Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Vivit virtus. Сборник, посвящённый памяти Т.В. Васильевой

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
абзаце говорится о смерти Сильвио: «Сказывают… что он был убит в сражении под Скулянами». Рассказчик, пора­женный сначала личностью Сильвио, потом – его исто­рией и, наконец, ее развязкой, должен был бы еще более поразиться тому, что все разрозненные элементы со­бытия собрались в нем, как разрозненные лучи в фокусе линзы, чтобы составить связную «историю».
В «Станционном смотрителе» рассказчик не пассив­ный резервуар для приходящих со всех сторон отголо­сков события, он активно его компонует. Впрочем, и здесь рассказ начинается со впечатления, поразившего автора. В данном случае это красота дочки смотрителя и получен­ный от нее поцелуй («много я могу насчитать поцелуев… но ни один не оставил во мне столь долгого, столь при­ятного воспоминания»). Это воспоминание в дальнейшем движет рассказчиком, а вернее сказать, формирует сам рассказ. И когда рассказчик спустя несколько лет проез­жает через ту же станцию, он уже рассчитывает не столько на еще один поцелуй, сколько на продолжение рассказа, в котором он сам и персонаж, и повествователь. Напоив смотрителя пуншем, «коего вытянул он пять стаканов», рассказчик действительно вознаграждается трогатель­ным рассказом о бегстве дочки смотрителя с ротмистром и последующих злоключениях смотрителя в Петербурге. Рассказ вновь производит большое впечатление: «С ним расставшись, долго не мог я забыть старого смотрителя, долго думал и о бедной Дуне». Но рассказ не окончен, как не получил своего завершения и рассказ смотрителя: «Как подумаешь порою, что и Дуня, может быть, тут же пропа­дает, так поневоле согрешишь, да пожелаешь ей могилы». Поскольку рассказ допускает в себя такое пожелание, сле­довательно, могила действительно должна появиться, и вот рассказчик специально в третий раз заезжает в село, проезжая мимо по другому тракту. Теперь его интерес – это исключительно интерес повествователя, не рассказы­вающего, а создающего рассказ из своих впечатлений и стремящегося получить еще впечатления, чтобы рассказ обрел наконец законченность. В это посещение нет уже
121
ни станции, ни смотрителя, умершего по причине, уже подсказанной читателю ранее («“Отчего же он помер?” – спросил я пивоварову жену. “Спился, батюшка”, – от­вечала она»). Но смотритель уже умер, а «впечатлений», достойно завершающих рассказ, еще нет (повествование уперлось в тупик – история закончилась слишком рано). И вот, можно сказать, сам рассказ заставляет рассказчика выразить желание пойти на могилу к смотрителю. По до­роге провожающий мальчик рассказывает трогательные истории о покойном, а само кладбище, в соответствии с логикой рассказа, не должно быть олицетворением по­коя и умиротворения: «…голое место, ничем не огражден­ное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцом. Отроду не видал я такого печального кладбища». И вот тут наконец рассказ собирает себя, об­ретая целостность: мальчик рассказывает о «барыне» «с тремя маленькими бар-чатами» и ее «трогательном» посещении кладбища.
«И я дал мальчишке пятачок и не жалел уже ни о по­ездке, ни о семи рублях, мною истраченных». Рассказчик не говорит о том, что он получил за свои семь рублей, но предполагается, что это и так ясно – он получил-таки свой рассказ.
Оба белкинских рассказчика собирают свои расска­зы, и вызываемое этими рассказами доверие связано не столько с их содержанием, сколько с явными следами их собранности. Оба рассказа представляют собой наро­читую разноголосицу, к которой голос рассказчика всего лишь присоединяется и обрамляет ее. Рассказчик как бы говорит этим: «Я ничего не приукрашиваю и не добавляю; пропуски и недоговоренности рассказа есть печать его истинности».
