Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.. Монография

.pdf
Скачиваний:
1
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
1 Мб
Скачать
☆
191
Глава IV В.С. Приходько
внимание к происходящему в чужой душе в этот ключевой момент перехода (177). Смерть рулевого, кажется, куда больше тронула его именно потому, что Марлоу был сторонним, внешним, наблюдате­лем смерти обычного человека, такого, как он сам. Неудивительно, что после всего пережитого Марлоу, следуя за Куртцем, прибли­жается к порогу смерти: «А потом они чуть было не похоронили меня» (178), но не переступает его: «мне было позволено убрать назад занесенную уже было для шага ногу» (179). Трудно сказать, какую именно высшую силу имеет в виду Марлоу, используя здесь страдательный залог, но, приближаясь к финалу своего повество­вания, он прибегает к нему неоднократно, в определенном смысле снимая с себя ответственность за свой опыт: «…этот кошмар был
навязан мне силой» (176).
Конечно, полученное Марлоу «откровение» носит амбивалент­ный характер – как и вообще все, связанное с Куртцем, – но сам он всячески подчеркивает именно негативную его сторону, кото­рая оказала на него наибольшее воздействие в силу изначальной чуждости его сознанию. Он описывает увиденную «беспредель­ность тьмы», свой «моральный шок» от чего-то «чудовищного, невыносимого для ума и отвратительного душе» (172), подробно останавливается на своих впечатлениях от ограды, украшенной высохшими головами «бунтарей», упоминает парадоксальный постскриптум «Уничтожить всех тварей» к памфлету, полному вы­соких рассуждений о просвещении. «Казалось, я очутился в краю непроницаемой тьмы, наполненном такими изощренными кош­марами, что обыкновенное, бесхитростное дикарство приноси­ло там настоящее облегчение, как нечто, имеющее полное право существовать под солнцем» (165). Все для того, чтобы донести до слушателей именно то, что и на них должно произвести глубокое впечатление: «я смотрел на него, как вы смотрите на того, кто ле­жит на самом дне глубокой пропасти, куда никогда не заглядывает
солнце» (177).
Характерные для «инициации» переживания полностью изме­няют Марлоу, еще больше отдаляя его не только от «пилигримов» («приближалось время, когда я останусь в одиночестве в этой ка­тегории приверженцев “ненадлежащих мер”» (176)), но и от людей вообще: «я не мог выносить вид людей, спешащих по улицам, что-
192
Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.
бы стащить немного денег друг у друга, <…> чтобы видеть свои незначительные глупые сны» (179).
Эвфемизм «не ушел, чтобы присоединиться к Куртцу» (178) приобретает буквальный смысл. Марлоу предполагает, что остал­ся в живых, «чтобы досмотреть до конца этот кошмар, и чтобы еще раз доказать свою верность Куртцу» (178). Но, «возможно, это ме­няет все» (179). Пережитое им прозрение своеобразного величия «Другого» приводит к самоуничижению: «Мне бы хотелось ду­мать, что моим последним словом не стало бы выражение безраз­личного презрения. Его восклицание гораздо лучше – гораздо. Это было утверждение, моральная победа, достигнутая ценою столь­ких поражений, чудовищных кошмаров и не менее чудовищных удовольствий. Зато это была победа!» (179). Что созвучно самоха­рактеристике «арлекина»: «Я простой человек. У меня нет великих идей. <…> У меня нет особых способностей» (165). Очень точно этот эффект сформулирован Ниной Пеликан Штраус: «Ясно, что самоидентификация Марлоу с Куртцем носит характер безудерж­ной страсти, и в итоге вызывает отвращение к самому себе»
62
.
С того момента, как Куртц появляется в повествовании, Мар­лоу неоднократно повторяет, что «остался верен Куртцу до по­следней минуты, и даже потом» (179). Слово loyal употребляется четырежды. Противоречивый характер этой верности выражен в сочетании идей личного выбора и внешнего принуждения (сно­ва употребляется страдательный залог), которое рассказчик под­черкивает синонимическим повтором: «Я не предавал м-ра Курт­ца – так было приказано, чтоб я никогда не посмел предать его – было предписано, чтоб я оставался верен этому кошмару, кото­рый я сам для себя избрал» (172). Очередной парадокс, которыми полна история Марлоу.
