Добавил:
ivanov666
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз:
Предмет:
Файл:Сквозь призму жанра литературно-художественная критика. Учебное пособие
.pdf
не было бы встреч с замечательными людьми, знакомству с которыми я так или иначе обязан своими журнальными опусами.
В «Урале» я впервые напечатался рецензией на сборник
одного тогда еще свердловского стихотворца. В ней я деликатно
(как мне казалось) напоминал автору о желательности для российского пиита гражданских эмоций. Эти наивные пассажи я бы
теперь постеснялся перепечатывать, и все же, словно подтверждая
их правомерность, мой герой вскоре поменял страну проживания.
С тех пор было немало и рецензий, и статей, и семинаров,
где доводилось сначала быть руководимым, а затем и руководящим. Партийное постановление «О литературно-художественной
критике» (1972), дополненное другой директивой ЦК «О работе
с творческой молодежью» (1976), обязывало пестовать советских
аристархов и зоилов. Бригадный подряд тут, понятное дело, больших радостей сулить не мог, тем не менее замечу, что почти все,
с кем выпало участвовать в таких семинарах, по выходе из «семинарского» возраста не потерялись, и фамилии то одного, то другого, то третьего мелькают в критических рубриках.
Но, как бы ни были полезны все эти республиканские и союзные практикумы, главной школой критического письма стал для
меня сам журнал. Его публикации, его редакторы, его авторы.
Критика в «Урале» не была — по крайней мере, на моей памяти —
провинциальной. И не только потому что здесь печатались Лев
Аннинский или Игорь Золотусский. Ведь и работы тех, кого
я видел чуть ли не ежедневно — В. Лукьянина, А. Субботина,
Н. Лейдермана, а позднее и Е. Зашихина, В. Курицына, М. Липовецкого — тоже неизменно держали высокую планку. Каждый,
естественно, пишет, как может и умеет, но разве не важно, у кого
ты печатаешься, кто тебя просит написать и кому ты несешь получившиеся вроде бы странички?
И здесь я — как, вероятно, почти все из только что названных — обращаю слова благодарности Нине Андреевне Полозковой, под чьим началом отдел критики «Урала» работал много лет.
Она никогда не убеждала меня в том, что литературная критика
не потому вот так зовется, что обращена к словесности, а потому,
231

что сама представляет собой литературу, но аккуратные пометы
на приносимых мной в «Урал» материалах склоняли именно
к такому пониманию. Ведь если рецензент призывает стихотворца
или прозаика отвечать за каждое слово в публикации, то и собственные абзацы он вынужден поверять этим императивом.
Говоря о другом, критик говорит и о себе. Критика для
меня — это прежде всего школа понимания. И не только литературы. Мы ведь читаем не книги — с помощью книг читаем
себя. В этом смысле все добросовестные читатели — критики.
С той только разницей, что читательские реакции числящегося по
этому ведомству фиксируются в строчках печатного текста. А раз
уж какие-то соображения стали текстом, они взыскуют продуманности, они хотят быть воспринятыми. Востребованными для
осмысления. Физиолог А. А. Ухтомский в одном из писем — они
в начале 1970-х публиковались «Новым миром» — обосновывал
закон заслуженного собеседника. Таким заслуженным собеседником для читателя и писателя хочется быть, когда ведешь речь
о своем понимании той или иной книги.
В беседе негоже быть надоедливым. Я написал несколько
длинных (в печатный лист и более) статей, но хорошо сознаю,
что критическое многословие не для меня. Нескольких страниц
бывает достаточно, чтобы сказать то, что хочешь, о своем герое,
будь то Гумилёв или Твардовский, Александр Иванченко или
Николай Никонов.
Одна из традиционных задач критика, сколь ни казалось бы это
старомодным, — полагаясь на собственный вкус, опыт и здравый
смысл, называть вещи своими именами. То есть, говоря о художественной сфере, отвечать на «детские» вопросы: что такое хорошо
и что хорошо не очень. Понятно, если станешь выставлять литераторам отметки или выстраивать иерархии, выглядеть будешь
комично, но ведь и уклоняющийся в критической речи от открытого выражения своей позиции тоже смотрится весьма не лестно.
Суждение не сводится к оценке, но так или иначе предполагает ее.
Другое дело, что откликаться на каждый новый том — особенно ныне, когда что только ни издается — не получится,
232