Что же касается женских рассказов белкинского цикла, то там, напротив, внутренний рассказчик полностью от­сутствует, и сами рассказы строятся от общего к частно­му, то есть от сюжета к разработке отдельных деталей. В отличие от «документальных» мужских рассказов рас­сказы девицы К.И.Т. подчеркнуто литературны. По убеж-
122
дению эпохи, женский жизненный опыт – это опыт во­ображаемого, и он облекает себя в литературную форму, даже если не является простой калькою прочитанных «французских романов». В обеих рассказанных истори­ях девица К.И.Т. выбирает для себя позицию «всеведущего повествователя». Повести К.И.Т. не то чтобы неправдопо­добны по сравнению с другими белкинскими повестя­ми, они неправдоподобны именно как рассказы, по крайней мере то, как они даны Белкиным, их просто некому рас­сказать. Рассказчик только изредка проявляется в расска­зе, например, в форме некого внешнего повествованию всплеска эмоций: «Время незабвенное! Время славы и восторга!», впрочем, и здесь не обретая никакой конкрет­ности. Иногда в рассказ неожиданно вмешивается сам Бел­кин: «Если бы я слушался одной своей охоты, то непре­менно и во всей подробности стал бы описывать свидания молодых людей… но знаю, что большая часть читателей не разделила бы со мной этого удовольствия».
В сущности, женские повести белкинского цикла со­ставляют стилистический, а не сюжетный контраст по отношению к мужским, обыгрывая темы «как они нашли друг друга и были счастливы». При этом мужской, более пессимистический и менее романтичный взгляд описы­вает это движение сюжета извне, а женский – изнутри. Таким образом составляются две дополняющих друг дру­га пары повествований.
Но «Гробовщик» не подходит сюда ни по сюжету, ни по типу рассказа. Представленный Белкиным как рассказ приказчика Б.В., этот рассказ не может иметь обычно­го для повестей зачина: «однажды» или «в таком-то году» и пр. Не может он иметь и соответствующего завершения, но не потому, что написан с позиции всеведущего пове­ствователя, а потому, что, собственно, не является «рас­сказом о». Это «просто рассказ». Выше говорилось об от­ношении характера Адриана к литературной традиции. Но нетрадиционен в «Гробовщике» не только характер ге­роя и стиль повествования – нетрадиционна и его компо­зиционная сердцевина: явление Адриану похороненных
123
им мертвецов. Внешних атрибутов загробного мира здесь достаточно – от «ввалившихся ртов» и «высунувшихся носов» до «небритых бород» (как считается, волосы ра­стут и после смерти) и «ласково улыбающегося черепа». Но эта избыточность, которую писатели, пишущие на эту тему, себе не позволяли, уже несет на себе черты гротеска. И уж совсем нетрадиционным, даже скандальным выгля­дит то, что все это обратилось в ничто: убедившись, что явление мертвых было сном, Адриан совершенно успо­каивается, требует самовар и зовет дочерей. В упоминае­мых в «Гробовщике» «Ламмермурской невесте» Вальтера Скотта и «Гамлете» Шекспира помимо сцен с гробовщика­ми имеется также и явление мертвых. Имеются подобные сцены также и в цитируемой Пушкиным «Лафертовской маковнице» А. Погорельского.Повсюду сцены общения с потусторонним миром даны совершенно серьезно, од­нако сюжетный вес этих сцен в этих произведениях нео­динаков; неодинакова и функция этих сцен. В «Гамлете», как известно, явление Короля-призрака своему сыну и управляет всем действием трагедии. В «Ламмермурской невесте» момент с явлением молодому Ревенсвуду приз­рака бывшей служанки, прислуживавшей его предкам, – эпизод хотя и поразивший воображение героя, но сю­жетно не очень важный (к тому же рассказчик у Вальте­ра Скотта (там рассказ тоже не ведется от первого лица) прямо-таки рассыпался в извинениях, что ему ради связ­ности действия приходится включить в него эту недо­стоверную деталь, рожденную суеверием). В рассказе Погорельского явление покойной маковницы хотя и сю­жетно важно, но окрашено однозначно отрицательно – видят «колдунью» только те, кто нетверд в вере и надеется получить что-то из ее неправедных богатств.