В чем же эта верность, по мнению рассказчика, находит выра­жение? В полном соответствии с характером достижений самого Куртца, она выразилась не в положительном действии («Я б не за­шел так далеко, чтоб сражаться за него…» (129)), а в отрицатель­ном – в утаивании и лжи, которых в повествовании обнаружи-
62
Straus N.P. e Exclusion of the Intended from Secret Sharing in Heart of Darkness (1987) // Joseph Сonrad’s Heart of Darkness: A Casebook / Ed. G.M. Moore. Oxford: Oxford University Press, 2004. P. 210.
193
Глава IV В.С. Приходько
вается на удивление много63. Фраза «Я дошел до того, что прак­тически солгал ради него» (129) в начале повести предвосхищает окончательную, полноценную ложь в беседе с Нареченной, ложь, которая заранее получает объяснение и обретает истинный смысл: «В итоге я упокоил призрак его даров – ложью» (153). Томас Дил­ворт считает эту ложь «последней и наиболее успешной» в целом ряду эпизодов неискренности
64
. Синонимический кумулятивный повтор (I hate, detest, and can’t bear a lie … it appalls me), сравнение с поеданием гнилой пищи («для меня это отвратительно и тошнот­ворно, как будто откусил что-то гнилое») подкрепляют восприя­тие лжи как еще одной символической смерти – «ложь несет на себе отпечаток гибели, привкус смертности» (129).
Такому проявлению верности трудно дать однозначную оценку. Тем более, что и Марлоу не уверен в том, как ему расценивать соб­ственные поступки: «Я и сам не понимал до конца, чего именно мне хотелось. Возможно, это было неосознанное побуждение, продик­тованное преданностью, или один из случаев иронии судьбы, ко­торая проявляет себя в реальности человеческого существования» (181). В конце концов, избыточность «клятв верности» заставляет читателя подозревать в них самоубеждение, причем не слишком эффективное. Оглядываясь назад, Марлоу отзывается о собствен­ных переживаниях с иронией и пренебрежением: «Мысли у меня были какие-то идиотские. <…> Я думал, что никогда не вернусь на пароход, и представлял, как буду жить один, безоружный, в лесах, до самой старости. И тому подобные глупости – ну, вы понимаете» (172). Чем бы эта ирония ни была продиктована – стремлением «попасть в тон» слушателям, скрыть истинные чувства или само­обманом – проявлением верности это назвать сложно.
Наконец, Марлоу ставит под сомнение само существование какой-либо особой связи или понимания между ним и Куртцем: «Я даже не был уверен, что он отдал мне именно ту связку, какую хотел. Подозреваю, он думал передать мне на хранение совсем другую пачку бумаг, которые, уже после его смерти, управляющий просматривал при свете лампы» (184).
63
Dilworth . Listeners and Lies in «Heart of Darkness» // e Review of
English Studies. New Series. Vol. 38. No. 152. Nov., 1987. P. 510-522.
64
Там же. P. 521.
194
Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.
Передавая разговор с «арлекином», Марлоу цитирует собствен­ные слова: «Судя по всему, я друг мистера Куртца – в некотором роде» (170). Ни разу он не произносит этого слова от лица себя ны­нешнего. Нареченная в беседе с ним повторяет слово «друг» триж­ды, огульно возводя в этот статус всех, кто «хотя бы раз слышал его» (184), в то время как Марлоу этого слова тщательно избегает. «По крайней мере, одним преданным другом» Куртца, Марлоу на­зывает «арлекина», свое «отражение», уточняя: единственным, чья «душа <…> не примитивна и не запятнана корыстью» (156), где в двух основах сложного слова – self-seeking – буквально прочиты­вается «незапятнанная поисками себя». Похоже, себя, «ищущего», чрезмерно занятого собою, и, следовательно, закрытого, он к ис­тинно преданным друзьям причислить не мог. Свою связь с Курт­цем он характеризует как «непредвиденное партнерство», и теперь ему кажется «странным», как он мог «принять этот выбор кошма­ров» (174).
