Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Хроники кинопроцесса. Выпуск 6 (фильмы 2012 года)

.pdf
Скачиваний:
0
Добавлен:
07.09.2026
Размер:
2 Мб
Скачать
☆
ЧАСТЬ КОЛЬЦА
значит, эпоха индивидуализма отличается «исключительной» про­тяженностью. Судя по мере той тоски и беспросветности, которая заложена в картине, закат Европы (провозглашенный Шпенгле­ром век назад, о нем вспоминает автор статьи) не только продол­жается, но и будет продолжаться неопределенно долго. Фауст в фильме лишен жизни, но странно деятелен. Финал, в котором этот «заводной» герой устремляется к снежным вершинам, вы­рвавшись на оперативный простор, по мысли автора, аллегориче­ски демонстрирует живучесть культурной идеи.
Как бы полемизируя с распространенными представлениями о том, что когда-то, в свою героическую эпоху, индивидуализм был прогрессивен и лишь со временем устарел, автор подчеркивает, что в нем была изначальная «ущербность», и нет нужды говорить о проблемах времени с такой сгущенной печалью и тоской — на самом деле игра с лукавым нормативна для эпохи. Автор особо останавливается на точке разрыва с метафизикой, когда индиви­дуализм обрел опасную самостоятельность, приведшую в широ­ком смысле к сговору с дьяволом. Так или иначе, это связано с ревизией Писания. Этот момент есть у Гёте, его сохранили ав­торы фильма, эпизоду уделяет большое внимание кинокритик: Фауст толкует первую строку Писания «В начале было Слово» и подменяет ее другим постулатом, который, по-видимому, и опре­деляет суть времени: в начале было Дело. Деятельная устремлен­ность Фауста, в трактовке автора текста, компенсирует оскудение души, порождением одержимости делом стала современная ци­вилизации с ее материальным, корыстным, торгашеским духом; не напрасно критик упоминает тут же, что благочестивым деви­зом «Мы верим в бога» украшены долларовые купюры, «ставшие всемирным платежным эквивалентом и главным символом дела». К мысли об изначальной ущербности Нового времени, изъянах его культурных кодов он возвращается несколько раз. По-види­мому, и Гёте — певца бунтарского индивидуализма — можно рассматривать как одну из ступеней формирования этих кодов. Возвращаясь к «Прологу на небе» у Гёте, он напоминает, что за ним легко угадывается первоисточник — Книга Иова, где Господь разрешил Сатане испытывать человека, но не было и речи о пре-
133
ХРОНИКИ КИНОПРОЦЕССА
тензиях на его душу. У Мефистофеля Гёте появился карт-бланш. Господь появляется в поэме Гёте и обращается к Мефистофе­лю: «Из лени человек впадает в спячку, / Ступай расшевели его застой, / Вертись пред ним, томи и беспокой, / И раздражай его своей горячкой». Ограничения забыты. «…не с этой ли «просто­ты», не с этих ли слов, которые вложены Гёте в уста всевышнего персонажа, — задается вопросом автор статьи, — как раз и на­чалась фаустовская эпоха — тот самый глобальный переворот в представлении о воле Божьей, который отозвался впоследствии не только «нетостью» Бога, но и «нетостью» метафизики вообще, о чем говорит Арабов?»[10]
По поводу «нетости» метафизики вообще, надо упомянуть, что тон в разговоре о «Фаусте», действительно, в большой мере задал Юрий Арабов в ряде своих интервью (см., например, интервью по­сле показа фильма в пресс-центре РИА «Новости»[11]), где сказал, что уже после просмотра фильма он понял, о чем, собственно, он был снят: о тотальном разрыве с метафизикой, когда человек пре­рывает свою связь не только с богом, но даже с демоном. Лев Кара­хан заостряет внимание на этой мысли, говорит, что отечественные радикальные интеллектуалы тоскуют по метафизике и стремятся преодолеть этот тотальный разрыв, взбодрив фаустовскую модель, продемонстрировав явление свободного от всякой метафизики сверхчеловека — чтобы был понятен масштаб зла. Но, подчеркивает автор статьи, даже если бы эту идею удалось воплотить на экране, это не спасло бы модель от безысходности. Человек в роли демо­на, по его мысли, заводит проблему в окончательный тупик. Сама мысль о том, что человек искушает дьявола, попытка лишить зло «привычной локализации», сделать его еще более обыденным и рас­пространить (его носителем становятся просто человеческие особи как таковые) подобно яду, который сразу попадает в кровь, приводит к опасной игре — надо полагать, в том смысле, что в этой модели зло становится всеобъемлющим, окончательно победившим. Даже сама попытка выхода в таком контексте просто не мыслится. В це­лом, констатирует автор, современные поиски метафизики порой слишком далеко уводят от нее, и лукавые игры с искушением дьяво­ла приводят (здесь автор цитирует «молодого кинокритика») к «эк-
134
ЧАСТЬ КОЛЬЦА
зорцизму наоборот», то есть не к изгнанию, а к вселению лукавого.