Конечно, эти примеры не исчерпывают тему явления мертвых в европейской литературе, но в данном случае они важны, поскольку упомянуты в повести, а значит, могли служить для него своего рода ориентирами. О чем же говорят эти примеры? Прежде всего о том, что тема эта, теряя в позднейших произведениях структурную
124
значимость, приобретает взамен некую живописность, как бы обрамляющую основное действие. Пушкин под­хватывает у предшественников эту тему и развивает эту тенденцию. Его потустороннее «феноменологически» более страшно, чем у Шекспира и Скотта, но при этом оно теряет значение рокового клейма, знака смерти, об­ращенного к (пока) живым. Однако Пушкиным в это же самое время (и вскоре после него)написаны произведе­ния, где тема мира мертвых дается как раз в этом самом смысле – «Каменный гость» и «Пиковая дама». В литера­туре о Пушкине не раз отмечалось сходство между «Гро­бовщиком» и этими произведениями, но опровергает ли их наличие ту общую тенденцию, о которой говорилось выше? Разумеется, поскольку речь идет об общей тен­денции, каждое отдельное произведение вовсе не обяза­но ей следовать, но, возможно, эти произведения вовсе не являются контрпримерами. «Каменный гость», этот, по выражению одного из исследователей, «богатый кузен бедного «Гробовщика»
1
, написан по лекалам старинной легенды (литературно сформировавшейся примерно в то же время, что и «Гамлет» Шекспира, т. е. в начале XVII века) и принадлежит к циклу «Маленьких трагедий», с его оби­лием смерти и ее зловещих знаков, поскольку культурный регион, к которому они отнесены, трактуется как область смерти по преимуществу. Кроме того, «Каменный гость», возможно, показывает и то, насколько проблематичным может быть включение мотива общения с потусторон­ним даже здесь. Как уже упоминалось, Белинский очень высоко оценил «Каменного гостя» («“Каменный гость” в художественном отношении есть лучшее создание Пуш­кина, – а это много, очень много!»), но при этом не ос­тавил без критического замечания окончание трагедии с явлением статуи Командора и гибелью Дон Гуана: «Он проваливается. Это фантастическое основание поэмы на вмешательстве статуи производит неприятный эффект, потому что не возбуждает того ужаса, который обязано бы
1
Davydov S. Op. sit. P. 42.
125
возбуждать. В наше время статуй не боятся и вязок, deus ex machina (Бога из машины. – Ред.)
внешних раз-
не любят; но Пушкин был связан преданием и оперою Моцарта, нераз­рывною с образом дон-Хуана. Делать было нечего»
1
. Явле­ние Командора оказывается, в оценке Белинского, непри­ятным контрастом к предыдущей глубине в изображении характеров, вынужденной уступкой традиции, той самой, которой отказывается следовать автор «Гробовщика».
Что касается «Пиковой дамы», то здесь действительно как будто получили свое продолжение сюжетные эле­менты и повествовательные приемы, использованные в «Гробовщике». Речь идет прежде всего о принципах из­ложения, т. е. отказ от того, что применительно к «По­вестям Белкина» было названо «мужским» и «женским» типом рассказа, – как если бы Пушкин решил, что для вве­дения «потусторонней темы» лучше всего подходит сво­бодный, «нейтральный» регистр. Как и «Гробовщик», «Пиковая дама» начинается непосредственно с действия (правда, в отличие от «Гробовщика» у нее есть эпилог), события повести развиваются стремительно, «отступле­ний автора» и значительных временных лакун нет, само время при этом нелинейно. Все это имелось и в «Гробов­щике», но построение «Пиковой дамы», конечно, более изощренно. И конечно, потустороннее здесь не «страш­но» с оттенком вульгарности, а благородно-сдержанно в соответствии с аристократическим духом повести. И несмотря на всю свою неопределенность (как и Адриан Прохоров, Германн много пил накануне своего видения), оно все же чрезвычайно значимо в построении повести и с литературной точки зрения вполне традиционно. Так значит, возврат к традиционным, «устаревшим» мо­тивам возможен и, более того, весьма плодотворен? Воз­можно, что для ответа на этот вопрос следует привлечь еще один аспект сходства «Гробовщика» и «Пиковой дамы» – а именно момент столкновения в каждой их этих повестей разных культурных регионов, точнее, понима-
1
Белинский В.Г. Цит. соч.