VI
Несмотря на очевидные параллели как фактографического
65
, так и личностно-психологического порядка, Конрад не признавал автобиографичность Марлоу. В авторском вступлении к сборнику 1917 года, куда вошло и «Сердце тьмы», Конрад характеризовал свои взаимоотношения с этим персонажем в довольно необычном ключе, с одной стороны, приписывая ему реальное существова­ние: «Мы с Марлоу познакомились на одном из тех курортов, где в непринужденной обстановке так часто завязываются знаком­ства, позднее порою перерастающие в дружбу», с другой – сразу давая понять, что речь идет о плоде воображения: «Он посещает меня иногда в часы одиночества, и мы проводим это время вме­сте, в молчании, пребывая в гармонии и покое…»
66
. Единственное
возможное объяснение этому парадоксальному сочетанию – ощу-
65
Джон Стейп называет Марлоу «частичным воплощением самого Кон­рада» (58), отмечает, что в этом персонаже явно «присутствуют проекции авторского “Я”» (Stape J. e Several Lives of Joseph Conrad. London: Arrow Books, 2008. P. 104).
66
Joseph Conrad. e Author’s Note to Youth: A Narrative and Two Other Stories (1917). (Цит. по: Joseph Conrad. Heart of Darkness and Other Tales. Oxford: Oxford University Press, 2002. P. 188).
195
Глава IV В.С. Приходько
щение автором необходимости надеть маску, внутренне растожде­ствиться с собственными переживаниями, чтобы позволить себе осмыслить их, объективировать свой опыт. Эта потребность ана­логична той, что прослеживается в отношении Марлоу к «арлеки­ну», где так же сочетаются объективная растождествленность ге­роев и явная вторичность, зеркальная «отраженность» последнего как персонажа.
Как в таком случае трактовать рамочного повествователя? Оче­видно, как «другой аспект» условного авторского «Я». Его взаимо­действие с Марлоу переносит проблематику взаимодействия «Я» – «Другой» на уровень процессов, происходящих внутри лично­сти, сочетающей в себе противоположные начала. Не случайно во вступительной части рамочный повествователь столь явно пред­стает «антиподом» ключевого рассказчика.
В отличие от Марлоу, этот персонаж характеризуется устойчи­вым ощущением связи с окружающими: сердечной дружбы, поло­жительных эмоций и даже явно преувеличенного восторга (в от­ношении Директора: «Мы вчетвером с обожанием смотрели ему в спину… <…> На всей реке не было ничего столь явно воплощав­шего дух мореплавания»; о Юристе: «его преклонные годы и мно­гочисленные добродетели» (103)). Для него связующим звеном с «Другими» выступает море, которое в самом начале повествова­ния предстает сверкающим (luminous, exquisite brilliance) в устье Темзы, сливающимся с небом («спаянные без малейшего зазора»), в непоколебимом величии. Эпитеты и метафоры, связанные со светом и преклонением («ясность», «достоинство», «священный», «почтенный», «благоговение», «привязанность», «драгоценности, сверкающие во тьме времен», «искра священного огня» (104-105)), наполняют его прочувствованную речь о великом служении «сле­дующих путем моря», делегатов имперских чаяний. Истинного моряка в его представлении не тревожат тайны дальних берегов, для него нет дома кроме корабля, и море – его единственная ро­дина (105). Не исключено, что в определенном смысле это идеал автора, приближающий «Я» повествователя к позиции, условно говоря, авторского супер-эго. Для Конрада море было всегда окру­жено романтическим ореолом
67
, даже когда на деле это была тяже-
67
К примеру, Форд Мэддокс Форд пишет об этом в эссе «Конрад и море»
196
Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.
лая физическая работа. «Несостоявшийся» в итоге роман с морем в определенной мере огорчал Конрада
68
. Возможно, он считал, что если б его видение себя и других было столь однозначным и оза­ренным идеалами, он был бы удачливее в своей первой, горячо любимой профессии.
