюрократы знают, куда пасут его, псы верные от кавалерии и
инфантерии им помогают, чтобы глупое стадо не заплуталось, – такой доктрины, определенной, ограниченной, умеренной и воздержной, у меня так же нет,
как веры» [103]. Думая, что занимается «философией революции», он всегда
стремился «понять всю ширину и действительность, понять всю святость прав
личности и не разрушить, не раздробить на атомы общество», считая такое понимание не разрешенной ни в прошлом, ни в настоящем, разрешимой разве что
в будущем, «самой трудной социальной задачей», и на самом деле создавал
философию «самозаконной личности», т.е. собственную философию права, не
востребованную на его родине до сих пор [104].
Самозаконность личности
Наследник классического философствования в эпоху становления неклассической философии, относя правовую проблематику к этике, Герцен опирался не только на Шеллинга, Гегеля, Канта, Спинозу или Бэкона, но прежде
всего на античных мыслителей. Уже в древнегреческой философии он обнаружил начала трезвости и реализма, к которым сам всегда так стремился. «Греки
первые начали протрезвляться от азиатского опьянения и первые ясно посмотрели на жизнь, нашлись в ней… Воззрение греков… скорее должно назвать реализмом (в широком смысле слова), и этот реализм у них явился прежде всех
мудрецов и учений» [105]. «Для меня Аристотель представляет не только сосредоточенную силу своей эпохи, но еще гораздо больше. Людям надобно было две
тысячи лет понимать его наизнанку, чтоб выразуметь, наконец, смысл его слов.
Вы помните, Аристотель называет Анаксагора первым трезвым между пьяными
греками; Анаксагор – «первый трезвый мыслитель», по выражению Аристотеля…» [106]. Аристотель был последний. «Поставьте между ними Сократа – и у
вас полный комплект трезвых до Бэкона» [107]. В «Былом и думах» Герцен
напишет: «Наше историческое призвание, наше деяние в том и состоит, что мы
нашим разочарованием, нашим страданием доходим до смирения и покорности
64

перед истиной и избавляем от этих скорбей следующие поколения. Нами человечество протрезвляется, мы его спохмелье, мы его боли родов» [108].
Известно, что Аристотель вопросы права относил к вопросам этики. Особенно вдохновляла Герцена этика древнеримских стоиков. «Учение стоиков по
преимуществу нравственное; оно прямо идет к вопросам жизненным… Нравоучения стоиков имели целью образовать мудрого; они верили только в возможность добродетели частного лица; они искали развить нравственное только в
лице мудрого, а не в республике, как Платон; они первые высказали колоссальную мысль, что мудрый не связан внешним законом, ибо он в себе носит живой
источник закона и не повинен давать отчет кому-либо, кроме своей совести, –
мысль глубокая и многозначительная…Такая мысль есть полнейшее отрицание
положительного права…» [109]. «Действительно, свободный человек создает
свою нравственность. Это-то стоики и хотели сказать, говоря, что «для мудрого
нет закона». Превосходное поведение вчера может быть прескверно сегодня.
Незыблемой, вечной нравственности так же нет, как вечных наград и наказаний» [110].
Мы уже сказали, что философия права Герцена достаточно проста – в
двух словах, им же найденных, ее можно определить как «самозаконность личности». Лицу – подлинно свободному человеку, не нужно никакое право, потому что такой человек не может не жить правильно. «Свободному человеку никто не дает велений, он самодержавен, так, как и все другие самодержавны» [111]. Отправной категорией для Герцена является при этом категория свободы. Как русский человек, «свободу» он часто отождествляет с «волей». Аналитически погружаясь в самые глубины человеческого существования, он обнаруживает свободу именно в человеческой сущности. Человеческая свобода
обнаруживается только вместе с человеческой жизнью.
«Не будет миру свободы, пока все религиозное, политическое не превратится в человеческое, простое, подлежащее критике и отрицанию. Пора человеку потребовать к суду: республику, законодательство, представительство,
все понятия о гражданине и его отношениях к другим и к государству» [112]. В
65