126
ния себя и иной культуры с позиции одной из культур. Уже неоднократно говорилось, что «Повести Белкина» и «Маленькие трагедии» антитетичны друг другу именно с этой точки зрения. Но если белкинский цикл и Траге­дии противостоят друг другу как целостности, то в «Гро­бовщике» и «Пиковой даме» противостояние переходит внутрь отдельного произведения, обретая форму сюжет­ного конфликта. Этот конфликт специально не подчер­кнут Пушкиным и в общем считается безразличным для развития сюжетов, но все же следует обратить внимание, что в одном случае единственный русский ремесленник оказывается в компании «немцев» («единственный рус­ский» – чухонец Юрко), а в другом – единcтвенный не­мец офицер (с говорящей фамилией «Германн» и про­филем Наполеона) оказывается среди русских офицеров. «Немецкость» Германна заявлена в самом начале повести («Германн немец: он расчетлив, вот и все!» – заметил Том­ский»), что вызывает появление принадлежащей Томско­му же мысли, запускающей сюжетное движение: «А если кто для меня непонятен, так это моя бабушка, графиня Анна Федотовна». Последовавшее затем можно назвать, в соответствии с терминологией П. Рикера, «конфликтом интерпретаций»: светская болтовня, наверняка сразу же позабытая легкомысленными русскими, стала для рас­четливого Германна руководством к действию. Нужно еще раз подчеркнуть: темы «иностранного» (конкретнее, иностранного европейского) и «потустороннего» ни в коем случае не сливаются друг с другом, а, скорее, при­тягиваются друг к другу, создавая фантастический сюжет в обрамлении реалистических деталей.
В «Гробовщике» ситуация обратная – роль «провока­тора», может быть невольного, играет собрание немец­ких ремесленников и рискованный (особенно в при­сутствии первый раз оказавшегося в собрании гробов­щика) тост «за клиентов», как и встреченная общим сме­хом шутка Юрко о клиентах гробовщика. Быть может, в иной ситуации гробовщик не стал бы обижаться, но, вы­званная «немцами», его обида сразу обрела «конфессио-
127
нальную» окраску: «чему смеются басурмане?.. Хотелось было мне позвать их на новоселье, задать пир горой: ин же не бывать тому! А позову я тех, на которых работаю: мертвецов православных». Кстати, это приглашение ос­тается в некоей повествовательной лакуне: в конце рас­сказа выясняется, что все дальнейшие события были уже сном, а пирушка у Шульца еще нет. Но когда же Адриан пригласил своих клиентов? Во всяком случае, утром ни он, ни работница об этом не вспоминают.
Но пусть мотив явления мертвых в «Гробовщике» дан в ослабленном и сниженном виде, это, в свою очередь, вызывает вопросы: почему происходит это ослабление и видоизменение темы, в чем смысл этого процесса в контексте общекультурных изменений.
Трудно назвать оригинальной мысль, что литература, даже реалистическая, не описывает «непосредственную данность», – она, скорее, констатирует некое состояние культуры и переводит (или собирает, подобно белкин­ским рассказчикам) это более или менее аморфное со­стояние в структурированный (тоже более или менее) текст. В этом смысле мотив явления мертвых как литера­турный мотив – это действительно важный показатель отношения культуры к тому, что означает мир мертвых (обычно это отношение долга, когда мертвые выступают как кредиторы живых; это область, враждебная живым, но одновременно хранилище истины, традиции, это вчераш­нее живого, а значит, его исток и корни). То есть это во­прос о традиции в широком смысле слова. В сказках, со­гласно В. Проппу, «волшебные помощники» и получаемые героем волшебные предметы принадлежат к иному миру, миру мертвых. В эпосе (первом стадиальном шаге от мифа к литературе) роль предков заметна, хотя и не так велика (здесь они уже не помощники, а, как в Одиссее или Энеиде, мудрецы и пророки). В литературе Средних веков и нача­ла Нового времени тема общения с потусторонним миром сохраняет в целом свою значимость, хотя удельный вес ее в разных случаях различен. Писатель XIX века уже не ре­шается использовать явление призрака в качестве сюжет-
128
ного двигателя, хотя сама тема не исчезает и интерес к ней не уменьшается (скорее, наоборот), но она при этом оче­видно маргинализируется. Литературное воскрешение в XIX веке темы вампиров и упырей (т. е. злых, опасных для живых людей мертвецов), произошедшее и в русской, и в европейской литературе уже вскоре после «Гробовщика» (наверное, в русской лите-ратуре один из первых симпто­мов такого рода – «Упырь» А.К. Толстого, 1841 г.), очевидно, является симптомом этой маргинализации.Тема потусто­роннего вместе с приходом в нее вампиров приобретает черты оксюморона: она приобретает нарочито страшные черты, теряя при этом серьезность.Мертвецы здесь, пре­тендуя на кровь – достояние жизни – терроризируют жи­вых, освобождая последних от всяких обязательств по от­ношению к ним. Очевидно, в это и заключена подлинная причина популярности этой темы в современной литера­туре и кинематографе.