да и не надо. Самим фактом разговора о каком-либо произведении,
вне зависимости от тональности разговора, мы уже выделяем это
произведение из прочих. Так что, будучи профессионально готовым к тому, чтобы сформулировать собственное мнение о любой
прочитанной книге, критик пользуется правом голоса все-таки
по своему выбору. Ведь авторитет критика определяется в первую
очередь его репутацией.
Очень значима для меня и возможность не только вести речь
о каком-либо издании, но и самому способствовать выходу книг
тех авторов, которые, надеюсь, достойны общественного интереса. Отрадной многие годы была для меня работа над серией
поэтической классики, выходившей в Средне-Уральском издательстве. В последние годы сотрудничество с новыми издательскими
коллективами в Екатеринбурге позволило состояться книжным
проектам, связанным с современной словесностью. Это «Зеркало.
ХХ век» и «Гласные» («У-Фактория»), «Библиотека поэзия поэзии
Каменного пояса» (Банк культурной информации), рад поэтических антологий (ИД «Сократ»).
В подготовке «чужих» однотомников есть и личная корысть:
критика живет прежде всего в периодике, только вот газетные
и журнальные строчки обречены на некоторую, скажем так, одномоментность, тогда как персональные пристрастия, выразившиеся
в составленных тобой книгах, способны на куда более длительный читательский резонанс.
Студентам в УрГУ и других вузах региона я часто повторяю
тезис: критика бесполезна, но необходима. Она нужна не только
(а подчас и не столько) писателям и читателям, сколько самому
искусству и самому критику. Впрочем, аттестовать себя критиком
(равно как и поэтом) можно только при той степени самонадеянности, что граничит с нахальством. Важно, чтобы тебя признали
критиком другие.
Автограф : Екатеринбургские писатели о себе.
Екатеринбург : Урал. лит. аг-во, 2000
233

интервью
Анатолий Омельчук: «Я — слагатель слов…»
С писателем и журналистом Анатолием Омельчуком
беседует литературный критик Леонид Быков
Быков: Анатолий Константинович, обычно в роли допрашивателя и на радио, и на телеэкране выступаете вы. Готовитесь вы к такого рода разговору, или он начинается и происходит
спонтанно?
Омельчук: Я бы соврал, если бы сказал, что не готовлюсь.
Вспоминаю, когда начинал свою деятельность репортером, первая
моя командировка была в Тарко-Сале, это Пуровский район, ныне
очень известный Техас России, в комсомольско-молодежную бригаду Николая Дмитриевича Глебова, советского Героя Соцтруда,
сейчас уважаемого ветерана, первооткрывателя многих месторождений. А тогда он был молоденький комсомольский бригадир,
настоящий работяга. В ту пору были такие громоздкие магнитофоны — килограммов восемь, если не больше. Вдобавок надо
было взять много кассет для записи, потому как каждая минут
лишь на 20. И еще батарейки, которые надо постоянно менять.
И все это для того, чтобы в окончательный репортаж вошло, может
быть, минуты три-четыре. И, помню, я этого бригадира мотыжил
едва ли не рабочую смену, часов шесть, не меньше. Он после
моих тогдашних расспросов так взмок, что сказал: «Лучше пойдука вон постою у рычагов, это легче, чем с тобой разговаривать».
Он это помнит.
Конечно, к таким разговорам готовишься всей предыдущей жизнью. И очень важно понять, что твоему собеседнику
интересно. В принципе, людей му-му не бывает. Пусть он даже
небольшой оратор, но о чем-то он рассказывает более охотно, воспламенятся, возбуждается. Вот и стараешься вывести его на такое
внутреннее возбуждение, ведь когда интересно ему, будет интересно и другим. А для этого, естественно, надо о человеке кое-что
234