Интересно, что сам Арабов в одном из своих интервью по по­воду «Фауста» заметил, что «на самом деле, проблема не в том, как переводить первую строчку из Евангелия от Иоанна…, проблема совсем в другом — в отсутствии любви и в предательстве»[11]. Толкование душевных изъянов современности, которые обычно идентифицируют как жажду познания, своеволие, стремление к исполнению желаний, у Арабова, по-видимому, восходит к Пер­вому посланию апостола Павла к коринфянам, главе 13, о любви, где утверждается, что любые знания и любые действия без оной «медь звенящая и кимвал звучащий» — и именно мысль об отсут­ствии ее он хотел довести до логического конца. Однако от этой мудрости Писания, к которой апеллировал сценарист, не осталось в пресс-анализе (имеется в виду весь объем прессы о фильме) по­чти ничего; разве отзвук можно найти в досаде буквально всех пишущих о «Фаусте» по поводу того, что в выморочную схему превратилась линия Фауста и Маргариты — между ними нет лю­бви, которая могла бы спасти одержимого героя.
Вернемся к интерпретации Льва Карахана[10]. Автор статьи утверждает, что режиссер не столь радикален, как Арабов (кото­рый, как справедливо замечает автор, далеко не одинок в своих воззрениях; имеется в виду тотальный разрыв с метафизикой). Тем не менее и режиссерский взгляд на проблему заводит в тупик. Воспроизведя без изменений Гётевскую коллизию, но превратив ее в рутину, окружив ее атмосферой упадка и выхолощенности мира, он как бы продлил в бесконечность кризис времени. Сни­зив до практически бюргерской ограниченности образ Маргари­ты (при том, что внешне она очень мила), лишив ее естественной живости, любви и таким образом связи со Всевышним, режиссер сгустил краски. Он, с точки зрения автора статьи, «жестко тес­нит Маргариту прочь из той духовной коллизии, в которой по­настоящему значима для него лишь заранее проигранная партия Фауста», ведь если б линия естественной богобоязненности Мар­гариты была жива, это хотя бы гипотетически обещало катарсис. Но Сокуров обеспечивает неразрывную связку со злом, дрейфует к привычному «подвисанию в вечном фаустовском безвременьи»,
135
ХРОНИКИ КИНОПРОЦЕССА
что и является источником глобальной тоски. Она совершенно беспросветна в ретроспекции (или в перспективе — в зависимо­сти от того, куда в тетралогии ставим «Фауста»), на фоне пре­дыдущих картин художника. Ибо, по мысли кинокритика, они сделаны не для того, чтобы раскрыть подноготную тиранов: все эти «амбициозные и самонадеянные творцы зловещих утопий» понадобились автору лишь для того, чтобы «сгустить до полной непроницаемости фаустовский мрак…»
Как сказано, целен и определен взгляд автора на творчество Сокурова. Он отдает ему дань уважения, в финале отмечая «вы­сокую трагическую логику», которая организует фильм. И вме­сте с тем констатирует, что есть в Сокурове «какая-то глубинная внутренняя преданность безысходности». И это настолько захва­тившее режиссера чувство, что оно гасит не только любую вну­треннюю динамику, но и просто движение в кадре — что, как отмечает автор, было заметно еще в дебютном «Одиноком голосе человека». Все изощренные опыты с оптикой посвящены этой цели, которой режиссер не может противиться; и в «Фаусте», как в любом другом своем фильме, он демонстрирует все тот же «тра­гический застой». В итоге фильм, который мог бы быть перехо­дом от маргинального авторского кино к большому кинематогра­фу (и замысел, и бюджет сему соответствовали), обернулся лишь уничтожением Гётевской патетики «трущобным изнеможением духа». Восхождение на Олимп большого искусства не состоялось, если не считать таковым фестивальное признание и резонанс, ко­торый в связи с этим получила картина. Автор завершает свой текст рассказом о событиях в Венеции и заявлении Аронофски. По всей видимости, Карахан намекает на волюнтаристские оцен­ки последнего, которые, в силу его статуса председателя жюри, приобрели незаслуженно большой вес.