Морю в восприятии рамочного повествователя противопостав­лен город: как центр Империи он «огромный, величайший», но с самого начала укрыт тьмой («тяжелая траурная мгла», «темный воздух», «мрачный» (103)). Ему кажется невероятным, что заме­чательный капитан яхты, Директор, давно принадлежит не морю, а мрачному городу, что уже значительно снижает пафос речи об эмиссарах империализма. С первых строк зреет предчувствие особого события, наполняющее повествование этого привержен­ца «света» напряженным беспокойством. Пороговое (закат, ожи­дание начала прилива) состояние созерцательности (meditative), предвосхищающее это событие, придает ему статус откровения, почти религиозно-мистическую значимость. Марлоу, как его ме­диатор, обнаруживает сходство со статуей Будды (характерно, что до начала рассказа повествователь употребляет слово «идол», а после – именно Будда)
69
. Предчувствия переданы в описании на-
(из «Портретов с натуры»): «для Конрада <…> море нередко (чего уж – слишком часто) превращалось в огромное, всеобъемлющее, антропо­морфное божество, грозное, капризное, смеющееся, царственное, вспы­хивающее слепым гневом, замирающее в солнечном блеске» (Ф.М. Форд Конрад и море (Пер. Л. Сумм) // Иностранная литература. 2000. № 7. С. 248).
68
В «Традиционном предисловии» он пишет: «Я могу с уверенностью ска­зать, что по слепой прихоти судьбы в течение многих лет подряд море было для меня целым миром, а торговый флот – единственным домом», «Я хотел отдать должное морю, его кораблям и людям, перед которы­ми я в долгу за то, что они сделали меня тем, что я есть» (Joseph Conrad. A Familiar Preface // Joseph Conrad. Modern Essays / Selected by Christopher Morley. NY: Harcourt, Brace and Company, 1921).
69
Уоттс отмечает иронию в сравнении Марлоу со статуей Будды, по­скольку он «не предлагает пути в Нирвану», однако признает, что «как и Будда Гаутама, Марлоу учит посредством парадоксов <…> и указывает на непостоянство и возможную иллюзорность феноменального мира» (Watts C. Explanatory Notes // Joseph Conrad. Heart of Darkness and Other Tales. Oxford: Oxford University Press, 2002. P. 201).
197
Глава IV В.С. Приходько
блюдаемых повествователем перемен в окружающем пейзаже: тес­нимый сиянием моря и заходящего солнца, мрак города «впадает в ярость» (angered) и «убивает» солнце, «поверженное прикосно­вением мрака, клубящегося над людской толпой» – и «над волна­ми все переменилось» (104). На этом фоне «блистательная» речь, восхваляющая «великих рыцарей», звучит неубедительно, а после двусмысленного germs of Empire (первое значение – «зачатки» Им­перии, второе – «бактерии», источники заразы) с заходом солн­ца все погружается во мрак. Эпитеты выдают страх, охвативший повествователя: город вдруг представляется ему «чудовищным», «жутким» и «зловещим», воплощением ужасов ночи. Его внима­ние цепляется за любые островки света: огоньки кораблей, свет маяка, отблески береговых фонарей – слово light повторяется в аб­заце 4 раза.
Откровение рассказа Марлоу – это, в первую очередь, встре­ча с тьмой. Марлоу начинает свое повествование с рассуждений о сходстве и различиях британской колонизации и завоевания римлянами Британии. В примечаниях Уоттса приводится цитата из «официального источника» – речи Уильяма Питта 1792 года, где аналогия приводит к выводу, что британцы со времен римлян пришли к цивилизации путем прогресса, чего римляне в свое вре­мя от них никак не могли ожидать, следовательно, и у африканцев все впереди
70
. Прогрессивные гуманистические идеи конца восем­надцатого века у Марлоу трансформируются в полную противо­положность: акцент ставится на восприятии, точке зрения и ее относительности. Темные века Британии закончились совсем недавно, а может, не заканчивались вовсе: сначала используется время Present Perfect, означающее событие прошлого, но неясно, насколько давнего («И это было ранее одним из темных мест на земле»), потом он сближает прошлое и настоящее: «Римляне впер­вые пришли сюда 900 лет назад – всего лишь позавчера», «тьма была здесь только вчера», и, наконец, переходит на настоящее время: «таинственная жизнь первобытного» – сейчас, «в серд­цах диких людей» (105-106). Цель этой аналогии, как и рассказа Марлоу вообще, очевидна: донести мысль о том, что тьма всегда остается внутри каждого человека – дикое, природное, темное на-
70
Там же. P. 202.