познавательных целях свое собственное, человеческое понимание – трезвое и
реалистичное – Герцен воплотил в литературный образ врача, начиная с «доктора Крупова», художественной прозы 1845-1847 гг. и кончая «доктором медицины» из повести 1869 г., которая оказалась для него последней. Конечно же,
врач – это сам Герцен, пусть хоть частью своей души. Насколько дороги были
ему представления медицинской науки о человеке, можно судить уже по письму о греческой философии, где говорится: «Нас не удивляет, например, что человек в физиологическом отношении – неделимое, целость, атом, а в анатомическом – многочисленная куча самых разнообразных частей; что тело наше –
вместе и наше «я» и наше другое; никого не удивляет процесс возникновения,
беспрерывно совершающийся около нас, эта глухая борьба бытия с небытием,
без которой было бы одно безразличие; никого не удивляет эта вечность мимолетного, которою мы окружены» [113]. Аналогичное нетрудно найти в его
письме к сыну по поводу опубликованной в 1867 г. работы «Физиологическое
исследование о воле»: «… «Я» для физиологии – лишь колеблющаяся форма
отнесенных к центру действий организма, зыблющаяся точка пересечения, которая ставится по привычке и сохраняется по памяти» [114].
Объясняя свою философски-критическую позицию, он писал: «Я иначе
смотрю, я привык к взгляду врача, к взгляду совершенно противуположному –
судьи. Врач живет в природе, в мире фактов и явлений, он не учит, он учится;
он не мстит, а старается облегчить; видя страдание, видя недостатки, он ищет
причину, связь, он ищет средств в том же мире фактов. Нет средств, он грустно
пожимает плечами, досадует на свое неведение – и не думает о наказании, о пени, не порицает. Взгляд судьи проще, ему, собственно, взгляда и не надобно,
недаром Фемиду представляют с завязанными глазами, она тем справедливее,
чем меньше видит жизнь; наш брат, напротив, хотел бы, чтобы пальцы и уши
имели глаза». При этом Герцен перестал бы быть собой, если бы не добавил:
«…Медицина нынче настолько сделала успехов, что мы поняли, что мы не знаем почти ни одной болезни и почти ни одного лечения, это большой шаг вперед» [115]. С тех пор прошло сто пятьдесят лет, «пальцы и уши» докторов об-
66

рели разнообразные «глаза», но мало кто, если и не из врачей, то уж из пациентов, не согласится со сказанным.
Мы уже не раз замечали, что, несмотря на все превратности судьбы, безусловное обогащение политико-исторического познания и личного опыта, в
существенном взгляды Герцена оставались удивительно постоянными. В полной мере сказанное относится к неприятию всего государственно-правового за
подлинно человеческое. Делясь с Огаревым в 1833 г. размышлениями о смысле
неизбежного обновления человеческого общества, он связывает его не с политико-юридическими преобразованиями, а с развитием народного просвещения,
единственно способного освободить человеческую совесть. Ни французские
революции, ни укорененные в Англии права человека не выходят за пределы
«нынешнего направления», потому что оно – «сделка между феодализмом и
свободой, контракт между господином и слугою; но не нужно ни господина, ни
слуги» [116]. Двадцать лет спустя он пишет: «Демократия – по преимуществу
настоящее; это борьба, отрицание иерархии, общественной неправды, развившейся в прошедшем; очистительный огонь, который сожжет отжившие формы
и, разумеется, потухнет, когда сожигаемое кончится. Демократия не может ничего создать, это не ее дело, она будет нелепостью после смерти последнего
врага…Будущее вне политики, будущее носится над хаосом всех политических
и социальных стремлений и возьмет из них нитки в свою новую ткань, из которой выйдут саван прошедшему и пеленки новорожденному». «Пожертвовать
тысячи людей, развитие целой эпохи какому-то Молоху государственного
устройства, как будто оно и вся цель нашей жизни…Тот, который говорит:
«Люби твоего ближнего и повинуйся власти», в сущности, говорит то же, что
«повинуйся властям и стреляй в твоего ближнего». Все это держится на одной и
той же основе, на той же краеугольной ошибке, которая стоила людям столько
слез и столько крови, – все это идет от презрения земли и временного, от поклонения небу и вечному, от неуважения лиц и поклонения государству, от
всех этих сентенций вроде «Благо народа – высший закон, пусть погибнет мир,
но да совершится правосудие», от которых страшно пахнет жженым телом,
67

кровью, инквизицией, пыткой и вообще торжеством порядка» [117]. Спустя
еще лет десять: «Разберите моральные правила, которые в ходу с полвека, – чего тут нет? Римские понятия о государстве с косным разделением властей, протестантизм и политическая экономия, народное благо и каждый за себя, Брут и
Фома Кемпийский, евангелие и Бентам, приходно-расходное счетоводство и
Ж.-Ж. Руссо. С таким сумбуром в голове и с магнитом, вечно притягиваемым к
золоту, в груди не трудно было дойти до тех нелепостей, до которых дошли
передовые страны Европы. Вся нравственность свелась на то, что неимущий
должен всеми средствами приобретать, а имущий – хранить и увеличивать
свою собственность; флаг, который поднимают на рынке для открытия торга,
стал хоругвию нового общества. Человек фактически сделался принадлежностью собственности; жизнь свелась на постоянную борьбу из-за денег» [118].
Как воплощение определенной морали, право обнаруживается в действительности как чрезвычайно персонально раздробленная система регуляторов
поведения людей. Строго говоря, даже совесть мудреца выступает всего лишь
собирательным образом единичных проявлений вершин человеческого духа.
«Не любит романский мир свободы, он любит только домогаться ее; силы на
освобождение он иногда находит, на свободу – никогда. Не печально ли видеть
таких людей, как Огюст Конт, как Прудон, которые последним словом ставят:
один – какую-то мандаринскую иерархию, другой – свою каторжную семью и
апофеоз бесчеловечного «Пусть погибнет мир, но да совершится правосудие»
[119]. Как ни грустно об этом говорить, но сам Герцен упорно не хотел понять,
что со своим «русским социализмом» он полностью делит судьбу Конта, Прудона, да и многих других «мудрецов», не только тех, которых знал лично, но и
тех, которых не успел узнать.
Обнаруженное, как мы уже показали, Герценом у стоиков, хотя бы и через «Лекции по истории философии» Гегеля, убеждение в том, что «не состояние мира является разумным, правым, а лишь субъект, как таковой, должен
внутри себя утверждать свою свободу», что «разумное реально во мне как совесть» [120], становится его убеждением и остается для него навсегда аксиома-
68