Интересный пример в пару статье Льва Карахана — рецензия Натальи Сиривли, опубликованная в «Новом мире»[12]. В осно­ве — та же идейная платформа, автор также не принадлежит к поклонникам творчества Сокурова, и к тому же менее осторожна в оценках. Режиссер в ее глазах — «вечно печальный нарцисс и визионер», а в самом пересказе картины то и дело звучат снижаю-
136
ЧАСТЬ КОЛЬЦА
щие ее высокий замысел пассажи, едва ли не сводя ее содержание к «занудной мещанской драме», в центре которой — «совраще­ние сомнительного Гуманиста (в лице Фауста) и сомнительной невинности (в лице Гретхен)». Пересказ может служить кратким пособием по содержанию картины, при этом автор прекрасно передает ее длинноты, линейное построение и заранее навевает скуку на потенциального зрителя. Не проявляя интереса к фило­софским нюансам фильма, она толкует его в том же самом контек­сте порочности эпохи индивидуализма и в заданном Арабовым русле разговора о разрыве не только с Богом, но и с чертом. Идея авторов-интеллектуалов кажется автору худосочной, и очарова­ние зла «консервативных романтиков» (так она охарактеризовала Арабова) ее не пленяет: «Мне же кажется, что спасение все-таки в Ком-то ином…» Из запоминающегося: из богатого визуального ряда автор выхватывает и точный символ эпохи — сцену с гомун­кулусом, которого демонстрирует Вагнер (он и вырастил чудище искусственным способом), но случайно разбивает банку, и отвра­тительное существо корчится и умирает. Это и есть все дости­жения Нового века: человек, созданный человеком, «порождение безбожного гуманизма», ущербный и нежизнеспособный.
Быть может (судя по тексту), схемы Нового времени уже въелись в кровь и стали общим местом; во всяком случае, автор статьи движется по ним как по накатанным рельсам, оставляя в стороне другие пласты картины. Но четкость схемы высвечивает некоторые актуальные проблемы. Она обозначила «Фауста» как приквел в тетралогии о власти и убедительно нарисовала перспек­тиву: маленький человек пожелает осчастливить себе подобных, породит социальную идею о торжестве справедливости, ради нее погибнет множество людей, сами идеи девальвируются, а любой тиран переживет крах — момент, «когда наступит распад тела и распад личности и власть неумолимо выскользнет из его слабею­щих рук»[12]. О чем и поведал Сокуров в своих фильмах. Словом, автор недвусмысленно напомнила об исходе благих намерений в соответствующей парадигме, что заставляет трезвее смотреть на политические битвы — с любым знаком, от права до лева — сего­дняшнего дня, исход которых предрешен, коль скоро время инди-
137
ХРОНИКИ КИНОПРОЦЕССА
видуализма, как признает большинство критиков, длится и длится.
Связь Нового времени и «Фауста» Сокурова очевидна и для одного из самых авторитетных толкователей творчества режиссе­ра — Михаила Ямпольского, но его интересует не общий контекст эпохи, а отдельные аспекты этой сложной проблемы. В своей ста­тье «Кризис харизмы»[13], написанной для «Московских ново­стей», он трактует Фауста как героя «времен развитого капита­лизма и нелигитимности власти».
В отличие от большинства критиков, он принимает во внима­ние тот факт, что картина эта — немецкая. Об этом свидетель­ствует язык, литературный первоисточник и сама погруженность режиссера в соответствующую культуру (у Сокурова даже есть поразительное заявление о том, что его «Фауст» — «самый не­мецкий фильм из тех, которые когда-либо были сняты, намного более немецкий, чем собственно немецкие фильмы»[2]; как всегда в подобных заявлениях, режиссер абсолютно серьезен. Справедливо, что Ямпольский видит в фильме глубокие пла­сты немецкой культуры. Само упоминание Сокурова о том, что его тетралогия — это кольцо, а не цепь фильмов с начальным и завершающим, навело автора на мысль о Вагнере с его «за­кольцованностью» произведений. Вслед за Вагнером возникает Ницше: образ Фауста можно назвать, в терминологии Ницше, нигилистом, ибо в какой-то мере это его идеальный герой — человек, избавившийся от моральных запретов и лишенный ненавистных философу «слабостей». Обозначив точки сопри­косновения с культурными пиками времени, автор затем точ­но встроил фильм во временное пространство: это XIX век (и сам Сокуров говорит об особом значении столетия в его миро­воззрении), причем герой Сокурова — Фауст эпохи Гофмана. С ним он вызывает наиболее устойчивые ассоциации, прежде всего потому, что романтизм писателя уже безраздельно слит с буржуазным бюргерством. Бюргера напоминает и Ростовщик, торгующий не только душами, но и фигурками Христа и девы Марии; на них он не случайно смотрит с вожделением. Изящна мысль автора о том, что Ростовщик, быть может, единственный, кто еще сохраняет веру в душу и Бога, «но, возможно, именно
138
ЧАСТЬ КОЛЬЦА
потому, что успешно превратил их в выгодный товар»[13].