198
Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.
чало, бессознательное. Хиллис Миллер пишет в прологе к сборни­ку «”Сердце тьмы” Конрада и современная философская мысль»: «Сам текст “Сердца тьмы”, особенно фигуры речи, указывают на то, что нечто, поименованное Куртцем “этот ужас”, является уни­версальной квази-метафизической категорией и не имеет отноше­ния к политике. Этот ужас – нечто, постоянно присутствующее где-то в глубине [души] каждого мужчины и каждой женщины, везде и всегда. Оно также всегда присутствует в любом из про­явлений природы»
71
. Дополнительным подтверждением того, что опыт Марлоу несет на себе печать бессознательного, является по­явление мотива сновидения, где бессознательное себя проявляет: «Мне кажется, я пытаюсь рассказать вам сон» (129)
72
.
Однако откровение обнаруживает и более глубокий смысло­вой пласт, раскрывающий амбивалентность света и тьмы, пере­ходящих друг в друга, принимающих противоположные функции и символические значения. Великолепный и загадочный голос Куртца, фигуры предельно неоднозначной, «нес в себе истинное присутствие <…>, самое возвышенное и самое презренное, пуль­сирующий поток света, или коварный прилив, поднимающий­ся из самого сердца непроницаемой тьмы» (152). И тьма, и свет в различных фрагментах повествования поочередно связываются и с жизнью, и с угрозой гибели, но когда Марлоу действительно приближается к порогу смерти, она предстает как «неосязаемая се­рость» (178), обозначая жизнь как неразделимое сочетание света и тьмы. Повесть завершается взглядом рамочного повествователя на «безмятежный водный путь, <…> ведущий в средоточье необъ­ятной тьмы» (187), – метафорой осознания присутствия темного
71
Miller H. Prologue: Revisiting ‘Heart of Darkness Revisited’ // Conrad’s Heart of Darkness and Contemporary ought: Revisiting the Horror with Lacoue­Labarthe / Ed. Nidesh Lawtoo. London: Bloomsbury, 2012. P. 19.
72
Сопоставление положений психоанализа и художественного мира Конрада является довольно популярной темой в критике на основании того, что в отсутствие каких-либо подтвержденных контактов «эти два великих ума приходили к сходным идеям» (Tessitore J. Freud, Conrad, and “Heart of Darkness”. College Literature. Vol. 7. No. 1. 1980. P. 31). См. так­же: Dollimore J. Civilization and its Darkness // Conrad’s Heart of Darkness and Contemporary ought: Revisiting the Horror with Lacoue-Labarthe / Ed. Nidesh Lawtoo. London: Bloomsbury, 2012. P. 67-86.
199
Глава IV В.С. Приходько
начала внутри «Я», инстинктивного, бессознательного и куда бо­лее мощного, чем любые наслоения цивилизации – но важно, что он видит тьму в морской дали, именно там, где прежде для него было средоточье света.