Как отношения живых и мертвых представлены в «Гробовщике»? Это, можно сказать, экономические от­ношения. Сам Адриан, похоже, не сомневается в том (как не сомневаются в этом и его коллеги ремесленники), что его клиентами и «благодетелями» являются мертвецы, хотя в экономические отношения в прагматическом смысле он вступает, конечно, с живыми, обычно с наслед­никами умершего. Но он не так уж не прав, поскольку для наследника гробовщик представляет собой как бы эко­номический субститут покойного. Как саркастически за­метил коллега Адриана – гробовщик у Вальтера Скотта, – «пусть эти родственники при жизни справляются, как знают; пусть их сами из беды выпутываются; а вот погре­бение – это другое дело. Не годится хоронить человека как собаку: покойнику, конечно, все равно, а вот родне бесчестье». Иначе говоря, гробовщик выступает получа­телем долга (во всяком случае, его части), когда настоя­щим получателем является покойный. Мотив «плутовства» гробовщика, появляющийся в рассказе дважды: один раз во фразе «первого клиента» Прохорова, Курилкина, на­помнившего, что Прохоров продал «ему» свой первый
129
гроб «и еще сосновый за дубовый», и еще раз в эпизоде с Трюхиной: «Гробовщик, по обыкновению своему, побо­жился, что лишнего не возьмет; значительным взглядом обменялся с приказчиком и поехал хлопотать», – пред­стает как внешняя сторона этих отношений. «Экономиче­ское» плутовство гробовщика получило вдруг сюжетную значимость именно потому, что он сам из символичес­кого представителя смерти превратился в ее экономи­ческого партнера.Если в произведениях «традицион­ной» литературы живые и мертвые были связаны долгом (часто взаимным)по линии родства, любви, дружеских связей, в крайнем случае вассальных отношений, то в «не­традиционном» «Гробовщике» единственная связь двух миров – «клиент – исполнитель заказа».
С.Г. Бочаров полагает, что оба эти эпизода носят клю­чевой характер для понимания всего рассказа. Согласно его «психологической» трактовке, сон гробовщика вы­водит на поверхность его подсознание – как его жела­ния (о смерти Трюхиной), так и скрытые от него самого упреки совести. В этом смысле упоминание Курилкина о гробе – это напоминание гробовщика самому себе («он несомненно является из «подсознания» гробовщика, как его от ходит втуне –
тесненная совесть»1). Но это напоминание про-
гробовщик просто отмахивается от него,
проснувшись.
Думается, что такая трактовка, конечно, возможна, но все же маловероятна, поскольку, как ни обогащается на своих заказах «плутоватый» гробовщик, наследник (обыч­но) обогащается на смерти родственника гораздо боль­ше. Это обогащение, вместе с тайным или явным жела­нием наследника «когда же черт возьмет тебя» и состав­ляет то, что называют долгом нового поколения, при­шедшего на смену старому, долгом, от которого гро­бовщик урывает себе некоторую, очевидно, весьма не­большую долю. Однако наследник/автор теперь как бы говорит, обращаясь к мертвым и указывая на гробовщика
1
Бочаров С.Г. Цит. соч. С. 226.
130