Весьма общую проблему отказа от веры в Бога в Новое время и победу рацио он рассматривает под определенным углом: автор опирается на работы Макса Вебера, который трактовал означен­ную эпоху как «расколдовывание мира», воплотившееся в идее прогресса и становлении капиталистической цивилизации. Раз­вивая этот комплекс идей, М. Ямпольский говорит, что расколдо­вывание мира одновременно было и расколдовыванием власти, она потеряла сакральный характер. В связи с чем особую значи­мость в Новое время приобрела харизма лидера, как бы доказы­вающая его сверхъестественное право на управление. Сокуров в своих фильмах, по мнению автора, в свою очередь, снимает этот специфический покров магии с власти Нового времени, развен­чивает харизму, ибо показывает вождей в момент кризиса власти и утери харизматического обаяния.
В обширных пассажах о власти явно дышит современность с ее политическим устройством, где в броских жестах лидеров видны глубинные черты времени. В частности, Ямпольский от­мечает, что именно для поддержания магии власти в обществе являются необходимыми дистанцирование от рутины управления и наличие, таким образом, премьера. А также имеют хождение разнообразные эффектные жесты, президенты и прочие государ­ственные мужи демонстрируют склонность к «явлениям на коне, за штурвалом самолета или гоночного автомобиля, к исполнению роли магического покорителя стихий — огня, воды, покорителей диких зверей и прочее». При этом магия власти и, следователь­но, сама власть в Новое время постоянно рискуют быть разобла­ченными, ибо товарно-денежные отношения и бюрократические манипуляции всегда их десакрализируют, и эффектные жесты превращаются в «дешевый театральный реквизит». Характерные черты власти в Новое время отражает Мефистофель, являя собою в целом жалкую фигуру — именно потому, что он приторговыва­ет, что демону, конечно, не пристало.
Методы психоанализа Ямпольский использует как один из ключей в раскрытии проблематики фильма, рассматривая образы фильма как систему двойников, где каждый из героев раскрывает
139
ХРОНИКИ КИНОПРОЦЕССА
другого. Мефистофель в качестве двойника Фауста открывает его непривлекательную натуру, которая, вообще говоря, определяется комплексом свойств человека рационального; за всеми его поры­вами (не героическими — это черта героя Гёте; сокуровскому Фа­усту присущ более прозаический энтузиазм, подчеркивает автор) стоят обычные корысть и эгоистический расчет; кстати, и одна из имманентных черт человека рацио — «утрата героического и ха­ризматического». Интересно, что автор полагает, что именно де­сакрализация, которой оказалась чревата встреча с Мефистофе­лем, привела Фауста к раздражению и бунту: доктор избавляется от проницательного «напарника». Аллегорически автор толкует эпизод, где Мефистофель пытается взгромоздить Фауста на коня и приладить доспехи, но последний протестует против театраль­щины, ибо в этот момент ему, обретшему собственное «я», уже нет нужны маскироваться: «Сверхчеловеческое обнаруживает свое подлинное лицо, — заключает автор, — цинического эгоиз­ма и нигилизма».
В целом картина является ключевой в тетралогии, ибо об­ращается к истокам кризиса харизмы, отчего целый цикл обре­тает большую философскую глубину. Автор в нескольких словах останавливается на стилистике картины, которая, как ему пред­ставляется, прекрасно решена ритмически, чередуя «удушливое» и свободное, сложна, полна гофманианского юмора, смягчаю­щего ее пафос. Она построена на системе двойников и обменов взглядами, как бы действительно в самом визуальном решении «разрешающей» обмен репликами, сущностями и смыслами, в котором, по-видимому, для авторов проявляются важные свой­ства современного мира. Во всяком случае, и сценаристы Марина Коренева и Юрий Арабов говорили о том, что они стремились перемешать классические реплики — вероятно, желая донести идею о том, что каждый теперь сам себе и другим искуситель. Михаил Ямпольский принадлежит к безусловным поклонникам картины и полагает, что «Сокуров создал замечательно глубокий и эстетически совершенный фильм, что редко в наших краях».