Коммуникативные неудачи, преследующие Марлоу, заставляют предполагать, что пропасть, отделяющая «Я» от «Другого», непрео­долима: «невозможно передать ту полноту восприятия, что ощуща­ется человеком в разные периоды его жизни» (130). It is impossible повторяется трижды, выражая уверенность и окончательность суж­дения. Однако становится ясно, что это обусловлено не только, даже не столько внешними причинами, сколько причиной внутренней: Марлоу к концу повествования признается, что поделиться своим необыкновенным переживанием ему мешало внутреннее сопротив­ление, нежелание говорить о том, что оказалось слишком сокровен­ным: «…и по сей день я не знаю, почему ревность не позволяла мне разделить с кем-либо этот исключительно мрачный опыт» (172). Это подтверждается и его собственным наблюдением над «арлекином»: «любопытно было видеть, как одновременно он жаждет говорить о Куртце, и все в нем сопротивляется этому» (162). Сам факт рассказа Марлоу свидетельствует, что этот сдерживающий фактор преодолен хотя бы частично. Стремление к установлению контакта с «Другим» отчетливо присутствует в онтологии личности у Конрада. Со всеми недомолвками, уловками, отчуждением собственных переживаний Марлоу прилагает немало усилий к тому, чтобы донести до слуша­телей свой экзистенциальный опыт. Его страстная речь об истине, скрытой в темных глубинах человеческой природы, выстраивается на прямом обращении к слушателям: «которую вы – вы, столь дале­кие от тьмы первобытных времен, – могли бы понять». Он исполь­зует эффектный риторический прием, как бы приписывая адресату свои впечатления: «если б вы сами в достаточной мере были людьми, вы бы признались себе, что слышится в вас слабый отклик на ужа­сающую откровенность этих звуков» (139). И его рассказ находит от­клик – у рамочного повествователя, который еще до начала рассказа демонстрировал готовность к восприятию откровения. В их взаимо­действии заметны отголоски взаимоотношений Марлоу и Куртца: Марлоу становится для него «не более чем голосом» (130)
73
, и в то
73
«…голоса в этой истории используются для ряда трансляций свиде-
200
Эстетизация личного опыта в романе XVIII-XX вв.
время, как другие слушатели «возможно, и спали», он, напротив, «пробуждается», заражаясь переживаниями рассказчика, испыты­вая в точности то же самое беспокойство (uneasiness), что преследо­вало Марлоу. «И я слушал, я слушал, в ожидании фразы, слова, что объяснило бы мне это смутное ощущение беспокойства…» (130) – он не просто внимает каждому слову, но ждет раскрытия некой тай­ны (на что указывает определенный артикль: the sentence, the word), исходящей из глубин персонифицированной тьмы (night-air).
Таким образом, в повести отражены два случая глубокого, почти мистического, контакта с «Другим»: Марлоу и Куртца, и Марлоу и рамочного повествователя. По словам Майкла Белла, «если Куртц действительно “центральная фигура этого мифа”, как формулирует это Лаку-Лабарт, то его смысл формируется в про­странстве между Марлоу и Куртцем, а не только в нем самом»
74
. Можно продолжить: а в процессе развертывания повествования – и между Марлоу и его адресатом. И все же одна из ключевых максим повести: «Мы живем так же, как видим сны, – в одиноче­стве» (130), не лишается своей парадоксальной истинности. Куртц умирает, оставляя Марлоу в одиночестве и сомнениях. А Марлоу и рамочный повествователь, по сути, представляют две стороны единой личности автора-повествователя, и осуществившийся контакт остается заключенным внутри субъекта. Этот контакт и есть то «большее, чего можно ожидать от [жизни], – познание себя» (178).
Произведение, в целом отражающее этот акт самопознания, предстает как попытка автора передать истинную сущность (subtle and penetrating essence (130)) своего опыта читателю. В конце кон­цов, очевидно, что Конрад обнаруживал предрасположенность к произведениям автобиографического характера, особенно в на­чале творческой карьеры, – именно они имели наибольший успех
тельства опыта Куртца и той истины, что может быть выражена только опосредованно» (Miller H. Prologue: Revisiting ‘Heart of Darkness Revisited’ // Conrad’s Heart of Darkness and Contemporary ought: Revisiting the Horror with Lacoue-Labarthe / Ed. Nidesh Lawtoo. London: Bloomsbury,
2012. P. 19).
74
Bell M. Modernism, Myth and Heart of Darkness // Conrad’s Heart of Darkness and Contemporary ought: Revisiting the Horror with Lacoue-Labarthe / Ed. Nidesh Lawtoo. London: Bloomsbury, 2012. P. 65.
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]