знать, хотя иногда разговариваешь и с совершенно незнакомыми
людьми.
Быков: Каждый человек и по-своему чувствует, и на свой лад
мыслит, но ведь не всякий способен выразить себя в слове. Не возникало ли у вас желания иногда досказать то, что ваш персонаж
и хотел бы, и сказал бы, если бы мог, умел сказать? Здесь, между
прочим, таится разница между словом устным и словом письменным и разница между интервью на газетной полосе и беседой
у микрофона или перед телекамерой.
Омельчук: Был у меня один дежурный критик. Она работала
главным редактором областного радио и не раз мне говорила:
ну что ты все время подсказываешь людям? Но, в принципе,
конечно, ведущий иногда ждет каких-то определенных ответов
или, по крайней мере, определенных эмоций.
Быков: И самим вопросом уже наводит на этот ответ?
Омельчук: Да. И когда не дожидаешься этого, стараешься
каким-то образом подстегнуть. Я не подсказываю, а хочу вывести
человека из его состояния в нужное мне. А разница между устной
речью и печатным текстом, конечно, существенна. Я начал сотрудничать с газетами, когда диктофонов еще не было, и магнитофон
был как своего рода диктофон. Так вот: печатного смысла в устной
речи приблизительно четверть, не больше. А все остальное, если
буквально перенести на бумагу, будет выглядеть блекло и бледно.
Быков: А те же микрофоны или диктофоны не смущают
ваших собеседников?
Омельчук: Кого-то, наверное, смущают. И моя задача, повторяю, вывести их из этого состояния, помочь позабыть обо всем
и углубиться в себя. В свои воспоминания и размышления, в подробности тех событий и состояний, которые и выделяют этого
человека среди прочих.
Быков: Столько у вас было встреч — всех ли своих собеседников вы помните?
Омельчук: Я веду программу «Судьбы Сибири», она звучит на радио два раза в неделю. Сколько за год получается?
Еще есть программа «Персона», она раз в неделю, это тоже еще
235

полсотни встреч. А на канале «Культура» у меня цикл «Культ личности», плюс неизбежные экспресс-эфиры. Так что прости мне
мой маразм, если я не всех своих собеседников помню. В основном, конечно, помню, но бывает, что иной человек промелькнул,
не оставшись в памяти.
Быков: Тогда такой вопрос. От административных забот вас
как начальника одной из крупнейших региональных телерадиокомпаний никто не освобождал. А вы вдобавок к перечисленному
и фильмы снимаете, и фестивали организуете, и, главное, книги
пишете. Сколько же тогда часов у вас в сутках?
Омельчук: На административную деятельность тратится
ежедневно ровно 8 часов 12 минут. А вообще-то я, сам знаешь,
страшный лентяй, неподъемный человек. У меня, не удивляйся,
свободного времени даже лишку, и постоянно голова удручена его
структурированием: чем бы себя озадачить?
Быков: В романе об Анне Карениной есть такой эпизод: она
читает любовный роман, и вдруг ее пронзает мысль, что в то
время, как другие занимаются любовью, она читает про любовь.
Вот вас, чьи книги у меня уже скоро на одну полку не вместятся,
это обстоятельство не смущало?
Омельчук: Ну, какая-то у тебя скромная полка.
Быков: С той же толстовской омельчуковская и впрямь выгля-
дит поскромнее.
Омельчук: Далековато ему еще?
Быков: И вот это время, что уходит на написание книг, оно
вычитается из жизни или плюсуется к ней?
Омельчук: Думаю, что, конечно, прибавляется. Ведь это
время, может быть, единственное, что проходит незаметно. Я же
себя не заставляю: давай-ка я это напишу, обрадую человечество.
Раз пишется, значит, это счастливое время, значит, оно плюсом.
К тем двадцати четырем часам в сутках.
Быков: Есть книги, которым внимаешь без усилий, в том
числе и ваши книги. Но вот Корней Иванович Чуковский, чьи критические тексты тоже читаются очень легко, над ними, судя по
воспоминаниям его дочери, сидел очень долго, переставлял слова,
236