Олег Ковалов является автором книги об Александре Сокурове, его эссе помещено и в буклете о «Фаусте» — напутствии зрителю.
140
ЧАСТЬ КОЛЬЦА
Отрывок из нового издания книги, куда войдет и анализ послед­ней картины, опубликован в «фаустовском» номере журнала «Се­анс»[14].
Рассказывая о своем понимании картины, О. Ковалов избегает масштабных обобщений, самой системы координат Нового вре­мени, как бы ограничивает вторжение своей общей культуры в интерпретацию текста. Тем примечательней, что автор приходит к выводу, что фильм Сокурова — кинематографическое воплоще­ние энтропии, который, в сущности, легко коррелируется с воз­зрениями о кризисе эпохи индивидуализма.
Представляя свои давние размышления о фильмах Сокурова, он активно привлекает опыт интеллектуалов-современников: от западной мыслительницы Сьюзен Сонтаг до дирижера и библио­фила Михаила Бихтера, ссылается на любопытные наблюдения «мудрых» людей. Оттого в статье чувствуется живой культурный фон современности.
Вместе с Сонтаг Ковалов напоминает о том, что важнее всего чувственное восприятие искусства, а не проникновение в него разумом. Именно это имела в виду Сонтаг в знаменитом эссе, утверждая, что «вместо герменевтики нам нужна эротика искус­ства», и автор с ней солидарен. Доверяя ее чутью изощренного и культурного зрителя (Сонтаг, например, включила фильм Соку­рова «Камень» (1992) в свой список «Лучших фильмов всех вре­мен»; а, действительно — как и отмечает Ковалов — многие ли знают этот фильм и на родине?), автор статьи предлагает всмот­реться в «Фауста» внимательней.
Движимый мыслью о возвращении произведениям искусства свежести восприятия, он напоминает о том, что Гёте, которого массовое сознание представляет суховатым кабинетным мыс­лителем, вовсе не таков, и его «Фауст» проникнут «неистовым» карнавальным духом. Особое качество оригинального произве­дения — синхронность Слова и Деяния, отчего мир воображае­мый и мир реальный теряют видимые границы. Проникая один в другой, они являют собою «первоткань», родственную биологи­ческой материи. Эта стихия плодотворна, полна жизни, это, как выражается автор, «музыка деятельного созидания, нескончаемо
141
ХРОНИКИ КИНОПРОЦЕССА
длящегося Дня Творения. Ясно, отчего Фаусту так трудно было выбрать и «остановить» одно единственное мгновение этого бы­тийного потока».
Кстати сказать, чувственное восприятие мира автором и произ­ведения — зрителем, читателем — общекультурна проблема, кото­рая витает в воздухе. Например, Инна Кушнарева[6], чей текст по­священ западной интеллектуальной традиции осмысления мифа, завершает его анализом «фаустианы» Брэкиджа, сам пафос кото­рой заключался в том, чтобы вернуть произведениям Гёте их чув­ственную основу, а зрителю — норму восприятия.
Возвращаясь к статье Ковалова: в разнице стихии бытия, как полагает автор, и заключено принципиальное отличие Сокурова от Гёте. Сокуров, по его мнению, создает мертвенное пространство «вселенского тупика». Примечательно киновед описывает про­странство фильма, в котором персонажам тесно, они как будто погружены в вязкую субстанцию или как будто воды сомкнулись над их головой; они не видят и не слышат друг друга, соверша­ют неестественные движения, присаживаются, когда надо встать, и т.д. Среда, которую создает режиссер, противоестественна для нормального человека, она является визуальным выражением эн­тропии — болезни, разрушающей все живое.
Не восстанавливая всех логических звеньев между стихией за­стоя и внутренними изъянами Нового времени, он лишь констати­рует факт, но при этом находит убедительные примеры того, что энтропия — вовсе не выдумка режиссера, и она происходит здесь и сейчас, скрытая за привычными и даже как будто отрадными яв­лениями. Автор говорит о том, что стабильность, о которой «про­жужжали все уши», считается благим стремлением, в то время как бытийной нормой является развитие — вот признак разрушения. Вслед за Сокуровым, не пытаясь снять совсем уж все покровы тайн с реальности, он набрасывает штрихи к картинке, и на ней — совре­менный мир, подвергшийся стихии разрушения и болезни, ибо основы его призрачны и покоятся на известной сделке. Нет нужды анализировать, достаточно чувствовать стихию разрушения, тор­жество пустых оболочек — ибо все, что лишено связи с метафизи­кой, лишь пустота. И нет пользы в том, что действительность все
142
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]