тичным. «Мы не сыщем гавани иначе, как в нас самих, в сознании нашей беспредельной свободы, нашей самодержавной независимости. Спасая себя таким
образом, мы становимся на ту мужественную и широкую почву, на которой
только и возможно развитие свободной жизни в обществе, – если оно вообще
возможно для людей. Когда бы люди захотели вместо того, чтоб спасать мир,
спасать себя, вместо того, чтоб освобождать человечество, себя освобождать, –
как много бы они сделали для спасения мира и для спасения человека» [121].
«Под какой бы логической или стихийной необходимостью мы ни были, мы не
отречемся от нашего нравственного самоопределения – от святой, самодержавной независимости нашей, мы никогда не поставим критериум нашей совести в
чем бы то ни было вне ее» [122]. А пока что: «Француз дерется геройски за свободу и не задумываясь тащит вас в тюрьму, если вы не согласны с ним в мнении. Людовик XIV говорил: «Государство – это я», республика на деле показала, что она правительство считает за государство и тираническое благо народа
и инквизиторское, кровавое «пусть погибнет мир, но да свершится правосудие»
равно написано в сознании роялистов и демократов» [123].
Если и этого недостаточно, то вот еще: «У нас перед глазами страшный
пример. С тех пор, как род человеческий запомнил себя, не встречалось никогда такого стечения счастливых обстоятельств для разумного и свободного развития государственного, как в Северной Америке; все мешающее на истощенной, исторической почве или на почве, вовсе невозделанной, отсутствовало.
Учение великих мыслителей и революционеров XVIII века, без французской
военщины, английское обычное право без каст, легли в основу их государственного быта. Чего же больше? Все, о чем мечтала старая Европа: республика, демократия, федерация, самозаконность каждого клочка и едва связывающий общий правительственный пояс с слабым узлом в середине. Что же вышло
из всего этого? Общество, большинство захватило диктаторскую и полицейскую власть; сам народ исполняет должность Николая Павловича, III отделения
и палача; народ, объявивший восемьдесят лет назад «права человека», распадается из-за «права сечь». Преследования и гонения в Южных штатах, поставив-
69

ших на своем знамени слово Рабство, так, как некогда Николай ставил на своем
слово Самодержавие, за образ мыслей и слова не уступают в гнусности тому,
что делал неаполитанский король и венский император. В Северных штатах
«рабство» не возведено в догмат религии; но таков уровень образования и свободы совести в стране, бросающей счетную книгу только для того, чтоб заниматься вертящимися столами, постукивающими духами, – в стране, хранящей
всю нетерпимость пуритан и квакеров!» [124]. «В тиранстве без тирана есть
что-то еще отвратительнейшее, нежели в царской власти. Там знаешь, кого
ненавидеть, а тут – анонимное общество политических шулеров и биржевых
торгашей, опертое на общественный разврат, на сочувствие мещан, опертое на
полицейских пиратов и на армейских кондотьеров, душит без увлеченья, гнет
без веры, из-за денег, из страха – и остается неуловимым, анонимным» [125].
Социальный состав населения европейских стран Герцен специально не
анализировал. Ему хватало самоочевидных фактов пирамидального социальнополитического, социально-экономического, социально-культурного расположения людей в обществе. Обычные к тому времени социально-юридические категории – аристократия, крестьяне, пролетарии, дворяне, мещане и т.п. – все
более заметно стали вытесняться на периферию человеческого самосознания и
заменяться упрощенными оппозициями: буржуа – пролетарии, латифундисты –
поденщики, правительство – граждане, мыслители – чернь и т.п., в основание
которых обычно клались имущественные показатели образа жизни. Герцен достаточно вольно пользовался всеми этими категориями. Об этом нужно сказать
специально, потому что широко применявшемуся им термину «мещанство» в
комментаторской литературе стали придавать чуть ли не сакраментальное значение[126]. Герцен не был ни изобретателем этой сословной категории, ни
мыслителем, четко отличавшим «мещанина» от «буржуа». Согласно В.И. Далю,
«мещанин – горожанин низшего разряда, состоящий в подушном окладе и подлежащий солдатству; к числу мещан принадлежат также ремесленники, незаписанные в купечество. Мещанка – жена мещанина, или женщина этого сословия.
Мещанство – состояние мещанина; сословье мещан. Мещанствовать – состоять
в мещанстве, быть мещанином» [127].
70
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