работая и над интонацией, и над композицией. Как вам пишется —
сравнительно легко, или все-таки приходится корпеть?
Омельчук: Я в университете ходил в литературное объединение, и там был один молодой, но уже с именем поэт, который
положил себе за правило: каждый день три часа за письменным
столом непременно.
Быков: Не дожидаясь вдохновения?
Омельчук: Да, и это произвело на меня тогда впечатление.
Я понял, что все пишут, перерабатывают, работают над текстами,
приковывают себя к этой галере. Но позднее до меня дошло, что
если у писателя чугунная задница, то у читателя должна быть
чугунная голова. Ведь как рождается, так и воспринимается.
И хотя в моих текстах немало — особенно при переизданиях —
перечеркнутого и добавленного, но кажется, что пишу я легко.
Что написалось, то написалось. Бумага и перо, к счастью, всегда
под рукой. Хотя, может быть, иной раз и надо было бы подольше
посидеть, но заставлять себя — это же обрекать себя на ту самую
каторгу. А это все равно, что идти на любовь, как на каторгу: приковал себя, значит, к кровати, и все остальное. И я, честно говоря,
понял, что на бегу, когда пишешь не останавливаясь, и формулируется лучше, и настроение передается точнее, чем ежели бы все
высиживать. Но я не сюжетный писатель…
Быков: Роман написать никогда не хотелось?
Омельчук: Я уже в 11-м классе написал. Можно сказать,
по образцу того самого поэта — заставив себя: мол, я могу.
Не роман только, а повесть. Ее даже опубликовала районная
газета. Правда, я даже не помню, о чем был опус.
Быков: И в личном архиве не сохранилась эта газета?
Омельчук: К счастью, не сохранилась. Хотя взглянуть бы
на тот детский маразм… Ведь в каждом возрасте свои маразмы.
Поэтому — что сложилось, что наляпалось, если там даже не все
получилось, пусть так и будет: ведь и в неправильностях вдруг
возникают какие-то другие смыслы.
Быков: Свое обаяние даже иногда есть.
237

Омельчук: Мои редакторы, честно говоря, страшатся: сколько
будет там доделок, переделок, когда книгу уже пора печатать.
Помню, издавалась «Любовь всегда ошибка»: там я в последнюю
минуту выбрасывал одни фрагменты, добавлял другие. Но все
равно я считаю, что от книг должна быть легкость…
Быков: Особенно когда они под 800 страниц. Очень легкие
книги…
Омельчук: А их не обязательно читать все и сразу. Бывают
книги — не говорю, что я мастер этого жанра — к которым обращаешься по мере надобности. Я ведь начинал с такого просветительско-познавательного жанра. А он не для сплошного и не для
массового чтения, он — для человека, что этим готов заинтересоваться. И все мои книги, которые в разных жанрах, включая
и скучный, они, может, и рассчитаны на то, что читатель не будет
их глотать, но они у него есть, и не обязательно ж ему читать всю
книгу, да пусть он две странички прочтет, и вдруг они ему лягут
на душу…
Быков: Читая ваши очерки, я иногда ловлю себя на том, что
тут, как с книгой стихов. Открываешь на нескольких страницах,
прочитал несколько стихотворений — и на сегодня довольно.
И «Книгу Севера» или «Сибирскую книгу» точно так же можно
читать: одна-две истории, одна-две судьбы — и на сегодня хватит.
Омельчук: Чтение ведь не обязанность и не воинская повинность, и нет ни одного читателя, который обязан читать, как редактор, от и до. Кто придумал, будто в книге нужно прочитать все
страницы?
Быков: А это идет от школы, еще советской, когда нас,
помните, заставляли: веди читательский дневник, перескажи
содержание.
Омельчук: Да, да. Меж тем, есть столько книг, способных
увлечь вообще лишь несколькими страницами…
Быков: А как филолог Омельчук оказался на этой словесной
стезе, которая все-таки изначально ближе не к литературе как
таковой, а к журналистике? Ведь на филфаке Томского университета, насколько знаю, журналистике не учили?
238

Омельчук: Там и на писателей не учили — там учили на преподавателей изящной словесности. У меня есть рассказ, как я,
учительствуя в Салехарде, прокололся на Маяковском и понял,
что это дело не мое. Нет, вопрос и тогда стоял: надо зарабатывать
деньги на жизнь. Чем мог, зарабатывал. А писатель — это не профессия. Вот возьмем высокое искусство: музыкант — профессия,
актер — профессия, дирижер — профессия. Даже художник —
профессия. А писатель — ну, может, только один при дворе,
а остальные — не профессия.
Быков: У некоторых на визитных карточках значится: поэт.
Омельчук: Как должность?
Быков: Да. Ну, и стихи такие же…
Омельчук: Вот что бывает, когда начинают делать писатель-
ство профессией. Конечно, есть успешные писатели, которые
могут прожить на тиражи своих книг. Но это совершенно штучно,
если не говорить о массовой литературе. Поэтому автору не надо
множить свои книги в миллионах экземпляров. Вот вы, Леонид
Петрович, иронизировали над числом моих изданий, а ведь их
совокупный тираж очень скромный, если не сказать маленький.
Так что я не загрузил человечество своими томами.
Быков: И немного сибирского леса на них ушло, да?
Омельчук: Может быть, если бы тиражи были больше,
то и книг было бы меньше. А писательство — это такое свободное занятие. И мне непонятны те литераторы, что ныне стонут:
а почему меня не публикуют, на книгу денег не дают.
Я хочу жить как свободный художник, а свободный художник
часто живет бедно. Это если ты не умеешь зарабатывать на хлеб.
Кормить семью — это твоя человеческая, твоя мужская проблема.
Быков: А многие ваши коллеги по литературному цеху
в последние годы постоянно в такой плачущей позе пребывают:
книги не издаются, а издаются — не продаются, а продаются —
так не читаются. Словом, крайне недовольны и сегодняшним
временем, и сегодняшним читателям. Как вы относитесь к этим
стенаниям?
239

Омельчук: Ну, это тоска по Сталину. Ведь лучший друг писателя — это Иосиф Виссарионович. Какую бы клевету на него
ни возводили, это же он изобрел Союз писателей, создал фирму
с подразделениями на местах и с придаточным к нему Литфондом.
Ну разве может пишущий человек обижаться на издателя, у того ж
свой интерес. Тем более на читателя. Нас ведь и женщины, которых мы любим, иногда не собираются любить, исходя из совершенно других побуждений, я бы сказал — нечитательских. Так
какие же претензии могут быть к читателю?
Быков: Сетуют: почему не читают мои серьезные стихи, мои
серьезные романы, а читают совершенно несерьезные тексты
Донцовой, Устиновой, Бушкова?
Омельчук: Чтение — это элитарное занятие. Литература —
занятие для избранных. Филологи — это жрецы. Литературные
критики и литературоведы — это высшие философы. Это иллюзия, что должны быть миллионные тиражи. Ведь даже книги,
которые расходились миллионными тиражами, человечество не
исправили, оно потихонечку, как ему, видно, положено, деградирует. Нет ни одного великого писателя, который бы исправил
нравственность. Вообще книга, хорошая книга — это редкое счастье для отдельного читателя. Значит, он там себя нашел, удивился
судьбам, восхитился слогом. Книга должна быть роскошью. Как
роскошь человеческого общения или другие виды роскоши.
Я, честно говоря, хочу, чтобы и на моих страницах какойнибудь книгочей нашел два-три хорошо поставленных вместе
слова, и из этого родился бы для него какой-то смысл, какой-то
образ. Что-то в нем там замкнуло — и он испытал или, тем более,
она испытала какое-нибудь мгновенное блаженство.
Быков: Такое гомеопатическое воздействие отдельных строк
Омельчука — и поэтических, и прозаических, я испытывал.
Не скажу, чтобы очень часто, но бывало.
Омельчук: В больших дозах счастье не бывает?
Быков: Не бывает. Но раз уж мы заговорили о читателе,
то в то свободное от основной службы и от писания собственных
240
Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]
